Владетель Ниффльхейма - Карина Демина 19 стр.


- Ему было начертано владеть Ниффльхеймом, - сказала Советница. - И тогда Бьорн остался бы жив.

Глава 4. Вересковый мед и святая горечь

Драугр дотянул до края леса и упал, распластавшись в пыли. Он лежал, дрожа и прижимаясь к земле. Из-под сомкнутых век сочилась гниль, похожая на слезы. Но Брунмиги не верил, что драугры способны плакать.

- Больно? - спросил он, склоняясь над мертвецом. Преодолев брезгливость, Брунмиги развязал шейный платок. - Лежи, лежи уже.

Нити прорвали кожу, и на шее черным пятном расползалась рана. Брунмиги попытался стянуть края ее, но старая шкура сошла.

- Линяешь?

Драугр не шелохнулся.

- Линяешь, - повторил Брунмиги для себя уже. Звук его голоса тревожил покой ушедших, они перешептывались, звали, манили. Пускай себе.

- Отдохнем? Им ведь от нас не уйти, верно? А раз так, то надо отлежаться. Ты вот вылиняешь, вырастешь. Сильным станешь. Ты и так сильный.

Дернулись веки, приоткрывая черные щели-глаза.

- Погладить? - тролль провел по жестким волосам, колючим и ломким. - Когда-то… давным-давно у меня был сом. Огромный, что это дерево… каждый ус с мою руку толщиной. Он жил в моем омуте. Мог бы уйти, но жил. Сом катал меня по реке, до самых порогов и назад. Я ему лягушек ловил. И шкуру чистил. Вечно она за зиму зарастала зеленью…

Кожа с драугра слазила легко, стоило поддеть когтем, как отпадала, обнажая свежую, мягкую. И мертвец перевернулся на спину, подставляя брюхо и грудину. Четко проступали переломанные ребра, а одно, проткнув плоть, торчало наружу.

- Потерпи, сейчас мы его, - Брунмиги брался аккуратно, трясясь от ужаса. Вдруг да кинется безмозглая тварь? Но драугр лежал смирнехонько, глядел только, и не понять было, о чем он думает.

Если думает.

- А потом пришли люди. Перегородили сетями реку, стали кричать, воду баламутить… не помогло. И тогда дохлого петуха в омут бросили. И сом проглотил. Я говорил ему, что нельзя людям верить…

Осколок вошел с хрустом, повернулся и сам приклеился к другому. Брунмиги вытащил палец из дыры и та затянулась.

- Отравили моего сома. Страшно это было. Он мучился, метался в ямине, а ослабнув - поднялся наверх. Там его и ждали. Били копьями, дубинами. Крюками протыкали шкуру, волочили… а ихний главный, с крестом который, все твердил, что отродье демона они одолели. Только какой же из сома демон? Рыбина он, хоть и большая.

- Большая, - повторил драугр.

- Без него река опустела… и лягух развелось. Есть хочешь?

- Хочешь!

- Тоже безголовый. На вот, пей.

Драугр хлебал из плошки, а Брунмиги тряс флягу, пытаясь на слух определить, много ли в ней осталось. Должно было много, столько, чтоб до самого края мира дойти. А когда понадобится - то и за край. Но дальше что?

Не знал. Боялся думать и потому позволял себе дух перевести, глядел на деревья и вспоминал иной лес.

Деревья росли на камнях и тянулись до самых небес. Кроны их красили зеленью облака, ловили солнечный свет и спускали к корням. Свет обнимал шершавые стволы, плавил живицу и наполнял воздух свежим хвойным духом. Свет рассыпался по земле, прорастая белыми цветами багульника, миртом болотным и сухим вереском. Пчелы плясали, гудели, обещая скорое медовое богатство. И бортник, старый, седобородый Бруни, и вправду крепкий, как броня, каждый день проверял свои угодья.

На осень он приходил с горшком и корзиной трав. Жег, дымил, изгоняя злые пчелиные семьи. Тянул крепкие соты, резал ножом.

Злились пчелы, кидались на вора.

Никогда не обирал их Бруни до последнего. Берег. И старый порядок зная, всегда оставлял у подножья сосны крупный кусок сот.

Вкусен был мед вересковый. Сладок. А еще, случалось, пел Бруни-старик чужие висы хриплым голосом, о героях и чудовищах, о землях дальних и море, которое было близко и далеко, о подвигах ратных, бурях оружных, девах прекрасных… слушали его сосны и вереск.

Запоминали, чтобы зиму напролет пересказывать друг дружке истории. Слушал и Брунмиги. А когда прихворала правнучка Бруни, девка хилая, слабая, такую только гриму и отдать, самолично отправился тролль к ближайшему кургану, кланялся ульдре, просил молока.

Вспоминание резануло обидой.

Сама виновата, сестрица рогатая! Разве ж не предупреждал ее Брунмиги? И тогда, и теперь? Но упрямство у них воистину бычье…

Выздоровела правнучка, выросла. Замуж вышла. Деда схоронила и, деток родив, назвала старшего Бруни, крепкая броня, значит.

- И знаешь, что дальше было? - спросил тролль, хотя как мог знать это мертвец-драугр, рожденный в мире, где не принято было о прошлом помнить. - А было так, что погнали меня из реки…

Сначала церковь выросла. Появилась она на могильном древнем кургане. Его насыпали люди с желтыми волосами, пряча под жесткой земляной периной такого же, как они человека. В ногах его лег конь. В руки ему дали меч. Две женщины, тонкие, что ивовые прутья, сами ушли в безвестную страну. И золото грузное прикрыло раны на груди их.

Черепом Имира ладья легла, укрывая мертвых. И слышал Брунмиги, как стучат комья по дереву. И слышал потом, как хрипит землица, сковываясь морозами. Помнил, как уходит она под скальную подошву, и серым башмаком вырастает на ней Медвежий холм. Отчего Медвежий - Брунмиги не знал. Отродясь не было в Северном фьорде медведей. Но речь не о том.

Порастал холм травой. Носили птицы семена и поднимались из семян деревья. Карабкались ввысь, цепляясь колючими ветвями за небо. Гордые стояли, лишь ветру кланяясь и то не до земли. А ударили топоры, брызнула кровь желтая, яркая, и пали сосны. Скатились, сцепились сучьями, стали срубом неошкуренным. Поднялся над крышей его крест, тенью накрыл землю, будто клеймом.

- Земля-то держала… земле-то что? Ей хоть крест рисуй, хоть круг. А нам вот… сперва Грима прогнали. Не этого… тогда их еще порядком водилось. В каждом ручье, почитай. И в нашей речушке тоже. Аккурат на его ночь люди пришли.

Поднимались сердцецветы со дна крохотными жемчужинами, разворачивались на ладонях листьев, расправляя лепестки. И наполнялись живые чаши терпким лунным вином. Катилось оно с лепестков, поило реку, и река хмелела, играла всеми красками, будто бы и не река, но сам Биврёст лег меж берегов радужной дорогой.

Грим наигрывал. Плыла его песня по-над водой, дразнила камыши. И соловьи умолкали, чтя чужое мастерство. А луна поднималась все выше и выше.

Скоро придут девы… скоро войдут в воду, протянут руки к цветам чудесным. Сорвут. А наутро поднесут тому, кто ранил сердце трепетное, кубок с брагой, молоком или хоть бы водой. Лишь бы выпил, лишь бы глянул, лунным вином ослепленный, а прозрев, увидел ту единственную, без которой иной свет немил станет.

И нету такой силы, которая бы эти чары разбила.

Но слетались с берегов не тени легкие, девичьи. Пламя сползалась на сотнях факелов, опаляло воздух. А громкие голоса, лай собачий да лязг заглушали гримову скрипку.

Первым к реке спустился человек в длинном платье. Он торжественно проткнул берег крестом и, воздев руки над водой, принялся читать. Брунмиги слышал заунывный голос, вгонявший в сон, и отползал, потому как слова человека, непонятные, но страшные, ранили. Они пробивались под толстую троллью шкуру и застревали, чтобы колоть и зудеть, как старые терновые колючки.

Люди тем временем спустили лодки, раскатали сети и бросили, накрыв сразу все сердцецветы. Лунное вино выплеснулось в воду, река закипела, забурлила гневной пеной. Тронула крест и отпрянула, ожегшись. А люди закричали, потянули сети к берегу, выдирая тонкие корешки из песчаного дна. Ломались сочные стебли, рвались о веревки листья, а цветы расползались в грязную белую кашицу.

Плакал грим, выронив скрипку.

Тянул сеть на себя, но где ему одолеть всех?

И железные ножи пронзили волны, скользнули по нитям золотых волос. Перебили, как перебивают водяную жилу.

Больно было.

Бурлили омуты, поднимали со дна гневное, гнилое, спешили выкинуть в лодки, но те уже укрылись на безопасном берегу. А священник читал и читал, усмиряя реку. Голос его несся к небесам, дразня асов. Но не валькирии - лишь чайки метались над оскорбленной рекой.

- Не было асам дела до дел земных, - Брунмиги повернулся к лесу, белые деревья которого стояли, поникнув ветвями. - Не было! Сами виноваты!

- Виноваты, - равнодушно повторил драугр, подбираясь ближе. Он лег у ног, свернулся, обняв колени, и так лежал. Только пальцы его шевелились, раздирая грязную ткань костюма.

- Виноваты…

Брунмиги спрятал флягу к сердцу. Жалость мимолетная отступила.

Наутро к реке подкатили бочонки с гнилою водой, которая помнила вкус церковного камня. И памятью этой отравила всю другую воду. Река кричала. А может голосом ее кричал грим, остриженный и обожженный. Одуревший от боли, он в полдень забрался на мост и начал играть. Солнце иссушало гримову кожу. Короткие волосы занялись. По коже поползли пятна черной гнили. Но грим играл.

Пальцы резал о струны. Звал. Проклинал. Умолял.

- Десять мелодий есть у грима. Для радости. Для печали. Для солнца и ночи. Для рассвета и заката. Для гнева и покоя. Для милосердия и мести. Но есть одиннадцатая. Последняя. У каждого - своя.

И не устояли сосны. Выдрали корни из земли, пустились в пляс. Поднялись волны, выше и выше, пока не обнажилось само речное дно. И ветер кинул воду на деревню. Вода же воду потянула.

Наполнилось сухое русло морской влагой. Не удержало ее, лопнуло, как лопает худой бочонок под гнетом молодого пива. Небо же добавило слез, смешав их с яростью молний.

Сгинула деревня.

Церковь лишь устояла, потому как поставлена была на высоком холме, и человек, лежавший в нем, жаждал лишь покоя.

- Люди назвали это чудом… и разрушили мост. Потом все удивлялись, что рыба ушла, а берега рогозом поросли. Но кто без грима за ними глядеть будет? Только разве назовут себя виноватыми? Искали-искали и нашли. Сома моего нашли… дескать, он большой и всю рыбу поел. Демон потому что. Убили… а как не помогло, то назвали Бруни-бортника колдуном, хотя каждый знает, что только женщина колдовать может. Ну или варг, которому судьбой написано. Ему-то судьбой. А эти сами все порешили. Значит, сами судьбу свою и накликали… не люблю я людей. И жалеть не стану.

- Жалеть, - отозвался варг, повернувшись к лесу. Ноздри его раздулись, а на горле вспучился розоватый слюнный пузырь.

Глава 5. Инеистые волки

Лес закончился, но Юленька продолжала слышать его в своей голове. Голоса спорили, кричали, совсем как мама на папу, а другие - оправдывались. Мама говорила, что только слабые оправдываются, сильные - действуют. Но Юленька совершенно не знала, как ей действовать.

Она шла. То есть сначала ее Алекс нес на плече, и так было неудобно, потому что Алексово плечо оказалось жестким и давило на живот. Но потом, когда Алексу надоело нести - или он устал, он же тоже не железный - он скинул Юленьку в кучу мягкой пыли.

От пыли пахло лавандой.

Мама прятала мешочки с лавандой меж простынями, а еще в карманы шубы засовывала. И в ботинки тоже. В конце концов, весь шкаф, от антресолей до распоследней коробки пропах лавандой, и Юленьке стало казаться, что запах этот преследует ее.

А теперь он напомнил о доме.

Дома хорошо.

Там всегда понятно, что надо делать.

Потом лес закончился. Белые деревья убрали руки, и кости, к которым Юленька почти уже привыкла - во всяком случае, перестала шарахаться - исчезли. Вместо них пробилась серая жесткая трава. Она хрустела под ногами и рассыпалась на осколки. Небо, лишенное солнца, роняло белые капли. И Юленька подняла капюшон.

Теперь она видела лишь эту самую траву, осколки ее и ноги Алекса в высоких сапогах из черной кожи. Бьорн сказал, что это - шкура косатки, прочнее которой нет. И сапоги не сотрутся, не промокнут, хоть ты их целую вечность носи.

Бьорна было жаль, но маму и себя - жальче. Юленька даже поплакала, вытирая слезы пальцами, но утешать ее не спешили. Зачем тогда плакать?

Ветер кружил. Приседал, трогая края плаща. Ласкал мех, рисовал дорожки и целые картины. Гладил лицо, словно утешая. И вихрем, танцем, заметал следы.

Он не пытался останавливать, как не пробовал и помочь. Если уж толкал в спину, то лишь затем, чтобы поддразнить Юленьку.

- Крышкина, не отставай! - голос Алекса доносился издали, хотя Юленька точно знала - он рядышком. Идет, мнет траву, мешая ее со снегом, взбивая ноздреватое мертвое тесто.

А мамино всегда живым было. Оно ходило в тазике, вспухало сытным горбом и лопалось, выдыхая особый дрожжевой запах. То тесто мама вываливала на стол и присыпала мукой. Раскрытыми ладонями она надавливала на центр, пальцами подгибала края, чтобы свернуть в тугой ком и вновь раскатывала по столу. Осыпалась мука на пол. Мама смахивала со лба пот, украшая себя белыми разводами. Ее лицо было спокойно, словно в этот миг мама забывала обо всех проблемах и заботах…

Из нынешнего теста пирогов не слепишь.

Хотя снег сладкий…

- Крышкина, да что с тобой творится? - Алекс вынырнул из сахарной круговерти. Лицо его - белая маска. И черный волчий плащ с головой-капюшоном тоже стал белым. И руки. И все вокруг.

- Куда мы идем? - Юленька остановилась и откинула капюшон.

Леса не было. Ничего не было, кроме низкого - рукой дотянешься - неба. Снежные пузыри его лопались беззвучными хлопушками. Сыпалось стерильное конфетти. Росли сугробы и тропа исчезала.

- Какая разница? Идем, пока не отстали…

- Куда мы идем?

- Да не знаю я!

- Но все равно идешь? - Юленьке стало важно получить ответ.

- А хочешь остаться? Здесь? Оглянись!

Оглянулась: та же снеговерть.

- Я домой хочу.

Алекс попытался схватить за руку, но Юленька улизнула. В снеговерти легко играть в прятки. Шаг в сторону и тебя нет… тебя стерли ледяным ластиком. Надо просто слушать снежинки. Они умеют петь? Они умеют петь!

- Крышкина!

Это и не снег даже. Снег - всего-навсего вода замороженная. Там, наверху. А здесь нужно слушать. Юленька умеет. У нее слух идеальный, так сказали маме. Только пальцы малоподвижны.

Она бы сыграла для снежинок. Что? Не знает. Но что-то замечательное.

Расправляйте крылья, садитесь на ладонь.

Колется? Пусть. Боль проходит быстро, и рука немеет. Обе руки немеют, но лишь потому, что пальцы малоподвижны. Разрабатывать надо, но Юленька ленится. Она вернется домой и перестанет лениться, сядет за фортепиано… а лучше попросит скрипку.

Красивую черную скрипку, которая умеет разговаривать с морем… или со снегом.

- Да-да-да!

- Крышкина, ты где? Крышкина, чтоб тебя!

Алекс слабый. Он притворялся сильным. Врал. Все врут. Кроме музыки. В музыке ложь не скроешь.

- Да, - вздыхают снежные феи - именно они пляшут на Юленькиных ладонях - и немота добирается до запястий. Феи тяжелые. Их много.

- Уйдите, - просит Юленька. - Пожалуйста. У меня руки замерзли.

- Юлька, прекращай! Отзовись!

- Не отзывайся. Постой. Отдохни. Всего мгновенье…

- Пожалуйста, Юлька!

- Шумный, да? Все шумные. Сначала. Потом становятся тихими… тихими-тихими. Слушают. Мы поем. Мы умеем красиво петь.

- Отпустите, - просит Юленька, пытаясь убрать руку. Но снег превращается в пасть. И ледяные клыки разрезают запястье. Кровь катится алой брусникой прямо в глотку, и слепленный из снега язык становится розовым. Это правильно, когда язык розовый.

- Ты кто? - Юленька боится шелохнуться. Вдруг да существо сомкнет пасть и откусит Юленьке руку.

- Вар-р-р… - рычит оно.

Голова возникает постепенно. Снег слетается, облепляет воздух, вырисовывает покатый лоб и мощную шею. Сплетаются кости, покрываются плотными комковатыми мышцами, порастают белой иглистой шерстью.

Зверь похож на волка. Если бы волки вырастали такими огромными.

- Юлька, вот ты… - Алекс проломил-таки круговерть и остановился. Он увидел зверя, а зверь увидел Алекса. Капкан-челюсть разжалась, но лишь затем, чтобы привлечь к кровавому разрезу новые снежинки, из которых стремительно вырастал второй волк.

А там и третий будет.

Снег выпьет Юленьку, чтобы сделать снежную стаю. А та погонится за остальными, за кошкой, Джеком и Алексом. Правда Алекс тут, стоит, сжимает молот, притворяется грозным.

Волки его разорвут. И стая станет еще больше.

Но думалось об этом лениво, замороженно.

- Руку перевяжи, - сквозь зубы процедил Алекс.

Да. Конечно. Перевяжет. Еще минуточку и перевяжет. Ей холодно и страшно. Но она справится.

- Бедная моя, - прошелестело рядом. - Бедная, бедная моя девочка… кыш-ш-ш… не бойся… тебя не тронут. Не тронут тебя. Только не тебя.

Кто-то вздыхал и смеялся. Рядом. Но где?

- Крышкина, отомри! Не высовывайся!

Она и не пытается. Она стоит, смотрит, видит снег в причудливых узорах. Сладкий-сладкий сахарный снег, в котором спрятались волки и еще кто-то. Волки кружат. Шаги их беззвучны. И сами они - белые тени на меловой стене.

Раз-два-три-четыре-пять. Я иду тебя искать.

- Зачем? Я здесь. С тобой. Мы вместе.

Голос с мятными оттенками маминых духов.

Это ложь. Просто голос хочет, чтобы Юленька ему верила. А она не станет. Юленька знает: мама осталась в другом мире.

- Тоскуешь? Конечно, тоскуешь. Маленькая моя девочка. Я выпью твою тоску до донышка. Ни капли не оставлю. И горе выпью. И печаль. Хочешь?

- Джек! - Алекс перекидывал молот из руки в руку, точно не способен был решить, в которой ему удобнее. Ни в которой. Алекс не умеет драться, так, чтобы по-настоящему. А волки голодны. Им мало Юленьки.

- Но хватит мальчишки, - прошептал голос. - Зачем он тебе?

- Не знаю.

- Джек! Снот!

- Вар-р-р-х! - клацнули клыки, пахнуло северным ветром в лицо.

- Прочь! - Алекс ударил, нелепо вывернув руку. Промахнулся, и сам упал на колено. Вскочил тут же, попятился, почти наступив на сапоги. - Эй!

- Беспомощный какой, - снег слепился в руку с длинными тонкими пальцами. Они застыли над Алексовой головой, не смея коснуться. - Беспомощный… маленький… теплый…

- Отпусти его, - просит Юленька, уже зная - не отпустят. Слишком долго ждали волки, чтобы уйти теперь. Им бы бежать, нестись по полотнищам сугробов, обгоняя собственные тени. Им бы петь для луны, заставляя трусов-ниддингов жаться к огню. Им бы поднимать метели и бураны, вести их к поселкам, чтобы обрушить ледяные волны на крутые бока домов.

Кто для них один человек?

Никто.

- Нет! - сказала Юленька.

- Да, - возразили ей.

- Это я виновата. Меня возьми! Отпусти его!

- Тебя? Ты примешь меня?

- Да.

- Здесь? - снежный палец уперся в лоб. - И здесь?

Он же проткнул сердце, сделав его холодным, как эскимо на палочке.

- И останешься со мной? Сделаешь все, чего я хочу? Чего мы хотим?

- Да, - ответила Юленька и вдохнула туман, а потом выдохнула, но не весь. Туман остался внутри, и Юленька перестала быть собой. Она помнила собственное имя и все, что было с нею прежде, но удивлялась, потому как бывшее - было нелепо и глупо.

- Варх! - волк сел и оскалился, насмехаясь над людьми. Он был огромным, больше Юленьки, больше Алекса. И с каждой секундой становился все больше.

- Юлька, не шевелись.

Назад Дальше