Рэй Брэдбери (Том 2 й дополнительный) - Рэй Брэдбери 5 стр.


Поздно ночью вернемся домой - и опять четверо в одной постели, будто кривые морковки, ошметки застарелой голодухи.

А среди ночи на папаню вдруг найдет что-то, и он выскакивает на холод, и носится на воле, и грозит небу кулаками Я как сейчас все помню, хорошо помню, своими ушами слышал, своими глазами видел, он ничуть не боялся, что бог ему всыплет, чего там, пусть-де мне в лапы попадется, то-то перья полетят, всю бороду ему выдеру, и пусть звезды гаснут, и представлению конец, и творению крышка! Эй ты, господи, болван стоеросовый, сколько еще твои тучи будут мочиться на нас, или тебе начхать?

И небо рыдало в ответ, и мать голосила всю ночь напролет. А утром я снова - на улицу, уже на ее руках, и так от нее к нему, от него к ней, изо дня в день, и она сокрушалась о миллионе жизней, которые унесла голодуха пятьдесят первого, а он прощался с четырьмя миллионами, которые отбыли в Бостон…

А однажды ночью папаня и сам исчез. Должно быть, тоже сел на пароход доли искать, а нас из памяти выкинул. И не виню я его. Бедняга, голод довел его, он совсем голову потерял, все хотел нам дать что-то, а давать-то нечего.

А там и маманя, можно сказать, утонула в потоке собственных слез, растаяла, будто рафинадный святой, покинула нас, прежде чем развеялась утренняя мгла, и легла в сырую землю. И сестренка, двенадцать лет, в одну ночь взрослой стала, а я? Я остался маленьким.

У нас еще раньше было задумано, давно решено, что мы делать будем. Я ведь готовился к этому. Я знал, честное слово, знал, что у меня есть актерский дар!

Все порядочные нищие Дублина кричали об этом. Мне еще и десяти дней не было, а они уже кричали "Ну и артист! Вот с кем надо подаяния просить!"

Потом мне стукнуло двадцать и тридцать дней, и маманя стояла под дождем у "Эбби-тиэтр", и артисты-режиссеры выходили и внимали моим гэльским причитаниям, и все говорили, что мне надо контракт подписать, на актера учиться! Мол, вырасту, успех мне обеспечен Да только я не рос, а у Шекспира нет детских ролей, разве что Пак. И прошло сорок дней, пятьдесят ночей с моего рождения, и меня уже всюду приметили, нищие покой потеряли - одолжи им мою плоть, мою кость, мою душу, мой голос на часок туда, на часок сюда. И когда маманя болела, так что встать не могла, она сдавала меня на время, одному полдня, другому полдня, и кто меня получал, без спасиба не возвращал. "Матерь божья, - кричали они, - да он так горланит, что даже из папской копилки деньгу вытянет!"

А в одно воскресное утро у главного собора сам американский кардинал подошел послушать концерт, который я закатил, когда приметил его дорогое облачение да роскошные уборы. Подошел и удивился.

Ну, каково? Было что-то невероятное - в моем крике, моем писке - поди-ка переплюнь!

- Куда мне, - ответил я.

- Или взять другой случай, через много лет, того чокнутого американского киношника, что за белыми китами гонялся. В первый же раз, как мы на него наскочили, он зыркнул глазом в меня и… подмигнул! Потом достает фунтовую бумажку, да не сестренке подал, а мою руку чесоточную взял, сунул деньги в ладонь, пожал, опять подмигнул и был таков.

Потом я видел его в газете, колет Белого Кита гарпунищем, будто псих какой. И сколько раз мы после с ним встречались, всегда я чувствовал, что он меня раскусил, но все равно я ни разу не мигнул ему в ответ. Играл немую роль. За это я получал свои фунты, а он гордился, что я не сдаюсь и виду не показываю, что знаю, что он все знает.

Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да еще ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.

Да, так все эти актеры-режиссеры из "Эбби-тиэтр", и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, все таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца - видать, все это на меня повлияло, голову мне вскружило.

А с другой стороны - звон в ушах от голодных криков и что ни день - толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят… Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся - как тут не согнуться, не съежиться, сам скажи!

Моришь ребенка голодом - не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?

Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, - разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где все - природа чистая и люди нечистые - против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили и обратно хода нет, стой под дождем и сжимайся в комок. Я претворил свое унижение в доблесть.

И что ты думаешь? Я выиграл.

"Верно, малютка, - подумал я, - ты выиграл, это точно".

- Что ж, вот, пожалуй, и все, и сказочке конец, - заключил малец, восседающий на стуле в безлюдном баре.

Он посмотрел на меня впервые с начала своего повествования.

И женщина, которая была его сестрой, хотя казалась седовласой матерью, тоже, наконец, отважилась поднять глаза на меня.

- Постой, - спросил я, - а люди в Дублине знают об этом?

- Кое-кто. Кто знает, тот завидует. И ненавидит меня, поди, за то, что казни и испытания, какие бог на нас насылает, меня только краем задели.

- И полиция знает?

- А кто им скажет?

Наступила долгая тишина.

Дождь барабанил в окно.

Где-то стонала дверная петля, когда кто-то выходил и кто-то другой входил.

Тишина.

- Только не я, - сказал я.

По щекам сестры катились слезы.

Слезы катились по чумазому лицу диковинного ребенка.

Они не вытирали слез, не мешали им катиться. Когда слезы кончились, мы допили джин и посидели еще немного. Потом я сказал:

- "Ройял Иберниен" - лучший отель в городе, я в том смысле, что он лучший для нищих.

- Это верно, - подтвердили они.

- И вы только из-за меня избегали самого доходного места, боялись встретиться со мной?

- Да.

- Ночь только началась, - сказал я. - Около полуночи ожидается самолет с богачами из Шаннона.

Я встал.

- Если вы разрешите… Я охотно провожу вас туда, если вы не против.

И я пошел обратно вместе с этой женщиной и ее малюткой, пошел под дождем обратно к отелю "Ройял Иберниен", и по пути мы говорили о толпе, которая прибывает с аэродрома, озабоченная тем, чтобы не остаться без стопочки и без номера в этот поздний час - лучший час для сбора подаяния, этот час никак нельзя пропускать, даже в самый холодный дождь.

Я нес младенца часть пути, чтобы женщина могла отдохнуть, а когда мы завидели отель, я вернул ей его и спросил:

- А что, неужели за все время это в первый раз?

- Что нас раскусил турист? - сказал ребенок. - Это точно, впервые. У тебя глаза, что у выдры.

- Я писатель.

- Господи! - воскликнул он. - Как я сразу не смекнул! Уж не задумал ли ты…

- Нет, нет, - заверил я. - Ни слова не напишу об этом, ни слова о тебе ближайшие пятнадцать лет, по меньшей мере.

- Значит, молчок?

- Молчок.

До подъезда отеля осталось метров сто.

- Все дальше и я молчок - сказал младенец, лежа на руках у своей старой сестры и жестикулируя маленькими кулачками, свеженький как огурчик, омытый в джине, глазастый, вихрастый, обернутый в грязное тряпье. - Такое правило у нас с Молли никаких разговоров на работе. Держи пять.

Я взял его пальцы, словно щупальца актинии.

- Ничего, - сказал ребенок, - еще годик, и у нас наберется на билеты до Нью-Йорка.

- Уж это точно, - подтвердила она.

- И не надо больше клянчить милостыню, и не надо быть замызганным младенцем, голосить под дождем по ночам, а стану работать как человек, и никого стыдиться не надо - понял, усек, уразумел?

- Уразумел. - Я пожал его руку.

- Ну, ступай.

- Иду, - Я быстро подошел к отелю, где уже тормозили такси из аэродрома, и вновь услышал:

- Если у вас есть хоть капля жалости! - кричала она. - Проявите сострадание!

И было слышно, как звенят монеты в миске, слышно, как хнычет промокший ребенок, слышно, как подходят еще и еще машины как женщина кричит "сострадание", и "спасибо" и "милосердие" и "бог вас благословит" и "слава тебе, господи", и я вытирал собственные слезы, и мне казалось, что я сам ростом не больше полуметра, но я все же одолел высокие ступени, и добрел до своего номера, и забрался на кровать. Холодные капли всю ночь хлестали дребезжащее стекло и, когда я проснулся на рассвете, улица была пуста, только дождь упорно топтал мостовую.

О СКИТАНИЯХ ВЕЧНЫХ И О ЗЕМЛЕ

Семьдесят лет кряду Генри Уильям Филд писал рассказы, которых никто никогда не печатал, и вот однажды в половине двенадцатого ночи он поднялся и сжег десять миллионов слов. Отнес все рукописи в подвал своего мрачного старого особняка, в котельную, и швырнул в печь.

- Вот и все, - сказал он и, раздумывая о своих напрасных трудах и загубленной жизни, вернулся в спальню, полную всяческих антикварных диковинок, и лег в постель. - Зря я пытался изобразить наш безумный мир, это была ошибка. Год 2257, ракеты, атомные чудеса, странствия к чужим планетам и двойным солнцам. Кому же это под силу! Пробовали-то все. И ни у одного современного автора ничего не вышло.

Космос слишком необъятен, думал он, межзвездные корабли слишком быстры, открытия атомной науки слишком внезапны. Но другие с грехом пополам все же печатались, а он, богатый и праздный, всю жизнь потратил впустую.

Целый час он терзался такими мыслями, а потом побрел через ночные комнаты в библиотеку и зажег фонарь. Среди книг, к которым полвека никто не прикасался, он наудачу выбрал одну. Книге минуло три столетия, ветхие страницы пожелтели, но он впился в эту книгу и жадно читал до самого рассвета…

В девять утра Генри Уильям Филд выбежал из библиотеки, кликнул слуг, вызвал по телевизору юристов, друзей, ученых, литераторов.

- Приезжайте сейчас же! - кричал он.

Не прошло и часу, как у него собралось человек двенадцать; Генри Уильям Филд ждал в кабинете - встрепанный, небритый, до неприличия взбудораженный, переполненный каким-то лихорадочным весельем. Высохшими руками он сжимал толстую книгу и, когда с ним здоровались, только смеялся в ответ.

- Смотрите, - сказал он наконец, - вот книга, ее написал исполин, который родился в Эшвиле, штат Северная Каролина, в тысяча девятисотом году. Он давно уже обратился в прах, а когда-то написал четыре огромных романа. Он был как ураган. Он вздымал горы и вбирал в себя вихри. Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года он умер в Балтиморе, в больнице Джона Хопкинса, от древней страшной болезни - пневмонии, после него остался чемодан, набитый рукописями, и все написаны карандашом.

Собравшиеся посмотрели на книгу.

"Оглянись на дом свой, ангел".

Старик Филд выложил на стол еще три книги: "О времени и о реке", "Паутина и скала", "Домой возврата нет".

- Их написал Томас Вулф, - сказал он. - Три столетия он покоится в земле Северной Каролины.

- Неужели же вы созвали нас только затем, чтобы показать книги какого-то мертвеца? - изумились друзья.

- Нет, не только! Я созвал вас, потому что понял: Том Вулф - вот кто нам нужен! Вот человек, созданный для того, чтобы писать о великом, о Времени и Пространстве, о галактиках и космической войне, о метеорах и планетах. Он любил и описывал все вот в таком роде, величественное и грозное. Просто он родился слишком рано. Ему нужен был материал поистине грандиозный, а на Земле он ничего такого не нашел. Ему следовало родиться не сто тысяч дней назад, а сегодня.

- А вы, боюсь, немного опоздали, - заметил профессор Боултон.

- Ну, нет! - отрезал старик. - Я-то не дам действительности меня обокрасть. Вы, профессор, ставите опыты с путешествиями во времени. Надеюсь, вы уже в этом месяце достроите свою машину. Вот вам чек, сумму проставьте сами. Если понадобятся еще деньги, скажите только слово. Вы ведь уже путешествовали в прошлое, так?

- Да, на несколько лет назад, но не на столетия…

- А мы добьемся столетий! И вы все, - он обвел присутствующих неистовым, сверкающим взором, - будете помогать Боултону. Мне необходим Томас Вулф.

Все ахнули.

- Да, да, - подтвердил старик. - Вот что я задумал. Вы доставите мне Вулфа. Сообща мы выполним великую задачу, полет с Земли на Марс будет описан так, как способен это сделать один лишь Томас Вулф!

И все ушли, а Филд остался со своими книгами, он листа ветхие страницы и, кивая, бормотал про себя:

- Да, да, конечно! Том - вот кто нам нужен. Том - самый подходящий парень для этого дела.

Медленно влачился месяц. Дни упорно не желали расставаться с календарем, нескончаемо тянулись недели, и Генри Уильям Филд готов был взвыть от отчаяния.

На исходе месяца он однажды проснулся в полночь. Трезвонил телефон. В темноте Филд протянул руку.

- Слушаю.

- Говорит профессор Боултон.

- Что скажете?

- Я отбываю через час.

- Отбываете? Куда? Вы что, бросаете работу? Это невозможно!

- Позвольте, мистер Филд. Отбываю - это значит отбываю.

- Так вы и вправду отправляетесь?

- Через час.

- В тысяча девятьсот тридцать восьмой? Пятнадцатое сентября?

- Да.

- Вы точно записали дату? Вдруг вы прибудете, когда он уже умрет? Смотрите не опоздайте! Постарайтесь попасть туда загодя, скажем, за час до его смерти.

- Хорошо.

- Я так волнуюсь, насилу держу в руках трубку. Счастливо, Боултон! Доставьте его сюда в целости и сохранности.

- Спасибо, сэр. До свидания.

В трубке щелкнуло.

Генри Уильям Филд лежал без сна, ночь отсчитывала минуты. Он думал о Томе Вулфе как о давно потерянном брате, которого надо поднять невредимым из-под холодного могильного камня, возвратить ему плоть и кровь, горение и слово. И всякий раз он трепетал при мысли о Боултоне - о том, кого ветер Времени уносит вспять, к иным календарям, к иным лицам.

"Том, - в полудреме думал он с бессильной нежностью, словно старик отец, взывающий к любимому, давно потерянному сыну, - Том, где ты сейчас? Приходи, мы тебе поможем, ты непременно должен прийти, ты нам так нужен! Мне это не под силу, Том, и никому из нас, теперешних, не под силу. Раз уж я сам не могу с этим справиться, так хоть помогу тебе. У нас ты можешь шутя играть ракетами, Том, вот тебе звезды - пригоршни цветных стеклышек. Бери все, что душе угодно, у нас все есть. Тебе придутся по вкусу наше горение и наши странствия - они созданы для тебя. Мы, нынешние, - жалкие писаки, Том, я всех перечел, и ни один тебя не стоит. Я одолел многое множество их сочинений, Том, и нигде ни на миг не ощутил Пространства - для этого нам нужен ты! Дай же старику то, к чему он стремился всю жизнь, ведь, Бог свидетель, я всегда ждал, что сам ли я или кто другой напишет наконец поистине великую книгу о звездах - и ждал напрасно. Каков ты ни есть сегодня ночью, Том Вулф, покажи, на что ты способен. Эту книгу ты готовился создать. Критики говорят - эта прекрасная книга уже сложилась у тебя в голове, но тут жизнь твоя оборвалась. И вот выпал случай, Том, ты ведь его не упустишь? Ты ведь послушаешься и придешь к нам, придешь сегодня ночью и будешь здесь утром, когда я проснусь? Правда, Том?"

Веки Филда смежились; смолк язык, лихорадочно лепетавший все ту же настойчивую мольбу; уснули губы.

Часы пробили четыре.

Он пробудился ясным трезвым утром и ощутил в груди нарастающий прилив волнения. Он боялся мигнуть - вдруг то, что ждет его где-то в доме, кинется бежать, хлопнет дверью и исчезнет навеки. Он прижал руки к худой старческой груди.

Вдалеке… шаги…

Одна за другой отворялись и затворялись двери. В спальню вошли двое.

Филд слышал их дыхание. И уже различал походку. У одного мелкие аккуратные шажки, точно у паука, - это Боултон. Поступь второго выдает человека рослого, крупного, грузного.

- Том? - вскрикнул старик. Он все еще не открывал глаз.

- Да, - услышал он наконец.

Едва Филд увидел Тома Вулфа, образ, созданный его воображением, лопнул по всем швам, как слишком тесная одежка на большом не по возрасту ребенке.

- Дай я на тебя погляжу, Том Вулф! - снова и снова твердил Филд, неуклюже вылезая из постели. Его трясло. - Да поднимите же шторы, дайте на него посмотреть! Том Вулф, неужели это ты?

Огромный, плотный Том Вулф смотрел на него сверху вниз, растопырив тяжелые руки, чтобы не потерять равновесия в этом незнакомом мире. Он посмотрел на старика, обвел глазами комнату, губы его дрожали.

- Ты совсем такой, как тебя описывали, Том, только больше.

Томас Вулф засмеялся, захохотал во все горло - решил, должно быть, что сошел с ума или видит какой-то нелепый сон; шагнул к старику, дотронулся до него, оглянулся на профессора Боултона, ощупал свои плечи, ноги, осторожно покашлял, приложил ладонь ко лбу.

- Жара больше нет, - сказал он. - Я здоров.

- Конечно, здоров, Том!

- Ну и ночка! - сказал Томас Вулф. - Тяжко мне пришлось. Я думал, ни одному больному на свете не бывало так худо. Вдруг чувствую - плыву - и подумал: ну и жар у меня. Чувствую, меня куда-то несет - и подумал: все, умираю. Подходит ко мне человек. Я подумал - гонец Господень. Взял он меня за руки. Чую - электричеством пахнет. Взлетел я куда-то вверх, вижу - медный город. Ну, думаю, прибыл. Вот оно, царство небесное, а вот и врата! Окоченел я с головы до пят, будто меня держали в снегу. Смех разбирает, надо мне что-то делать, а то я окончательно решу, что спятил. Вы ведь не Господь Бог, а? С виду что-то непохоже.

Старик рассмеялся.

- Нет, нет, Том, я не Бог, только прикидываюсь. Я Филд. - Он опять засмеялся. - Надо же! Я так говорю, как будто он может знать, кто такой Филд. Том, я Филд, финансовый туз, - кланяйся пониже, целуй руку. Я Генри Филд, мне нравятся твои книги. Я перенес тебя сюда. Подойди-ка.

И старик потащил Вулфа к широченному зеркальному окну.

- Видишь в небе огни, Том?

- Да, сэр.

- Фейерверк видишь?

- Вижу.

- Это совсем не то, что ты думаешь, сынок. Нынче не четвертое июля. Не как в твое время. Теперь у нас каждый день праздник независимости. Человек объявил, что он свободен от Земли. Власть земного притяжения давным-давно свергнута. Человечество победило. Вон та зеленая "римская свеча" летит на Марс. А тот красный огонек - ракета с Венеры. И еще - видишь, сколько их? - желтые, голубые. Это межпланетные корабли.

Томас Вулф смотрел во все глаза, точно ребенок-великан, завороженный многоцветными огненными чудесами, что сверкают и кружат в июльских сумерках, и вспыхивают, и разрываются с оглушительным треском.

- Какой теперь год?

Назад Дальше