Зорко, взглянувший на миг в свой оберег прежним взглядом, увидел там то, чем его соперник более всего гордился. Предметом гордости была его первая женщина, взятая не так, как в зареве месяце берут сочное яблоко в яблоневых садах с подветренной стороны Нок-Брана, а так, будто это яблоко хватает человек, чей голод велит хватать все, что попадется: слова, яблоки, саблю и женщин, - и все схваченное превращать в бесполезные огрызки. Женщина была из калейсов-поморян: Зорко догадался об этом по запаху моря, которым пахли ее волосы. Это было единственное, что запомнил о ней мергейт, поскольку запах моря был для него нов и будил его голод.
Всадники немедленно почуяли его присутствие. Они стали оглядываться, прислушиваясь с тревогой и сомнением к лесу и к себе, но десятник, прожженный войной и прожаренный степным солнцем, усмехнулся в редкую бороду, похлопал ласково своего коня по крупу и что-то крикнул на своем хлестком, как высокие и жесткие степные травы, языке. Остальные одобрительными возгласами поддержали его, и отряд двинулся дальше.
Венн понял, что десятник указал своим воинам на то, что кони их не услышали ничего стоящего опасения. А потому и людям страшиться нечего. В этом была правда: Зорко не умел проникать взглядом в те части души животных и растений, камней и вод, где прячется страх, и потому лошади мергейтов не слышали его и шли не беспокоясь.
Лишь собака, прародитель Серых Псов, готова была предоставить Зорко хозяйничать в своем сердце, позволяя даже шевелить дремлющий в его глубинах страх, и каждый Серый Пес сызмальства наставлялся приручать этот страх, чтобы гулять с ним без ошейника и повода мирно и спать рядом, не боясь, что тот предаст.
Один только черный пес, неотступный спутник Зорко, не спешил доверяться. Венн полагал, что в глубине его сердца вместо страха таится нечто иное, более древнее и сильное, о чем люди не имеют понятия. Черный пес выбрал его, и Зорко не противился этому, почитая такое соседство за великую, хоть и непонятую честь.
Зорко спрятал оберег и тронул поводья. Ему предстоял путь в двадцать верст, все больше без дорог, глухоманью, где никто не мог помешать ему думать. Рубаха последнего убитого им мергейта была еще чиста, и лишь красная линия, проведенная клинком, волнистая, точно спина вельхского моря в путину, показывала, где следует на этот раз остановиться перу.
В последний раз Зорко написал о том, как вельхи содержат собак, каковы собаки на восходных берегах и какие с ними связаны поверья и басни. Сделал он это затем, что накануне при взгляде сквозь отверстие в обереге понял, что смотрит на мир с высоты едва ли двух локтей. Зато движения его сделались быстры и ловки, и вел его за собою запах. Вообще запахов было такое многообразие, какого доселе он и не подозревал, полагая первенство в богатстве за словами и красками. Вокруг него была странная ночь. Каменные дома вышиной в шесть саженей и более сжимали, словно клыками, узкие горловины улиц. Пахло людским жилищем и его мертвечиной - отбросами. Сквозь тяжелый туман этих запахов, тяжелый настолько, что он мог бы утонуть даже в соленой воде, его вел запах моря и запах жертвы. Запах моря проникал сквозь щели в заборе из запахов свежеструганого и старого прелого дерева, оплетенного запахом пеньки и проконопаченного запахом смолы. Но море вряд ли влекло бы его к себе, если бы не запах преследования. Он шел чьим-то совсем свежим, теплым, даже горячим своей недавней принадлежностью настоящему следом и знал, что в конце его передние лапы ударят в чью-то спину точно посредине, а зубы сомкнутся на горле. Охота, каковой славились вельхские собаки в яви и в сказаниях, явилась ему во всей своей предметности. Он видел глазами пса!
Но видение оборвалось столь же внезапно, сколь внезапно возникло, и чернота более густая, чем чернота подземелья - чернота пустого сна, - встала вокруг. Зорко уразумел, что видел чье-то видение и был в нем не собой, а тем псом-охотником, каким был в своем видении кто-то другой. Кто был этот другой и как мог приключиться подобный перекресток видений, венн не знал; зато он узнал теперь не только то, как чесать за ушами страх собачьего сердца, но и как войти в мир не нагим, как входит человек, прикрытый лишь данным ему именем, но облаченным в образ собаки.
Вспомнив об этом, Зорко решил тут же испытать, чтó может выйти из такого его преображения. С каждым шагом лошади прибавляя усилиями памяти новую черту, приобретенную опытом минувшего видения, он восстанавливал в себе тот вид, какой имел тогда. И, едва ощутив, что память не подвела его, заглянул в отверстие ступицы…
Вороной под мергейтом-десятником ступал размеренно, копыта его тонули в мягком мху, нетронуто нараставшем здесь столетиями. Пробуя большими ноздрями воздух, конь, сколь ни прислушивался, не мог открыть вокруг ни единой опасности. Пахло свежими и теплыми уже от раннего весеннего солнца телами сосен, освеженной первыми после зимы дождями подстилкой, юной травой и погрузившимися глубоко под свод земли, но еще не ушедшими талыми водами и, с ними, прошлогодним снегом. Теплый и тихий ветер не доносил ни примет жилья, ни знаков присутствия хищника. Конь не знал, почему забеспокоились было люди, оседлавшие других коней.
Вдруг, откуда ни возьмись, прямо здесь, рядом, на ближней опушке бывшей гари, там, куда они и двигались, возник запах. Это не был запах волка, но и запахом собаки он тоже не был. Степная собака пахла совсем по-иному. Конь еще не привык к тому, как должен пахнуть лесной веннский пес, а потому не сразу угадал его запах, но он уже знал, что здешняя собака больше степного волка. Пес был рядом, в десяти саженях, - так говорил запах! Но в десяти саженях впереди было пусто, и спрятаться от прямого взгляда было некуда!
Меж тем пес, которого не было, но который размером и силой, судя по запаху, куда как превосходил обыкновенного, вздыбил шерсть и нервно шевельнул хвостом. Новая волна запаха, словно плеткой, ожарила коня: пес был готов напасть, и вся свирепость и уверенность большого и сильного хищника прорычала о себе в этом слове, вложенном в уста запаха.
- Будто бы псиной тянет? - спросил себя и спутников десятник и принюхался.
Он не знал, что конь уже не слышит его руки, потому что пес, раскрыв невидимую пасть, откуда смрадно потянуло навязнувшей в зубах убитой плотью, бросился на него.
Забыв, что несет на спине всадника, вороной поднялся на дыбки, заржал, развернулся и пустился прочь, сланью, стараясь спастись от незримого преследователя. Мергейт едва удержался в седле, неловко взмахнув руками, и только теперь понял, что недостаточно ценил этого вороного: противоположная опушка неслась на него так, будто под копытами коня была не вязкая грязь, а звенящая первыми осенними заморозками трава Вечной Степи.
А пес бежал быстрее. Его рывок оказался столь стремителен, что вороной, на слякоти проваливавшийся на незаметный, но такой нужный вершок, как ни пытался, не мог разорвать ту еще более невидимую, чем пес, нить, что связала их. Пес мчался уже совсем рядом. Он был легче, а лапы его были широки, и ему не надо было тратить силы на то, чтобы вызволить их у размокшей земли, и вся сила его обращалась в бег. Вот пес зашел влево и поравнялся с задними ногами коня, вот выдвинулся на два локтя вперед и нырнул вороному под пах…
Остальные кони тоже почуяли огромного пса и, видя, как в несказанном ужасе, разметывая комья грязи, бросился назад их вожак, кинулись за ним, и люди, привыкшие повелевать лошадьми, прослывшие - и по заслугам - по всей земле лучшими знатоками коней, жившие с ними кожа к коже многие века, не понимали, что за сила вырвала вдруг у них из рук эту тысячелетнюю узду.
Лес приближался неотвратимо, и, пытаясь справиться с обезумевшим скакуном, десятник не сразу сообразил, что оставаться в седле дальше смертельно опасно, что любой низкий сук будет теперь злее вельхского копья, а каждый ствол - тверже пешего веннского строя. Мергейт еще успел собраться, чтобы оттолкнуть себя от разом сделавшегося диким и незнакомым коня, избежать встречи с ополчившимся на него лесом, и даже оттолкнулся и выпрыгнул из седла, но упругая сила бега была столь велика, что несколько саженей, оставшихся до первых стволов, не могли вобрать ее в себя. Эта сила и швырнула десятника со всего размаху на две выросшие рядом березы. Тело ударилось о крепкие груди деревьев и упало, уже обмякшее, в смарагдовую траву месяца березозола…
Сотоварищи павшего избегли его участи и теперь, вымазанные в густой жиже, в порванных халатах, удивленные и ошеломленные, поднимались на ноги, ощупывая себя и прислушиваясь к своему телу, словно не веря, что остались невредимы.
Вороной летел сквозь лес, будто за ним гналась неутомимая стая понукаемых зимним голодом волков. И девять коней неслись вслед, повинуясь общему страху новой, неведомой опасности. Они знали голоса воды и грозы и степного пожара за несколько дневных переходов, они не боялись увидеть блестящие твердые плети в руках у людей, которыми те стегали друг друга, и не страшились крови на белом снегу. Но сегодня пришел новый враг, невидимый и беспощадный. Ни клык, ни коготь не тронули вороного, он даже не ощутил прикосновения встопорщенной шерсти, но ужас вонзался глубже клыков и разил вернее. Лишь когда пена усталости стала падать с него хлопьями, конь остановился. Перед ним бежал прозрачный говорливый ручеек, и даже тени от невидимого врага не было ни на пять, ни на пятьдесят верст вокруг, ни даже на много дней похода…
Зорко спрятал оберег за пазуху и призадумался. В его владении оказалась сила, которой, как утверждали книги, держались великие престолы прошлого, перед которой склонялись и будут склоняться тьмы и тьмы, которая сдерживает любой поток надежнее, чем скалистые берега нарлакских рек, - страх. Одним движением мысли он опрокинул в грязь и растерянность десяток жестоких воинов, не успевших сообразить даже, откуда на них напали. И нет сомнения, что и впредь, лишь направив в узкую горловину оберега не самую великую часть потока горечи, текущего сквозь него, из будущего навстречу потоку времени, он сможет вырвавшимся с другой стороны лезвием тончайшей струи, твердой и острой, как стеклянный меч Брессаха Ог Ферта, рассечь пополам не только сердца Гурцатовых воинов, но даже то, что лежит в душе глубже сердец.
Росстань первая
Зорко и Некрас
Елки внезапно прянули в стороны и открыли небольшую круглую поляну саженей десяти в поперечнике. Трава на поляне была зелено-серая, поношенная, точно здесь задержался и перезимовал месяц листопад из здешнего прошлого года. Справа от середины поляны, ближе к деревьям, на бревне сидел мужик лет сорока в веннской одеже, но на рубахе его Зорко не приметил знаков принадлежности к роду, только по вороту, обшлагам и подолу бежала тонкая кайма вышивки, тянущей бесконечную ветку с дубовым листом, сам видный, широкоплечий, ростом повыше Зорко, кудрявые волосы его были густы, точно вешняя листва, и так же пышны были усы и брови. Мужик оглянулся на Зорко так, будто ожидал его. Правый глаз у него оказался серым, как лед, а левый - зеленым. Незнакомец ухмылялся в окладистую, но не длинную бороду, а нос у него был крючковатый, похожий на совиный клюв. В руках он держал дудку, длинную, с отверстиями, кои при игре следует закрывать перстами, подобную тем, какие делают в Нарлаке и Саккареме.
- Поздорову тебе, мил человек, - приветствовал его Зорко первый, как младший старшего.
- И ты здравствуй, Зорко Зоревич, - отвечал дядька. - Не спеши. Присядь рядом. Потолкуем.
- Потолкуем, коли есть о чем, - кивнул Зорко, не торопясь, однако, оставить седло. Приглашение принять, конечно, следовало по всем правилам веннского вежества. Но война и дудка иноземная подсказывали Зорко, что правила ныне не слишком цепко скрепляют людей друг с другом. И он позволил себе говорить так, как держал бы речь с нарлакцем или аррантом: - Не скажешь ли допреж, отколе будешь?
- А откуда тебя знаю, не спросишь? - заметил мужик, также не стараясь ответить поскорее.
- Может, и спрошу, когда скажешь. Да то не диво: меня здесь многие знают.
Черный пес, отставший ненадолго по какой-то надобности, неслышно вышел из-за спины Зорко и встал рядом с лошадью. Зорко не видел собаку, но чувствовал все, что она делает, как могли чувствовать не глядя все Серые Псы. Пес прислушивался к новому человеку без злобы, но и без расположения.
Тут незнакомец едва заметно вдохнул, поднес дудку к губам, и она отозвалась ему дивным, неслыханным ранее звуком, будто пела сама, потому что он вдохнул в нее душу. Звуки сначала вышли из дудки на свет и осмотрелись, потом принялись водить по поляне хороводы, вроде вельхских духов, а потом поплыли, едва касаясь травы, в разные стороны, и лес откликался им каждым стволом, весь обратившись одной огромной музыкой, говорящей сама в себе, самой от себя отражающейся бесчисленным тысячеголосым эхом. Когда дудка замолчала, лес еще некоторое время звучал, впитывая эту музыку и уснащая ею свое тело.
Зорко знал, что великие мастера в каждом художестве не могут обойтись сами собой и непременно берут что-то от того бога, от которого ждут огня и красок и с коим непрестанно соперничают. Еще он знал - от сегванов, - что всякому богу, а значит, и всему в мире, есть свой знак. Когда сегваны гадали, они смотрели, как лягут знаки богов. Знак мог лечь прямо, а мог наоборот, перекинувшись сверху вниз и справа налево. Это свидетельствовало о том, что вместо бога появилось его отражение, восставшее из несути, противостоящей, как зеркало, миру. И художник, пленившись соперничеством, мог внимать незаметно перевернутым знакам отражения, исподволь переворачивая свое творение сверху вниз и противосолонь. Оттого в делах его не становились меньше услады, но перевернутые помыслы соединялись со сладкими делами, точно полынь с медом.
- Верно говорят, - сказал музыкант беззлобно, - что любая музыка хуже тишины. Из тишины она выходит, в тишину и возвращается.
- Если ты хотел так рассказать мне, откуда ты, то я так и не получил ответа, - возразил Зорко, который еще не решался верить услышанному. - Если тебя это утешит, я скажу, что любая тишина выходит из музыки и уходит в нее. Но ты налил мне меда, когда я попросил тебя сказать, сколько лет назад построен твой дом. Так или иначе, а то, о чем догадываюсь я, может отличаться от того, что было.
- Могло быть и так, и иначе. Вышло все равно то, что мы встретились здесь и сейчас, - не согласился незнакомец. - Но я отвечу тебе так, как ты хочешь: ведомо ли тебе о кудесниках, что звуки заклинают?
- Ведомо, - кивнул Зорко. - Нешто ты от них пришел?
Это и вправду многое объясняло. Действительно, не все кудесники у веннов жили по печищам, соблюдая благое мироустройство, следя за тем, чтобы не обрывались связи меж предками-охранителями и ныне живущими, чтобы духи лесов, земли и вод не были обижены людьми и чтобы люди не несли от духов убытка. Были и такие, что уходили от всех в дремучие дебри, куда и веннские охотники не добирались, - на огромные болотины, на островины, где торчали наружу самые кости земли - красноватые скалы из дикаря-камня. Там, среди золотистых сосен и маленьких синих озер, еще бродили нетронутые людскими голосами древние звуки мира, отголоски песен, которыми боги создали мир. Заклинатели звуков жили там в полном молчании, чтобы не потревожить и не исказить голоса изначального прошлого, дрова не рубили, обходясь хворостом. Рассказывают, что именно заклинатели звуков придумали - не без помощи богов, конечно, - черты и резы, чтобы говорить друг с другом и с богами на огромных расстояниях не размыкая уст. Заклинатели звуков не принадлежали никакому роду, потому что до начала времени не было никаких родов и звуки могли не прийти к тому, за кем стояли духи-охранители, которых они не знали и могли испугаться. Зато в мастерстве своем овладевать тайнами звуков они и вправду не знали себе соперников, пусть мало кто их слышал.
Должно быть, беда случилась и вправду великая, раз даже заклинатели звуков покинули свои заповедные прибежища и пришли в мир. Правда, Зорко ни разу в жизни не видел, каковы они, эти кудесники-отшельники, но нечто в глазах встречного, нечто схожее с тем светом, что жил в глазах вельхских сказителей, подсказало ему, что человек говорит правду.
- От них, - кивнул незнакомец. - Звать меня Некрасом. Хочу с тобой речь держать.
- Держи, коли охоч, - согласился Зорко. - Только мне, не обессудь, поспешать все же надо. Берись за стремя и со мной вместе шагай. Лошадь эта из тех, что лучшей дорогой пойдет. По дебрям пройдешь что по полотну.
- Ну, когда торопишься… - Кудесник легко поднялся, дудку заткнул за пояс - в нарочно сделанную петлю продел - и зашагал вместе с Зорко, легко и ровно, точно каждый день по два десятка верст отхаживал. Да, верно, так и было: охота за хитрым зверем требовала пройти немало, а уж чтобы поймать и приручить стародавний и осторожный звук, нужны были, должно быть, сотни верст и годы времени.
- Что ж замолчал, Некрас? - спросил Зорко, когда они преодолели так с полверсты. - Говори, что знать от меня хотел. Да и к тому ли ты пришел, кто тебе нужен был? Разве у Бренна или Качура-воеводы не выведать того, что вам, кудесникам-мудрецам, надобно?
- Я слушаю, - отвечал, чуть промедлив, кудесник. - Думаешь, я тебя здесь по расспросам нашел? Ошибаешься, коли так. Я тебя по звукам нашел. Вот собака, - кивнул он на черного пса, - она приведет тебя по следу, запах чуя. А я так же ровно по следу иду, только по тому следу, что звуки оставляют. Так многое найти можно, не то что путника одинокого в лесу. Тебя, если хочешь знать, за десять верст слышно, будто Светынь, где она с гор водопадами прыгает-резвится и камни стопудовые движет. У тебя, Зорко Зоревич, в твоем звуке и помимо него такое слышится, чего и на свете нет. Не пытать тебя пришел, но просить: расскажи, коли нет запрета, откуда твое знание исходит? А я в долгу не останусь: вельхи мудры, слов нет, только и мы немало знаем. Прости, коли досаждаю тебе слишком.
- Ловок ты, Некрас, - усмехнулся Зорко. - Прощения у меня просишь, а сам говоришь, что по звукам да отголоскам, что пес по следам, все мои деяния расчислишь. Может, вы и помыслы слушать умеете? - заметил он.
Конечно, говорить так с кудесником было негоже. И будь это кудесник рода, Зорко и с седла бы сошел, и поклонился бы, и беседу бы вел по правилам вежества. Но здесь перед ним был тот, кто, хоть и обладал могуществом знания, жил внутри своего народа словно бы на стороне, и не было ни предков, ни потомков, зане заклинатели звуков соблюдали обет безбрачия. Все это не было вопреки Правде, но и не было согласно с укладом жизни печищ. А знание… Знание было и у Зорко, только иной раз, вооруженный этим знанием, он чувствовал себя будто перепоясанным тяжелым мечом на ложе с любимой.