Тут появилась у нашего моэля слабая надежда на то, что, может быть, еще и выберется он из этой передряги. И унесет отсюда не только ноги, но и деньги. Встал он из-за стола и послушно зашагал за незнакомкой. А та словно не шла, а легко плыла по зале к выходу. И вот ведь удивительное дело! Шел Хаскель за нею, навстречу без конца попадались обитатели Старой усадьбы, а все они смотрели словно сквозь моэля, самого его не замечая. Похоже было, что и правда знала красавица какой-то секрет спасительный.
Так, шагая за нею след в след, выбрался Хаскель Сандлер из дома на высокое крыльцо. А рядом с крыльцом и впрямь стояла его подвода, и Лентяйка громко фыркала, ожидая хозяина.
А вокруг царила глубокая ночь. Над горизонтом висела только что взошедшая тусклая луна.
"Боже мой! - потрясенно подумал Сандлер. - Сколько же я тут пробыл?.."
Лентяйку держал под уздцы здешний конюх. Реб Хаскель испугался было, что тот при виде его кликнет хозяина, а то и что похуже учудит. Но нет, так же, как гости в зале, конюх равнодушно глянул сквозь моэля. Зато перед красавицей он подобострастно склонился.
- Ступай, Цудрейтер, - сказала она, и Хаскель, несмотря на страх, подивился странному имени, так точно подходившему к глуповатой физиономии конюха. - Ошеру скажи: у меня еще дела есть сегодня. Завтра я его навещу.
Конюх убежал.
- Садитесь же, реб Хаскель, - нетерпеливо сказала красавица. - Садитесь, и удачи вам. А то ведь скоро хватятся, тогда не уйти… - И повторила еще раз: - Как же это вы попались?
- А вы, госпожа? - спросил в ответ немного уязвленный Хаскель. - Вы-то ведь, сдается мне, тоже не из этих.
- Точно. - Красавица поникла. - И я не из этих. Это все наказание мне за грехи. Ладно, реб Хаскель, едемте. Вы же не откажетесь меня подвезти?
- Конечно, не откажусь! - Сандлер помог красавице забраться в подводу, сам сел на козлы, дернул вожжи. Лентяйке только того и надо была - взяла она с места так резво, будто за день в конюшне Старой усадьбы сбросила несколько лет.
Отъехав немного, Сандлер оглянулся. И от неожиданности с силой натянул вожжи. Лентяйка остановилась.
Не было позади ни дворца, ни ярко освещенных окон, а только черные изломанные очертания развалин. И полная тишина.
Спохватился реб Хаскель, хлестнул лошаденку. И понеслась его подвода прочь от проклятого места, именуемого Старой усадьбой.
Когда мертвые развалины поглотила наконец ночная тьма, реб Хаскель испытал невероятное облегчение. Правда, он продолжал что есть сил нахлестывать лошаденку, но душа его постепенно возвращалась из пятки, куда провалилась по вполне естественной причине, на определенное ей место. Он даже почувствовал, что сердце уже не колотится как сумасшедшее.
- А куда вас доставить? - поинтересовался воспрянувший духом моэль у своей попутчицы-спасительницы. - Тут скоро будет развилка, так на Яворицы мне поворачивать аккурат вправо. Вы скажите, госпожа, я вас довезу прямо до дому.
- Зачем же лошадь зря гонять? - ответила та. - У меня и в Яворицах знакомых достаточно, так что по дороге мне с вами, реб Хаскель, не беспокойтесь зря.
При этих словах глаза попутчицы странным образом сверкнули, так что реб Хаскель испытал смутное беспокойство. Все же он благодушно кивнул и отвернулся от женщины. Лошадь бежала резво, как будто ей передалось желание хозяина быстрее добраться до дома. Подковы цокали по камешкам, громко скрипели колеса, время от времени слышно было щелканье кнута и причмокивание реба Хаскеля. Эх, как хотелось ему, чтобы отросли у лошади крылья, да чтобы взлетела она, а после вмиг опустилась бы на землю - прямо у него во дворе! Но, как известно, у лошадей крылья не растут. Приходилось терпеть ту быстроту, с которой верная помощница могла передвигаться по разбитой дороге.
Чернота южной ночи меж тем сгустилась еще больше, так что моэль неожиданно испытал затруднение при дыхании. Он натянул поводья так, что лошадь тотчас замотала головой, будто бы соглашаясь с решением хозяина остановиться.
- Ах, как вы точно остановились, реб Хаскель, - сказала вдруг попутчица со смешком. - Я так и знала, что вы точно привезете меня к моему дому.
Моэль тревожно завертел головой, а только никакого дома поблизости не увидал. И то сказать: темень вокруг царила непроглядная. Коль остановишься подле человечьего жилища, пусть даже и в темноте, так непременно угадаешь его присутствие по слабому теплу, исходящему от стен. А тут никакого тепла не почувствовал Хаскель; напротив, ледяным холодом тянуло со всех сторон. Будто в погреб глубокий спустились. И так усиливался холод, что моэля нашего дрожь пронизала от затылка до пяток, он покрепче ухватился за кнут, чтобы не обронить его.
Все же попытался Хаскель улыбнуться:
- Что же… - пробормотал он. - Что же, госпожа моя, темно… Не вижу я дома, но, коли вы сказали, значит, есть… Так и прощайте, госпожа, спасибо вам.
Только она даже не пошевелилась, движенья даже слабого не сделала, чтобы выйти из повозки. Сидела неподвижно, да посматривала на яворицкого моэля. И вот ведь удивительное какое дело, вроде бы и темень вокруг непроглядная, луну закрыли тучи, и звезды тоже, - а вот поди ж ты, очень ясно видел реб Хаскель лицо своей попутчицы и спасительницы. И чем дальше смотрел, тем меньше ему это лицо нравилось. То есть, красота женщины никаких изменений не претерпела, а только в красоте этой видел теперь моэль что-то недоброе. И не видел даже, а чувствовал, необъяснимым образом понимал: самое-то страшное в сегодняшнем приключении у него не позади, а впереди, да, впереди…
Меж тем попутчица улыбнулась ему в ответ на робкую его улыбку (нет, не улыбку вовсе - гримасу), да так, что от белизны ее зубов на миг осветилось словно бы все вокруг.
- Проводили бы вы меня до двери, реб Хаскель, - сказала она вдруг. - Тут ведь десять шагов, не больше. А с лошадью вашей ничего не случится, лошадка ваша постоит на месте, куда ей бежать-то? - Попутчица протянула ему руку. - Ну, хоть сойти с вашей подводы помогите, что же вы, реб Хаскель? Такой учтивый кавалер, а тут вот нате вам.
Ох, как хотелось Хаскелю остаться на подводе, а только кто-то очень сильный словно бы поднял его за шиворот, и послушно он соскочил на землю и повернулся к красавице. А та - надо же - протянула ему руку так робко, что Хаскель невольно потянулся к ней и, смотрите-ка, взял осторожно за руку незнакомую женщину…
Не подумал даже, что негоже ему так поступать. И вот, удивительное дело, едва коснулся он тонких ее пальцев, как тотчас страх его прошел, будто и не бывало. Зато огонь он почувствовал в груди, какого и в молодости не чувствовал. И уже не только в груди, но по всему его телу, по всем членам прошел жар невыразимый.
- Ай и ой… - пробормотал он. - Ай и ой, госпожа моя, что же это вы со мною делаете… - И это были его последние слова. А потом с головой накрыло Хаскеля безумное влечение к странной красавице, так что не мог он больше сдерживаться. Не мог думать, не мог говорить.
У нее же лицо прямо осветилось изнутри каким-то серебристым светом. Прижалась она к моэлю всем телом, да так с ним вместе и повалилась на землю, в повлажневшую от вечерней росы траву. А после крепко поцеловала прямо в губы. Моэля нашего будто прожег насквозь этот поцелуй. И захлестнула Хаскеля волна неизъяснимого наслаждения. И поглотила эта волна моэля, так что он более ничего вокруг себя уже не видел и не слышал - не видел красноватых огоньков, вдруг пронизавших тьму, не слышал злорадных смешков, которыми разразилась ночь, окружавшая его и красавицу. Ничего не было более для моэля, кроме яростного его желания. И последним ощущением, нестерпимо стыдным и нестерпимо сладким, стало внезапное и бурное истечение его горячего семени, вместе с которым и жизнь словно бы фонтаном вырвалась из несчастного тела яворицкого моэля.
А нашли его долиновские мужики, ехавшие через Яворицы на ярмарку. Моэль лежал у дороги, широко раскрытыми глазами глядя в утреннее небо, и небо отражалось в неподвижных глазах. Одежда его была в полном беспорядке, штаны бесстыдным образом спущены ниже колен. А к груди Хаскель Сандлер прижимал большой кошелек, по виду - туго набитый. Один из мужиков с трудом отнял кошелек у покойника - так крепко вцепился в него Хаскель мертвыми закостеневшими пальцами. Но не обнаружилось в кошельке ни монет, ни ассигнаций, ни даже жестянок каких. Был он доверху набит чесночной и луковичной шелухой.
Когда о том сообщили старому яворицкому раввину, рабби Леви-Исроэлу, тот перво-наперво спросил: "А не было ли при покойном того обоюдоострого ножа, которым совершал он над младенцами заповедь бриса?" И услыхал, что, мол, при нем был нож, отдельно лежал - завернутый в платок, на котором вышиты были изречения из Торы. Тогда рабби Леви-Исроэл вздохнул очень тяжело и сказал яворицким евреям, что Хаскель побывал у чертей на брисе. Ведь всем известно, что еврейские черти живут точно так же, как и сами евреи, - соблюдают кашрут, святость субботы. И младенцам своим - новорожденным чертенятам мужского пола - непременно делают обрезание. Вот и позвали Хаскеля на такое обрезание - не зря он считался в округе лучшим моэлем. И расплатились черти с ним по-царски - доверху набили кошелек деньгами (а кошелек у реба Хаскеля был таким вместительным - куда там кредитной конторе Ротшильда). Просто деньгами у чертей служит чесночная и луковичная чешуя.
А вот почему он умер - о том рабби ничего сказать не смог. Но яворицкая повитуха и знахарка Шифра под большим секретом рассказала своим соседкам (а те, под еще большим секретам, рассказали своим мужьям), что было у Хаскеля Сандлера перед смертью свидание с какой-то дьяволицей, истощающей мужчин. Может, с самой Лилит, а может, с сестрой ее Наамой или дочерью. Потому что выглядел моэль чрезвычайно исхудавшим - но ведь не может человек вдруг так похудеть за несколько часов, что остаются от него кожа да кости. И другие признаки имелись, о которых здесь говорить негоже.
Но самое главное - потому что осталось на его лице столь странное выражение - вроде бы ужаса, но и непередаваемого, неземного наслаждения.
БАЛЛАДА О ПОВИТУХЕ
Шифра-знахарка однажды на крыльце своем сидела.
Вел старательно кузнечик песню звонкую в саду.
За деревья село солнце, и уже слегка стемнело.
Вдруг подъехала коляска на резиновом ходу.Из коляски вышел некто в лакированных штиблетах,
В черной шляпе и перчатках, долгополом сюртуке,
Золотые украшенья на приспущенных манжетах,
Белозубый, темнолицый, с тростью щегольской в руке.Он сказал небрежным тоном: "У меня жена рожает".
И добавил, тростью легкой ветви вишен теребя:
"И в Лубнах, и в Яворицах о твоем искусстве знают -
Нет в округе повитухи, знаменитее тебя".Собрала она в котомку чабреца и чистотела,
Полотняные салфетки, подорожник, лебеду,
Воска желтого немного - с незнакомцем рядом села
В золоченую коляску на резиновом ходу.Полетели кони резво, будто сказочные птицы.
Между тем совсем стемнело, звезды первые зажглись.
В синем сумраке тревожном растворились Яворицы,
И молчал надменный спутник, только кони вдаль неслись.Натянул поводья кучер, звонко щелкнула подкова,
Тишина казалась жаркой, и вокруг сгустилась тьма.
Усмехнулся незнакомец, не сказав худого слова.
Шифра вышла, испугалась: где знакомые дома?И сказал ей незнакомец: "Не пугайся, повитуха,
Мы идем к моей супруге, соберись, шагай смелей.
Примешь роды - и уедешь…" И добавил ей на ухо,
Что зовется Ашмедаем, повелителем чертей.И сказал недавний спутник бедной Шифре со злорадством,
И из глаз его бездонных на нее взглянула ночь:
"Будет сын - уйдешь с почетом, без урона и с богатством.
Но убью тебя, старуха, если вдруг родится дочь!"Лик его преобразился, голос был подобен грому.
У нее дрожали руки и кружилась голова.
И пошел он по тропинке, к темному большому дому,
Поплелась за ним старуха, не жива и не мертва.Принимала Шифра роды, он стоял у изголовья.
Посмотрела на младенца, поняла - обречена.
Как тут скажешь Ашмедаю, без ущерба для здоровья,
Что чертовку - не чертенка родила его жена!Не услышал Бог молитвы, и тогда она сказала:
"Ну-ка, выйди, повелитель, чтоб не сглазить молодца!"
А сама скорей в ладонях воск старательно размяла
И чертовке прилепила украшение мальца…Позвала она папашу и ребенка показала.
И остался черт доволен, отвела она беду.
Ашмедай вручил ей денег, и домой ее умчала
Золоченая коляска на резиновом ходу.Через месяц в том же месте Шифра-знахарка сидела.
Вдруг явился черт пред нею, заслоняя солнца край.
Он воскликнул: "Повитуха, повитуха, как ты смела?!
Ах, представить ты не можешь, как разгневан Ашмедай!Но сказать тебе велел он, что на первый раз прощает.
И преследовать не будет, и, семью свою любя,
Он велел тебя доставить - вновь его жена рожает,
А в округе повитухи нет искуснее тебя!"
Рассказ восьмой
ВЕЛВЛ БАЙЕР И ЕГО СИНАГОГА
На стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал он чорта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: он бачь, яка кака намалевана! и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.
Н.В. Гоголь
Ночь перед Рождеством
В лавке старьевщика Мотла Глезера пахло сыростью, залежавшимися вещами и еще чем-то, столь же отталкивающим. Виктор глубоко вздохнул и тут же закашлялся, на глаза навернулись слезы. Он осторожно промокнул платком ресницы.
- Сейчас, сейчас… - забормотал Мотл. Кашель посетителя он воспринял как понукание и вдвое быстрее принялся рыться в куче вещей, сваленных бесформенной грудой у стены.
Его старания на этот раз как будто увенчались успехом. Издав радостный возглас, он вытащил на свет Божий плоский прямоугольник размером примерно пол-аршина на четверть.
- Вот! - сказал он, возвращаясь к прилавку. - Я же помню - было у меня зеркало, было… - Глезер повернул зеркало к себе тыльной стороной и прочитал: - Полтора рубля. Всего-то полтора рубля, ясновельможный пан, полтора карбованца! То ж и не гроши вовсе, так?
Виктору смешно было слушать смешанную польско-украинско-русскую скороговорку старьевщика, явно не признавшего в мрачноватом и чуть нервном господине соплеменника. Внешне Виктор - точнее сказать, Велвл Байер - вполне походил на средней руки буржуа из города, никакого отношения не имевшего к черте оседлости. Светло-бежевое пальто с пелериной, такого же цвета фетровый котелок, замшевые ботинки, трость в руке. Что же до перепачканных красками рук, то их скрывали светлые лайковые перчатки.
В узких, азиатского разреза глазах Мотла читалось живейшее любопытство: что забыл этот господин в местечке Яворицы, где, кроме евреев, составлявших абсолютное большинство населения, можно было встретить лишь крестьян из окрестных деревень, ушедших сюда некогда на ремесленный промысел да так и осевших в районе Явориц, именуемом Слободой?
После ухода почтенного покупателя Мотл Глезер долго ломал себе голову сразу над тремя вопросами: зачем этому странному господину зеркало, откуда у него в лавке взялся этот старинный предмет и почему он стоил так дешево?
В конце концов Мотл запер наружную дверь и отправился на вторую половину одноэтажного дома, служившую жильем ему и его жене.
- Сара, - сказал он, - у меня что-то с памятью. Скажи, пожалуйста, откуда у нас в лавке большое зеркало?
- Какое зеркало?
- Ну, такое… - Старьевщик показал руками размер. - В красивой раме, старинная вещь, хорошей работы… А?
Сара задумчиво подняла глаза к потолку и через несколько секунд сообщила:
- Это покойного Ицика вещь. Ицика Московера. Вдова принесла.
- А-а… - протянул старьевщик. - Правда. Теперь и я вспоминаю. А что же она такую малую цену взяла? Не похоже на Московеров. Покойный Ицик был, не в обиду будь сказано, большим скрягой. Да и Броха его никогда щедростью не отличалась. И почему я так написал - полтора карбованца? Вещь-то дорогая… - Глезер замолчал, силясь вспомнить еще что-то. - Знаешь, Сареле, что-то она мне тогда сказала. По-моему. Или я ей что-то сказал. Или кто-то другой мне что-то сказал, а я сказал ей. Или… - Он нахмурился, огорченно покачал головой. - Не помню. Память будто сито стала. Ну что ты будешь делать… - Глезер вздохнул. - Ладно, накрывай на стол, что-то я проголодался.
После обеда старьевщик вернулся в лавку. А поскольку никаких покупателей в тот день более не наблюдалось, то он продремал до самого вечера, сидя за прилавком и мерно покачивая головой.
То ли обед оказался слишком сытен, то ли по какой другой причине, но послеполуденная дрема оказалась тяжелой и неприятной. Привиделся ему покойный Московер, причем очень нехорошо - будто стоял Ицик в лавке, лицо желтое, глаза словно стеклянные, а улыбка, растянувшая неестественно-красные толстые губы и раздвинувшая наполовину вылезшую бороду, до того отталкивающая, что казалась и нечеловеческой вовсе. И держал покойник в руках проданное зеркало и все норовил повернуть его таким образом, чтобы Глезер увидел свое отражение. Мотл всячески от этого уворачивался, потому что во сне твердо понимал: не должен он там отражаться, а то случится с ним большое несчастье. Когда Московер, тяжело ступая, приблизился к нему на расстояние чуть ли не полушага и прямо под нос сунул проклятое стекло, старьевщик шарахнулся от него, да так, что стукнулся головою об шкаф и, разумеется, тотчас проснулся. Сердце его билось как после быстрой ходьбы, а на лбу выступили капли пота, вызывавшие неприятный зуд. Мотл обтер лицо большим клетчатым платком, покачал головой.
- Сказано: не ешь много на ночь… - пробормотал он. - Или не спи днем, после обеда… - Он тяжело поднялся. Тяжелый послеобеденный сон все не шел из головы. - Что же там было с этим проклятым зеркалом? Ничего не помню, но что-то такое было…
Странный звук донесся из-под кучи еще не разобранных вещей, сваленных в дальнем темном углу лавки. Словно кто-то скребся - негромко, но отчетливо.
"Вот только мышей нам тут не хватало", - подумал Глезер. Пройдя в угол, он озабоченно наклонился и принялся было разбирать старье, но странный звук повторился, на этот раз громче. Шел он не из-под тряпок, а словно бы из-за стены в этом месте. Глезер выпрямился, подошел к маленькому окошку, закрытому большим неровным куском фанеры. Прислушался, а потом осторожно сдвинул фанеру в сторону. При этом чувствовал он почему-то смутную тревогу.