13
Все успокаивалось. Появилось сияние, похожее на зарево далекого ночного пожара. Послышались звуки, которые постепенно превратились в слова. Свет камина и ламп играл на бутылках и пивных кружках. Это был снова уютный уголок уже знакомой таверны, на сей раз поздним вечером, и тот же хозяин стоял, опираясь на стойку, и тот же потрепанного вида журналист разговаривал с Ладлоу.
- Ваше здоровье, мистер Ладлоу!
- Ваше здоровье. Хотя не будь врачебного предписания, я бы едва ли притронулся к этому, - сказал Ладлоу мрачно. - Душа, можно сказать, не принимает. Так вы говорите, что некоторые зрители выражают неудовольствие…
- К сожалению, да, мистер Ладлоу, - сказал журналист. - Мы, собственно, получили всего два письма, но я подумал, что, прежде чем их печатать, надобно предупредить вас.
- Очень любезно с вашей стороны. Еще по стаканчику, Джордж. Нет, я вас спрашиваю! - вскричал Ладлоу, охваченный внезапной вспышкой ярости и отчаяния. - Я вас спрашиваю: что может сделать человек? Все произошло в один миг - без предупреждения, без извинения. Напье - разорвав контракт, заметьте - бежит в Лондон…
- Где, как я слышал, он имеет большой успех в "Олимпике", - вставил журналист.
- Возможно, возможно, тамошняя публика никогда не была особенно взыскательной. - Ладлоу одним нетерпеливым взмахом руки вынес приговор этой публике и, снова погрузившись в отчаяние, продолжал: - Когда он уехал, мисс Вильерс, на которой я строил весь репертуар, тотчас же слегла. От горя - вообразите себе: быть покинутой вот так, а ведь она была его женой, только что не звалась ею, - ее нездоровье усугубляется… и… вы, наверное, слышали…
- Да, - ответил журналист таинственным и не оставляющим сомнений в его осведомленности тоном. - Я подумал тогда, что ей лучше было бы, может быть…
- Да, я тоже подумал. Но после этого она не только не поправляется, но становится все хуже, слабеет с каждым днем. Доктор перепробовал все средства, но безуспешно, безуспешно.
- Чахотка?
- Да. -, - сказал Ладлоу с искренним огорчением и все же с каким-то удовольствием. - И все в труппе знают об этом, толкуют об этом, удручены этим. Так что же остается делать человеку, сэр? Я вас спрашиваю, что?
- Ничего. Выпейте еще. Повторить, Джордж.
Откуда-то возник Кеттл, вымокший до нитки, измученный и отчаявшийся. Чиверел ощутил страдание Кеттла как собственную боль. Каким-то странным образом - он так и не понял этого ни тогда, ни впоследствии - с появлением Кеттла эта картина перестала быть просто театральным зрелищем и сделалась потрясающе живой, она надрывала ему душу и сокрушала сердце. Свое сочувствие Дженни он еще мог понять, если и не постигал полностью всех его таинственных аспектов. Красивая обреченная девушка, впервые пробудившая его воображение; именно она как в сказке показала ему картины минувших лет; кто знает, чем она была: мечтой, освещенной его собственной, никому не пригодившейся нежностью и омраченной его печалью; улыбающейся волшебной маской подлинной Дженни Вильерс; или воплощением Театра, который, коль скоро он, Чиверел, не пожелал его видеть, теперь входил в маленькую темную дверь артистического подъезда где-то в дальних закоулках его сознания, приняв такое прелестное и жалостное обличье. Но к чему здесь этот человек, этот Уолтер Кеттл, эта тощая черная гротескная фигура?..
- Меня к ней не пустили, - с горечью говорил Кеттл. - Ей, видно, хуже. А этот старый олух доктор ничего не сказал. Я его дождался, хотел поговорить. Но зря. Он не соображает, ни что он делает, ни где находится. - Кеттл взял стакан у хозяина и проглотил его содержимое, не разбавляя, одним судорожным глотком.
- Ни где находится бедная мисс Вильерс? - сказал журналист; он хотел прибавить еще что-то, но Ладлоу тронул его за руку.
Кеттл взглянул куда-то сквозь него.
- Я знаю, где она. Она у порога смерти. Странно звучит, если вдуматься. У порога смерти, - повторил он медленно.
- Уолтер, мальчик мой, - вскричал Ладлоу, - так дело не пойдет! Ты насквозь вымок и дрожишь. Ты свалишься следующим.
- Только не я, - сказал Кеттл презрительно. - Я не сгорю раньше времени. Наш городишко сегодня точно кладбище. Мне все казалось, что мы тут давно уже перемерли, только позабыли об этом. А доктор - просто-напросто старый жирный покойник, которого воскресили по ошибке. Еще стаканчик, Джордж.
- А-га! - сказал хозяин, на этот раз чуть слышно.
- Пей до дна, - сказал Ладлоу, - да беги бегом к себе на квартиру и ложись в постель. Ты сам болен.
Кеттл рассмеялся сухим, каким-то бескровным, скрежещущим смехом.
- Еще бы, конечно, болен. Мы все больны. Ты - своими размалеванными рожами и намалеванными декорациями. Этот вот малый - тем пустозвонным враньем, которое он печатает. Болен даже Джордж, который поит нас своей отравой, чтобы мы поменьше замечали мерзостей на пути к могиле. Вот куда мы все идем, джентльмены. Приятного путешествия!
Чиверел чувствовал, что вместе с Кеттлом выходит в дождь и тьму; освещенный уголок таверны задуло, как пламя свечи. Ни улиц, ни домов - только ночь, холодный дождь и страдание. Навсегда закатилось солнце и все наше счастье. И ад вовсе не где-то в ином мире: он тут, в этой мокрой черной ночи, и уходящая надежда превращает каждый шаг в тысячу лет ада. Потом появилось смутное видение: высоко на углу висит желтый масляный фонарь; Кеттл, больной от горя, весь день ничего не евший и едва держащийся на ногах после спиртного, прислонился к тускло освещенной стене; какой-то полицейский в высокой шапке с ворчанием уставился на него; Кеттл, спотыкаясь, бежит прочь во тьму, шлепая по лужам, скользя по грязи, желая жизни, любви, искусства и славы и все же ища смерти. И это не Мартин Чиверел, который спокойно принимал столь многое и верил в столь немногое, который никогда не был поденщиком в плохоньком старом театре, голодным и полумертвым от усталости; никогда не сгорал дотла в огне безрассудной страсти, никогда не думал и не чувствовал, как человек сороковых годов прошлого века, - а тот несчастный глуповатый загробный дух, Уолтер Кеттл. И все же в эти таинственные мгновения Мартин Чиверел думал и чувствовал, как Кеттл, сострадал ему, как никогда не сострадал ни одному из созданий своей фантазии, и даже начал замечать, что какие-то перемены происходят в нем самом…
14
Пустота. Ни театра "Ройял", ни таверны, ни Уолтера Кеттла, ни плетей дождя на улицах старого Бартон-Спа. Тревожная тьма могла по-прежнему быть ночью столетней давности или просто краем сна. Что это, конец? А если нет, то где же Дженни Вильерс? Он произнес ее имя несколько раз, с каждым разом все настойчивее, и не удивился тому, что произносит его вслух, словно обращаясь к самой Зеленой Комнате, к высокому стеклянному шкафу, акварельному наброску, книжечке, к фехтовальной перчатке.
Ее голос, когда он прозвучал, был слабым и спокойным, он доносился словно бы ниоткуда - тихий голос из призрачного сумрака. Она сказала:
- Умирать было так одиноко.
- Одиноко? - Он повторил это слово как эхо.
- Да, очень, - сказала она медленно и просто, словно голосу, отделившемуся от тела, полагается быть терпеливым со своими слушателями. - Все были так далеко. Это был самый одинокий миг моей жизни.
- Тебе было страшно? - тихо спросил он.
- Нет. Я слишком устала, чтобы чувствовать страх. Было одиноко и ужасно грустно - до самого конца.
- До самого конца? - Действительно ли он задал вопрос или просто подумал? - После стольких недель где-то в унылой маленькой задней комнате, вдали от огней, музыки и аплодисментов, одинокая и печальная… исхудавшие руки и впалые щеки… огромные горящие глаза и светлые волосы… что же было потом, родная моя?
Никакого ответа. Ни звука. Неужели все кончено? Этого он не мог допустить. Он вскочил на ноги с отчаянным криком:
- Дженни, если в самом конце было лучше… не так безнадежно и грустно… я должен знать! Дай мне взглянуть! Дай мне послушать! Дженни, что тогда было? Ты слышишь меня?
Две оплывшие свечи освещали маленькую спальню, отбрасывая огромные тени. Дженни сидела с распущенными волосами, опершись о гору подушек, она исхудала и была очень бледна. Дородная старая сиделка - сама всего лишь толстая тень - пристроилась возле кровати. Дождь печально и монотонно барабанил по крыше.
Дженни указала на свечи.
- Знаете, как мы их называем?
- Знаю, милая. Свечки. Как же еще?
- Нет, не просто свечки. Сейчас-то да, а вот когда воск весь сбежит по бокам, - жирный белый воск, бежит и капает, - тогда мы зовем их саванами. Правда, похоже?
- Не надо так говорить, голубушка. Потерпи немножко, и тебе скоро-скоренько полегчает. Ты ведь хочешь снова играть в театре?
- Еще бы! - Дженни встрепенулась. - Который теперь час? Мне нельзя опаздывать. Я должна одеваться. Почему я тут лежу?
Сиделка наклонилась, чтоб удержать ее.
- Ну-ну, милая, сегодня-то еще нельзя. Тебе так нездоровится, да и поздно уже как-никак.
- Да, уже поздно, - пробормотала Дженни. - Уже слишком поздно… "Покойной ночи, леди, покойной ночи, дорогие леди… Покойной ночи… покойной ночи…" - Ее голос замер, но тут же она услышала что-то поразившее ее и подняла руку: - Слушайте: что это за шум?
- Это дождик, милая, - сказала сиделка. - Западный ветер нагнал дождя к ночи.
- "Хей-хо, и дождь и ветер…" Это тоже грустно. Не знаю почему, но так уж оно выходит. А ему того и надо. "Да не все ль равно, пьеса сыграна давно…". Хочет притвориться, будто не грустно, будто ему ни до чего нет дела, и все равно грустно. Мне всегда плакать хочется.
- Не плачь, милая. Пожалей свою головушку.
Но Дженни снова забеспокоилась.
- Нет… нет… я должна. А времени мало… Ну и что ж, если поздно, Сара? Я знаю, что ты устала, но я должна повторить это еще раз. "У вашей двери шалаш я сплел бы, чтобы из него взывать к возлюбленной…"
Когда она в изнеможении откинулась на подушки, рядом с кроватью возникла высокая фигура, чей рост еще более подчеркивался длинным черным плащом - точно явилась наконец сама Смерть. Доктор, которого будто специально вывели на сцену, чтобы заполнить пустое пространство, занял свое место с какой-то мрачной эффектностью; теперь эта меланхоличная, выдержанная в приглушенных тонах картина была закончена и могла бы считаться вершиной академической живописи того времени. А умирающая девушка со спутанными блекнущими волосами, впалыми щеками, с глазами, сверкающими горячечным блеском, - то была не сама Дженни, но актриса мисс Вильерс в ее последней великой роли. И может быть, сам Уолтер Кеттл был здесь режиссером, и он же набросал подобающий случаю диалог.
- Она гаснет на глазах, доктор, - прошептала сиделка. - И опять бредит, бедняжка.
Дженни широко открыла глаза и с усилием улыбнулась доктору.
- Мисс Вильерс, - сказал он тихо.
Она тряхнула головой, как ребенок.
- Вы совсем замучились со мною, доктор.
- Нет, нисколько, мисс Вильерс.
- Совсем замучились… А где нянюшка?.. Ушла?
- Да что ты, господь с тобой, вот я, здесь!
- Я вас не вижу, - сказала она вяло. - Темно… Почему так темно? И что это за шум?
- Это дождик, милая.
- Нет, нет, послушайте. - И Дженни, в последний раз собравшись с силами, села на кровати.
И Чиверел вдруг тоже услышал далекую музыку, приглушенные аплодисменты и молодой голос, который все приближался и звал: "Увертюра! Участники первого акта, на сцену, на сцену!"
- Мой выход, - сказала Дженни с торжествующей улыбкой, - мой выход! - Она упала на подушки, и тут же черный ветер с воем ворвался из необъятной тьмы, и вся сцена сразу высохла и поблекла, как поблек бы зеленый лист, если бы целую осень втиснули в одно мгновение; и, как лист с дерева, ее унесло прочь. И снова была пустота.
15
Вот и все. Занавес. Конец. Сам не зная как, он привел в действие странный механизм этого вечера, вспомнив строчку из справочника: Дженни Вильерс, актриса, умерла 15 ноября 1846 года в возрасте 24 лет. И теперь все кончилось; больше ничего не могло быть. Он снова услышал спокойный голос Отли: "Дженни Вильерс приехала сюда из Норфолка и стала играть главные роли. Влюбилась в здешнего первого любовника Джулиана Напье, но тот внезапно оставил труппу ради ангажемента в Лондон. Она заболела и умерла. Напье ненамного пережил ее. Он уехал в Нью-Йорк, запил и вскоре покончил с собой. Вот, собственно, что там сказано". Это был благоразумный голос истории и здравого смысла. Дженни Вильерс вчера, Мартин Чиверел сегодня; и каждый год первое дуновение зимы сметает с деревьев остатки их увядшего золота - что же особенного в том, что и маленькую сценку у смертного одра унесло прочь, как опавший лист.
И все же в середине своей речи на ужине в "Белом олене" она остановилась и сказала ему удивительные слова. Впрочем, тогда это скорее всего была сложная игра его собственного воображения. Ведь никакой Дженни Вильерс, говорившей с ним из другого времени, явно не могло быть, и, несомненно, он говорил сам с собой, а потому здесь все еще оставалась какая-то тайна. Кто же наконец предстал ему в образе давным-давно умершей актрисы и попытался воздействовать на его ум таким необычным способом? И что за неведомый источник вновь обретенного волшебства - энергии, вдохновения, восторга - открылся в нем в этот миг? Он увидел тогда родник, сверкающий в пустыне, - почему же он не видит его теперь?
Быстрая химическая реакция в крови, решил он, вспомнив таблетки доктора Кейва. Ведь он принял четыре вместо двух, и эти таблетки и химические процессы, которые смогли пробудить театральные фантазии в каком-то уголке его мозга, разумеется, сыграли тут немалую роль. Прежнее сухое утомление быстро возвращалось, и вокруг опять простерлась пустыня, усеянная древними белыми костями. Он открыл глаза и обвел внимательным взглядом Зеленую Комнату: да, вне всякого сомнения, это была единственная в своем роде Зеленая Комната в Бартон-Спа, в театре "Ройял", который простоял закрытым всю неделю, но должен открыться в понедельник (По специальному приглашению! Контрамарки не выдаются!) долгожданной премьерой "Стеклянной двери" Мартина Чиверела с полным вест-эндским составом исполнителей. Теперь комната спокойно стояла на своем месте в колее времени. Это были заурядные Здесь и Сейчас. Вполне резонно, согласился он, так оно и должно быть. Но едва он снова закрыл глаза, у него вырвался глубокий вздох, почта стон.
Ему отозвался эхом вздох еще более глубокий, еще больше походивший на стон, но слегка аффектированный, театральный, и человек в черном, шедший по темному коридору, обернувшись, принял от другого едва различимого человека пачку писем и записок. Затем отворилась дверь в залитую светом комнату, и тот в черном, попав в раму дверного проема, оказался Гамлетом, принцем Датским. Гамлет что-то ворчал, впрочем, без малейшего признака подлинного неудовольствия, ибо после спектакля дамы забросали его записками с изъявлениями восторга и даже намеками на возможность тайных свиданий.
Уборная ничем не напоминала скромной уютной комнатки Дженни в театре "Ройял" в Бартон-Спа. Она предназначалась для премьера лондонского театра "Олимпик". На столе пестрели цветы в вазах и сверкали хрустальные графины, а над ним висело роскошное, ярко освещенное большое зеркало. Ковер, софа и стулья были темно-малинового цвета. И Джулиан Напье в костюме Гамлета, поверх которого он теперь набросил широкий шелковый халат, был очень красив и импозантен, как и подобает настоящему лондонскому премьеру. Он улыбался, что-то весело мурлыкал и явно был в восторге от самого себя и от всего мира. Он швырнул письма и записки на стол, налил себе порядочную порцию бренди и уселся перед зеркалом, собираясь разгримировываться. В дверь постучали.
Вошедший был толстяк средних лет, длинноволосый, с желтоватым лицом и иссиня-черной козлиной бородкой. Держался он подчеркнуто торжественно, смотрел холодным пристальным взглядом, говорил в нос, растягивая слова, - словом, это был настоящий янки старых времен.
- Мистер Джулиан Напье, - важно начал он.
- Да, сэр, - надменно отвечал Напье. - А вы кто?
- Джекоб Дж. Манглс, сэр, из Нью-Йорка, - отвечал тот, доставая визитную карточку. - Отлично известен миссис Брогэм и всем ведущим импресарио Лондона, мистер Напье.
- Вы были на спектакле, мистер Манглс?
- Имел удовольствие, мистер Напье, и должен вас поздравить с прекрасным исполнением Благородного Датчанина. Чрезвычайно ловко сыграно, мистер Напье.
- Благодарю вас, мистер Манглс. Выпьете со мной?
- Не теперь, сэр, благодарю вас, мой друг миссис Брогам ожидает меня в своем кабинете. Но хочу вам сказать, мистер Напье, что для вас уже приготовлена целая куча долларов и двести тысяч наших лучших граждан мечтают о том дне, когда Джекоб Дж. Манглс даст им возможность увидеть вас в роли Гамлета и во всех ролях, которые вам желательно будет сыграть на Бродвее или где-либо в другом месте. Ваши условия, мистер Напье?
Напье улыбнулся.
- Это очень любезно с вашей стороны, мистер Манглс. Но пока что у меня нет желания отправиться в Америку.
Мистер Манглс посмотрел на часы.
- Я не могу заставлять женщину ждать, мистер Напье, но позже, если вы еще будете в театре…
- Я приглашен на ужин, мистер Манглс, и я тоже не люблю заставлять женщину ждать…
- Менее чем через четверть часа, мистер Напье, я расскажу вам о своем предложении, и вы будете бесконечно поражены его щедростью; речь идет о сезоне в моем нью-йоркском театре.
- Едва ли мои намерения изменятся в ближайшие десять минут… однако…
- Случались и более странные вещи, мистер Напье. С вашего разрешения я все же рискну. - И он вышел.
Напье развеселился. Сделав новый глоток бренди, он начал снимать грим и целиком погрузился в это занятие. Он стирал последние следы краски со своего мрачного красивого лица, когда в уборную без стука ворвался следующий посетитель. Это был Уолтер Кеттл, еще более возбужденный и измученный, чем обычно, и похожий на пугало.
- Уолтер Кеттл! - Напье был поражен. - Ты-то для чего в Лондоне? Ушел наконец от старика Ладлоу?
- Она умерла, Напье! - вскричал Кеттл, с трудом переводя дыхание. - И это ты убил ее!
Напье поднялся и стоял, возвышаясь над ним.
- О чем ты говоришь? Кто умер?
- Дженни умерла.
- Дженни Вильерс?
- Да, да, да, умерла, умерла! - Кеттл словно обезумел. Он вцепился в Напье, свирепо глядя на него, и кричал: - Мы хороним ее послезавтра. И клянусь богом, Напье, это ты убил ее, ты и больше никто, убил так же верно, как если бы всадил ей пулю в сердце. Ты убил ее…
- Пусти, дурак, - зарычал Напье, - или я сломаю тебе руку. - Он отшвырнул Кеттла так, что тот пролетел через всю комнату. Униженный и обессиленный, Кеттл прислонился к стене. - Что случилось? Я даже не знал, что она болела. Болела она?