Демченко Оксана - Оксана Демченко 7 стр.


А вот и их благость, второй прементор Тагорры, назначенный ментором новых земель то ли во исполнение благоволения ментора, то ли с тайной насмешкой: плыви, пробуй, выбивайся из сил и не путайся под ногами в славной Тагорре, где имеются служители с куда лучшей родословной... И вот он приплыл и сделался высшим влатителем. Увы, лишенным прозелитов, а равно и благоволения ордена.

Ментор нового берега брезгливо наблюдали дождь из своего кресла, потягивая крепленое вино и изредка выбирая с большого блюда вымоченный в уксусе чеснок. Нелепое сочетание вкусов - и дань страху перед заразой, пропитавшей корабль, кажется, насквозь. После уксуса неизбежны колики и отечность ног, - обреченно подумал вызванный, не поднимая глаз и рассматривая руки ментора. Кожа нормального оттенка, ногти не синюшные, перстни сидят плотно, но не вросли в отеки, самих отеков пока что и нет... почти нет.

И грустно, и смешно. Его, врача, зовут и его же сейчас будут пугать. Его бы охотно отдали оптио, как хулителя, достойного медленной и страшной смерти. Но когда вера сталкивается с недугом, тогда и видна истинная её прочность. Ментор не замечал улучшения состояния и после ста хоровых прочтений 'теус глори', зато хорошее кровопускание раз за разом поднимает его с ложа. Потому брезгливость и подозрительность до сих пор не переросли ни во что большее и по-настоящему опасное. К тому же врач, явившийся по первому зову, не выглядит опасным. Среднего роста, лишенный живого обаяния, блеклый, с водянисто-неопределенным цветом глаз и столь же мышино-невнятными прилизанными волосами. Чужак среди более смуглых тагоррийцев. Почти изгой...

- Неверное чадо явилось по нашему зову, - лениво отметил ментор. - Как мило, клянусь таинством наполнения... Скромно изучаем ковер на полу и норовим вычислить причину вызова. Мол, он еще не так и плох, наш ментор, рановато его ножиком тыкать... Ты северный неублюдок, - тише и злее сказал ментор. - Твоя мать вряд ли была крепка в вере, сам ты еще десять лет назад числился подданным короля сакров... Вспоминая это, всякий раз мы желаем уделить время наших оптио воспитанию в тебе истинного радения в вере. И обретению глубокого покаяния, чадо. Слал ли ты тайные сообщения в земли обетованные? Рёйм, речь идет об измене. Твоей измене короне Тагорры и...

- Увы, только заказ на поставку бумаги, о сэнна, - продолжая рассматривать толстый ковер, сообщил прибывший, не дослушав.

- Увы? - удивился ментор. - Да это бунт, клянусь чашей света! 'Увы!'

- Я намеревался отослать еще и прошение о поставке аптекарских порошков, - быстро добавил названный Рёймом. - Однако их светлость сочли мои запросы излишними. Я желал получить настои на травах, грибные эликсиры, медовые порошки, сухие корни и соцветия. Но их светлость изволили гневаться и предложили мне лечить водою светлою из чаши дароносной...

- Их светлость истинный ревнитель веры, - сказал ментор неподражаемым тоном, соединяющим фальшивую похвалу и вполне настоящее раздражение.

- О, да, - скромно согласился Рёйм. - Осмелюсь добавить: если до лета я не получу хотя бы настои, мне придется и вас лечить исключительно водою, сэнна. Светоносной.

- Не дерзи, - без прежнего нажима буркнул ментор, поправляя полы просторного багрового плаща. - Принес бы свои писульки моему секретарю и с должным смирением подал прошение... Их светлость кругом прав. Настои твои создаются на винах непомерной крепости, соблазн в том очевиден, и немалый. Чад, озаренных светом, от пропасти падения оберегает вера, ты же заблудший, и питие тебе - прямой путь во мрак... Внял ли?

- Мудрость их светлости безгранична.

- Ересью полны и слова, и измышления, - в тоне ментора скользнуло озлобление. - Но, допустим, писем сакрам ты не отсылал... Допустим. И даже предположим, что тебе достанет ума молчать о нынешнем нашем деле. Чадо, - ментор потянулся к своему узорному жезлу в золотой отделке, ловко поддел им Рёйма под подбородок и вынудил глядеть в свои темные и не имеющие ни дна, ни выражения, глаза, спрятанные в морщинах складчатых век. - Молчать - сие означает не записывать и не помнить даже. Пока руки целы и язык ворочается.

Жезл уперся под подбородок так плотно, что сбил дыхание. Звался этот атрибут власти 'опорой равновесия' и должен был служить всего лишь украшением. Но Рёйм твердо знал: внутри 'опоры' имеется клинок в полную ладонь длиной, выбрасываемый с изрядным усилием при нажатии на неприметный выступ... И если однажды врач разозлит ментора всерьез, если перешагнет незримую и доподлинно неведомую им обоим грань дозволенного, клинок с хрустом врежется в горло и выйдет возле затылка. Тогда оптио, не проявляя никаких чувств, расторопно подхватят тело и завернут в мешковину. Никто не осмелится даже заметить исчезновение Рёйма Кавэля, которого и доном-то звать не обязательно, наследного титула не было у отца, да и сам он подобной чести не заслужил... Врачей принято именовать донами, лишь когда они умеют молчать и лечат успешно.

- Полнотою чаши правой клянусь хранить тайну со всем доступным мне усердием, - тихо и сдавленно шепнул Рёйм, сполна осознав угрозу. - И покрыть её забвением.

- Забвением, - веки невнятных, лишенных блеска глаз сошлись. - Верю, чадо. На этот раз верю. И в рассудок твой, и в страх. Дело наше в сей день особенное, требующее полного усердия. Ересь великую вскрыли мои оптио. Ересь темную и ужасающую. Лишь глубина тьмы и объясняет в некоторой мере их излишнее... усердие.

Рёйм опустил голову и задышал по мере сил тихо и ровно, едва жезл отодвинулся от горла. Он прекрасно знал, что означает по-настоящему упомянутое 'усердие'. Оптио кого-то пытали и довели до полного истощения, не получив ответов. Прежде к нему ни разу не обращались по поводу дел ордена, тем более не допускали в пыточные каюты. И это было благом, ибо вступивший туда по доброй воле не всегда столь же беспрепятственно и покидает помещение живым, на своих ногах. Хотя при чем тут добрая воля? Ему приказали и возражений быть не может. Ментору не возражают, ему кланяются. Рёйм склонился с подобающей неспешностью.

- Любое содействие ордену есть великая честь, сэнна.

- Проводите, - велел ментор и снова повернулся к столику, шаря толстыми пальцами в чаше с уксусом.

Рёйм пошел к дальней двери следом за очередным неприметным оптио. При этом он ощущал себя погружающимся в болото, гибнущим и обреченным. С него взяли клятву, но разве их благость верит в молчание живых?

Дверь отворилась без скрипа, пропуская в обширную каюту, погруженную в полумрак без единой зажженной свечи. Два узких, как бойницы, оконца не могли дать должного света. В сумерках же вид пыточной производил вдвойне пугающее впечатление, воображение норовило дорисовать недоступное глазу, сокрытое и чудовищное. Каждый блик на инструментах непонятного назначения был угрозой. Каждый шорох казался движением умирающего... Кого пытали оптио? Здесь, на флагманском корабле эскадры, в своем самом тайном и страшном оплоте ордена по эту сторону океана.

Почти на ощупь Рёйм пробрался мимо тяжелых массивных устройств, стараясь не думать об их назначении. Достиг дальнего угла каюты, глядя строго в спину оптио. И, когда тот отодвинулся в сторону, оказался один на один с ответом на свои вопросы. Тяжело выдохнул сквозь зубы, не в силах скрыть нахлынувшую тошноту. Он никак не мог предположить, что жертвой ордена окажется женщина. И что в таком состоянии еще можно жить - тоже... Мысли и страхи попрятались в сумерках, саквояж вроде бы сам собой угнездился на удобной поверхности, руки уже открывали его и гладили ровные ряды знакомых инструментов. Совершенно очевидно, что следует оперировать, и срочно. Еще вполне понятно, что вмешательства женщина не выдержит, потеря крови велика, да и боль снять вряд ли удастся. Пульс едва вздрагивает последними толчками отчаявшейся жизни. Зрачки уже не отмечают присутствия света...

Рёйм разложил необходимое и на мгновение замер. Трусливые мыслишки, попрятавшиеся в сумерки, неуверенно и несмело выбирались оттуда одна за другой.

Эта женщина - местная, из числа именуемых дикарями. Судя по удлиненному разрезу глаз и довольно правильному в понимании тагоррийцев тонкому, хорошо очерченному носу, по малому росту и относительно светлой коже... Племя гор? Определенно так... Если бы он имел время и желание копаться в памяти, он бы вспомнил название племени на здешнем наречии. То ли марига, то ли магира. Не важно.

Зачем возвращать к жизни несчастную? Чтобы дать ей возможность испытать новую боль и новые унижения? Нет, не так, не стоит прятать настоящие ответы за фальшью и болтовней. Чтобы самому выжить, чтобы исполнить приказ ментора и покинуть эту каюту, не пострадав. Чтобы не испытать на себе то, от одного вида чего делается тошно ему, врачу, видевшему на войне всякое...

Сможет ли он забыть увиденное, как только что пообещал ментору и самому себе, той трусливой и угодливой части своего существа, которая есть у всякого и красиво именуется желанием выжить? Ночью мертвая дикарка неизбежно явится и отравит сны, а утром оптио, обладающие превосходным слухом, будут ждать у двери каюты. Если он не смог забыть, ему окажут помощь. Последнюю. Или, что тоже не исключено, его прикончат немедленно, стоит проявить хоть малый признак колебания.

Так что же делать?

- После операции дон Диего выжил, - прошелестел в ухо оптио. - Сие было божьим знаком и немалой милостью, явленной нам, грешным.

Рёйм нехотя кивнул. Как же, милость и знак. Он от полудня и до заката сшивал этот знак из обрывков тканей и кожи. Без надежды на лучшее, поскольку понимал: после у несчастного проявится жесточайшая горячка, и она сожжет медвежье здоровье дона дотла. Правда, жил тот еще полных пять дней и был в сознании... Потом из леса вышли нелепые дикари, два воина с короткими луками и одна женщина без оружия - дело было еще до большой войны. Что они делали в палатке дона Диего, вряд ли знает даже оптио. И как может милость наполняющего чашу света изливаться посредством суеверных язычников-дикарей? Вопрос столь же нелепый, как и второй: почему дон Диего в один день угас год спустя, написав прошение об отставке и неизвестно по какому поводу поссорившись с адмиралом?

- Я не могу ничего сказать наверняка, - осторожно начал Рёйм. - Потеря крови огромна. Если судить о состоянии, исходя из механистической теории Эббера...

- Чадо, не богохульствуй и веруй в чудо, - сухо посоветовал оптио. - Ибо оно жизненно необходимо. Тебе.

В механистическую теорию Эббера, полагавшего людей эдаким набором шестеренок в чехле из кожи, Рёйм никогда не верил, как не верил и в чашу света. Однако ему хватило осмотрительности не помянуть почитаемое опаснейшей ересью учение первого из настоящих врачей: даже неполный список с его 'Кодекса врачевания' хранился в университете тайно. Механистика не давала умирающей женщине ни малейшей надежды на выживание, и это было... удобно. Запретное учение, утверждающее единство четырех начал и величие соразмерности и гармонии стихий и сил, позволяло хотя бы предпринять попытку к исцелению. Более того: по неписанному закону всякий, допущенный к изучению запретного, приносил согласно воле древнего врача клятву не отказывать в помощи никакому больному... Сегодня данное слово сыграло с Рёймом злую шутку. Бывает, видимо, и так: неоказание помощи есть меньшее зло, нежели излечение, обрекающее на новые пытки.

- Мне понадобится свет, никто не должен мешать и даже находиться рядом, отвлекая меня, - распорядился Рёйм. - Больную следует положить на ровный стол, нужны вода, много...

- Мы изучили все, что касается дона Диего, - еще раз подчеркнул оптио. - И пока все твои указания соответствуют нашим ожиданиям. Потому они уже выполнены. Но огня не получишь, ни единой свечи, ни тем более жаровни. Сие есть воля ментора.

Произнеся последние слова с должным почтением и даже нажимом, оптио поманил рукой кого-то незримого из сумрака. Явились слуги, переместили загромождающие каюту устройства к дальней стене и установили у самого окна стол, положили женщину ближе к свету, скудно сочащемуся сквозь окна. Принесли еще один стол, емкости с горячей водой, ткань, крепкое вино.

- Мы оставляем тебя до заката здесь, трудись и моли Дарующего о чуде, - тихо молвил оптио.

Отвернулся и удалился. Скрипнула едва слышно дверь, звякнула в проушинах тяжелая окованная железом перекладина, запирающая накрепко каюту. Рёйм без сил опустился прямо на пол и обхватил голову руками. Как можно оперировать в темноте? Как работать инструментом, не прокалив его на огне? Как обходиться без помощника, хотя бы одного? Врач горько усмехнулся. Пока что он уверен лишь в одном. За ним не наблюдают. На чем бы ни основывался запрет на использование огня, он пошел во вред самим оптио. Их умение читать по губам общеизвестно, как и привычка следить издали, не выдавая себя. Простая логика позволяет сделать вывод: ему обязаны были выделить помощника-наблюдателя, не оставляя врача наедине с жертвой... Почему же исполнили просьбу и удалились?

Самое глупое и все же полностью непротиворечивое заключение: полумертвую женщину считают очень и очень опасной. А еще способной - вон как он осмелел в безосновательных предположениях! - ощущать присутствие верных чад ордена... Врач понадобился для лечения потому, что он - иной, и потому, что от его действий есть обычно польза. Но что первично, какой мотив главный? И, вот новый вопрос: в чем может состоять ужасающая ересь, приписываемая умирающей? Если бы таковая не содержала зерна пользы для ордена, женщину бы просто убили. Значит, это ересь, из которой можно извлечь благо? Рёйм усмехнулся, покачал головой, поднялся, опираясь на стол и осмотрел тело более внимательно, приводя руки к должной чистоте и прикидывая, как бы поудобнее разложить инструменты, нитки, ткани...

Женщину можно было бы счесть голой, если бы тело не покрывала мерзко пахнущая шкура, недавно снятая с оленя, пропитанная кровью и задубевшая. Она плотно обтягивала спину жертвы, живот и бедра. И была укреплена веревками и ремнями. Даже во время пыток эти ремни не снимали и не ослабляли. Рёйм недоуменно хмыкнул, добыл со дна саквояжа нож и срезал веревки. Содрал шкуру, брезгливо морщась и стараясь по возможности не причинять новой боли умирающей, а также не пачкать собственной одежды. Отнес шкуру подальше и бросил в угол. Придвинул к телу женщины бадью с водой и взялся протирать кожу, удаляя грязь и кровь. И хмурясь все более. Женщина была молода и наделена необычной, редкостной красотой и соразмерностью тела. Таких замечают с первого взгляда и уже не забывают. Тем более - довольно светлая кожа и этот узкий прямой нос настоящей сакрийки, почти классические черты... Её не получалось даже в мыслях именовать 'дикаркой', отстраняясь от своего достаточно грязного дела, исполняемого по указанию мучителей несчастной.

Когда оказались удалены сгустки крови, раны женщины уже не выглядели безнадежными, а кожа - мертвенно-серой. Рёйм снова склонился к лицу, оттянул веко, намереваясь проверить зрачок... и вздрогнул. Женщина была если и не в полном сознании, то в некоем подобии бреда. Пульс неупорядоченный, настигающий... Это ничуть не соответствовало прежним наблюдениям и даже здравому смыслу. Ставило под сомнения необходимость и собственно план операции, отменяло данный сгоряча неблагоприятный прогноз её исхода.

- Ашха... аа-х.

Если бы он обладал опытом оптио, смог бы куда точнее разобрать этот намек на шепот, послышавшийся в выдохе. Очевидно, женщина говорила, а точнее, бредила, на родном языке. И, что вполне логично, просила воды. Похожее слово в наречии гор есть, и условия соответствуют. Хотя более точный смысл слова 'асхи', как указано в словаре, составленном самим Рёймом еще до начала прямой войны - 'дождь, затяжной и непрерывный, а так же и пребывание под оным и созерцание оного'. В примитивных языках зачастую смысл короткого сочетания звуков избыточен и многозначен, не уточнен и изменчив в силу малого запаса слов, несформированности правил употребления...

И все же 'пить' или 'дождь'? Рёйм недоуменно глянул на окно. Вон он - асхи во всей красе, лупит в стекло так, словно рвется в каюту. Сильнее прежнего старается, да и ветер сменился, прежде дождь бился в его окно, а теперь хлещет струями по иному борту, левому... Осознавая всю бессмысленность своих действий, врач медленно нащупал задвижку, откинул и с трудом поднял к потолку тяжелую, открывающуюся вверх раму, закрепил на два крюка. Если несчастная хочет созерцать непогоду, уж в этом желании, по сути последнем, ей никак нельзя отказать.

Дождь обрушился на стол, победно щелкая по древесине столешницы и мягко беззвучно гладя струйками кожу больной. Рёйм хмыкнул: этого ему не простят, пожалуй. Уже натекла изрядная лужа на полу, неоспоримый след действий, разрешения на которые оптио не давали. Хотя решетки на окне такие - только дождю они и не помеха, зато всех прочих удерживают надежно.

Отрешившись от невеселых раздумий, врач накинул на тело лежащей ткань, определив для себя первичной задачей обработку раны возле шеи. Снова перебрал инструменты, щурясь и не желая соглашаться с тем, что утверждали его собственные глаза. Если бы сейчас ткань мира с треском разошлась и в прореху просунулась рука с полной чашей света, он бы охотнее признал происходящее. Обыкновенный бред на почве переутомления, он почти не спит третьи сутки, устраивая очистку нижней палубы и трюма. У него у самого пульс далек от ровности и не имеет должного наполнения... Только бреда нет, он осознает себя совершенно внятно. И все же этот настойчивый ливень размывает и превращает в ничто незыблемые убеждения и единственную его настоящую веру в учение первого и лучшего из настоящих врачей древности.

Раны не могут закрываться самопроизвольно. Пульс не может меняться так стремительно и недостоверно. Симптомы предсмертной агонии не способны исчезать без приложения малейших усилий. Когда он впервые увидел женщину, ей уже не помогла бы - да простит ментор за очередное богохульство - и полная чаша света.

Веки дрогнули, медленно приоткрылись, позволяя увидеть осознанный взгляд крупных, очень темных глаз, даже в сумерках таящих глубинную синеву. Женщина попыталась повернуть голову, жалобно вздохнула, отмечая боль и бессилие. И стала глядеть на него, темную фигуру в темной каюте, искоса, не делая новых попыток сместиться. Взгляд её был - нелепо признавать подобное - куда тяжелее и физически ощутимее, чем угроза мутных глазок ментора.

- Ты не машриг, - прошелестел голос едва слышно.

Назад Дальше