Только бы вампир, утративший возлюбленную "куклу", внезапно превратившуюся в безумное, пускающее слюни и стремительно разлагающееся умертвие, не натравил свою общину на ромалийское зимовье. Ведь Змейку тогда не удержишь в наглухо запертом и защищенном от нежити подвале, обязательно захочет показать не только зубы и чешую, но еще и силу ромалийской ведьмы, которую вампиры почему-то на дух не переносят и ненавидят так же люто, как солнечный свет. И тогда в качестве откупа дудочникам, уже наверняка вызванным в Загряду градоправителем, отдадут не нагловатого харлекина, долгое время стоявшего поперек глотки у разумной нежити, а молоденькую шассу, которую от железных шестигранных кольев и костра не спасет ни ведьмовство, ни бронзовая чешуя.
Девушка вздрогнула и приоткрыла глаза. Золотые, с узкой щелью змеиного зрачка. Сладко зевнула и придвинулась теснее к теплому Искрову боку, положив маленькую, хрупкую ладошку ему на грудь, скрытую под тугими повязками. Глухая боль, неустанно дергающая заживающие раны, начала медленно гаснуть, пока не отступила совсем.
Харлекин глубоко вздохнул и осторожно прижал к себе шассу здоровой рукой. Сначала прийти в норму, а потом выкрасть Змейку из табора и вынести из Загряды хоть в мешке, хоть на руках. Только не забыть ей рот завязать, чтобы не возмущалась, не просила и уж тем более – не приказывала отпустить ее. Потому что ослушаться прямого приказа он не осмелится, а оставить свою золотую богиню погибать в грязи и смраде проклятого города уже невозможно.
Легче стать откупной жертвой дудочникам…
Чужое горячечное тепло скользит по замерзшему плечу, отгоняет безликих призраков, что к любому человеку могут прийти в глубоком, неспокойном сне. Пахнет свежей соломой, горящим маслом и отваром, унимающим лихорадку. В соседнем помещении изредка стучат о деревянный пол подкованные копыта – конюшню от сеновала отделяет тонкая перегородка из неаккуратно сколоченных ошкуренных досок. Когда мы вдвоем с Михеем едва-едва втащили сюда Искру, стремительно перетекавшего из облика в облик, я боялась, что почуявшие кровь и живой металл лошади все-таки выбьют дверцы стойла и нам придется еще и их по всей Загряде отлавливать.
Обошлось.
Грубоватый, острый на язык и скорый на дело конокрад каким-то чудом усмирил перепуганных лошадей, разговаривая с ними ласковым, почти нежным, тихим голосом и насвистывая мелодию, от которой даже мне стало спокойней. Настолько, что я перестала с остервенением драть на Искре те немногие одежки, в которые мы завернули харлекина еще по дороге к дому, и вспомнила про небольшой нож, висевший на поясе.
А под одеждой там было… Мама дорогая!
Пока харлекин сохранял облик почти неподъемного стального чудовища, его разодранные латы, из-под которых выглядывали тонкие красноватые волокна металлических жил, еще не пугали меня, но стоило ему обратиться в человека…
Там, на узкой грязной мостовой, даже я не то взвыла, не то зашипела от ужаса, срывая с себя теплый платок из шерстяного полотна и силясь остановить с его помощью фонтан крови, вырвавшийся из наиболее глубокой раны на теле Искры. Вот так неожиданно потускневший металл обращается в живую плоть, и сразу же на этой плоти расцветают кровавые цветы и струятся обжигающе-горячие ручьи, заливающие руки до локтей.
Лошадь испуганно храпит, учуяв кровь, ромалиец ведет ее под уздцы, о чем-то еле слышно разговаривает не то сам с собой, не то с порывающимся идти быстрее животным, а за медленно скользящей по наледи волокушей тянется кажущийся черным след…
Страшно. Впервые не за себя – за жизнь, трепещущую в чешуйчатых ладонях, которая отчаянно борется за то, чтобы не покинуть остывающее тело вслед за кровью. Я понимаю, что разговариваю с Искрой, почти как Михей с перепуганной лошадью, только мой голос дрожит от холода и подступающих к горлу слез, а у ромалийца он по-прежнему невозмутимый, звучный и ровный. Понимаю, насколько это глупо, но почему-то боюсь замолчать и услышать в ответ мертвую тишину.
Остановка.
Пинком распахнутая дверь, негромкие матерки конокрада, когда тот, крякнув от натуги, пытается затащить харлекина в дверной проем, поближе к теплу. Но стоит Михею переправить раненого через порог, как Искрово тело выгибается дугой и на две трети оказывается сделанным из металла. Забрызганное крохотными бисеринками крови лицо, шея и левое плечо остались человечьими, а все остальное обратилось в переплетение стальных витых жил и тусклых лат. Сразу перестала кровить страшная рана там, где правая рука оказалась почти оторвана от плеча чьей-то невиданной силой, с тихим звоном крученые железные нити начали заполнять дыру с неровными краями, приращивая конечность…
Дзинь… Дзинь…
Будто кто-то за невидимую струну дергает. То сильнее, то слабее.
Сколько я не спала, карауля хрупкую Искрову жизнь, тускло мерцающую в ярко-желтом топазе, опутанном золотыми нитями? Сутки? Двое? Трудно сказать – сквозь крохотные оконца, закрытые ставенками по случаю зимы, солнечный свет не проникал. А как еще судить об ушедшем времени? По усталости? Так она, казалось, и не покидала меня вовсе.
Михей приносил пищу, бинты и отвары целебных трав, спрошенных у Ровины. Благодаря ему на сеновале появилась чистая одежда, деревянные ведра с горячей водой и ветхие, но еще годные теплые одеяла. Без ромалийца я так и сидела бы подле Искры, залитая высохшей кровью, обернувшей руки и грудь ржавыми цепями, держала бы чешуйчатые ладони поверх "змеиного камня" с одной-единственной мыслью: "Живи!" И не было бы мне дела ни до кого, кто мог бы зайти в наше убежище, несмотря на усиливающуюся вьюгу, раненым волком воющую под крышей.
Я заснула лишь после того, как Искра в очередной раз сменил облик и его раны оказались почти зажившими, покрытыми тонкими корочками-струпьями. Всего-то делов – сменить повязки, укутать раненого потеплее и упасть на покрытую старым тулупом соломенную кучу, моментально забываясь чутким сном, который стал намного крепче, стоило мне разобрать сквозь дрему голос Михея-конокрада.
Тепло ползет вверх, по шее, оставляя на коже жаркий, хорошо ощутимый след, скользит по линии подбородка, щекочет губы. Запах крови и нагретого металла слабеет, сменяется на запах пота, человеческого тела, пробивающийся сквозь резкий травяной аромат.
– Змейка…
Хриплый, рокочущий голос, который я узнала даже сквозь сон. Очнулся? Уже? Или это я надолго заснула?
Я вздрогнула, открывая глаза и сразу же натыкаясь на неожиданно серьезный лисий взгляд на узком лице, всю смешливость и наглость с которого словно полотенцем стерли. Четко очерченные губы поджаты, тонкие коричневые брови нахмурены так, что на переносице образовалась заметная вертикальная складка, а под глазами залегли густые тени, делающие харлекина похожим на умертвие. Искра полулежал на соломенной куче, накрытой одеялом, правая рука по-прежнему примотана к груди, левая, менее пострадавшая, осторожно перебирала мои волосы.
– Ты все время была рядом. – Изящные пальцы с обломанными ногтями легонько царапнули мой затылок. – А могла бы бросить.
– Умирать в подворотне?
Харлекин рассмеялся. Глухо, отрывисто, содрогаясь всем телом.
– Что смешного?
Искра небрежно стряхнул меня со своего плеча на солому. Острые высохшие травинки моментально закололи затылок и плечи, забились в волосы, щекоча кожу тупыми ломкими иголочками. Я ойкнула, а в следующую секунду харлекин уже нависал надо мной, опираясь на здоровую руку, по локоть утонувшую в шуршащем золотом ворохе. Спутанные рыжие волосы, не прибранные в хвост или косу, тонкими прядками спускались по обе стороны худощавого тела – будто живой, теплый, ласковый огонь, кинжальные языки пламени, трепещущие на ветру. Захотелось ухватить этот огонь в обе ладони, зарыться в него лицом и уловить аромат лета, походного костра посреди некошеного луга, печенной в углях картошки и послегрозовой свежести.
– У харлекинов слишком большой запас прочности. – Искра наклонился ниже, так, что широкая рыжая прядь, соскользнувшая по плечу, легонько огладила мою кожу самым кончиком. – Подобные раны меня не убьют.
– Это тебя вампирья "невеста" так лихо отделала? – поинтересовалась я, пытаясь выбраться из-под харлекина, чтобы вытряхнуть соломинки, забившиеся под блузу и раздражающие непривычно нежные и чувствительные места.
– Нет, что ты, – он широко улыбнулся, наклонился и легонечко коснулся губами моего подбородка, – у этой дамы пункты гениальности закончились отнюдь не благодаря моим усилиям и еще до этого неприятного происшествия.
– Что закончилось? – Я все-таки выбралась из-под Искры, села и стянула через голову яркую женскую рубашку, торопливо вытряхивая набившиеся под одежду соломинки. Хорошо было бы еще и юбки перетряхнуть, но как подумаю о том, что эти присборенные на поясе круги ткани с дыркой посередине придется заново надевать и подпоясывать… Само перетряхнется, достаточно пару раз сбегать в зимовье за чистыми бинтами для Искры и хоть какой-нибудь пищей для нас обоих.
– Разум у нее закончился. Совсем. Видимо, "кукла" каким-то образом утратила связь с хозяином, и результат оказался весьма плачевен. – Харлекин выпрямился, склонил голову набок и вдруг выхватил блузку из моих рук, пряча ее за спину. – И кстати, от зрелища, которое ты демонстрируешь, я тоже готов расстаться с разумом… Ненадолго и совершенно добровольно.
– Шутишь? – Я потянулась за одеждой. – Отдай.
– Разве похоже, что я шучу?
Насмешливый, чуточку грубоватый Искров голос стал ниже, басовито загудел, как перетянутая струна. С громким треском разошлись пропитанные лечебным отваром бинты, удерживавшие едва не оторванную правую руку плотно прижатой к телу, узором-чешуей заблестел в тусклом свете масляного фонаря полированный металл. Харлекин с наслаждением потянулся, тихо зазвенели, ударяясь друг о друга, железные когти на кончиках пальцев. От ужаснувшей меня раны, на которую и смотреть-то было больно, не осталось и следа.
Искра наклонился так близко, что я ощутила на щеке горячее, сбитое дыхание, спутанные волосы защекотали лицо и шею, прохладная, тяжелая железная ладонь легла мне на горло, едва ощутимо сжалась.
– Я мог бы раздавить тебе горло одним движением, а ты все равно не боишься, выхаживаешь меня, не жалея сил. Мог бы перебить весь твой табор за одну ночь…
– А вместо этого рискуешь своей жизнью, спасая нас?
– Не вас. Плевать мне на ромалийцев, пусть хоть все скопом тут сгинут. – Металлическая ладонь скользнула ниже, огладила грудь, живот и остановилась на туго затянутом поясе юбки. – Спасая тебя. Пойдешь со мной? Я уведу тебя далеко отсюда, туда, где на тебя никто не посмотрит с подозрением, в место, куда змееловам не дотянуться и не пройти. Здесь опасно, понимаешь? То, что едва не оторвало мне правую руку и чуть не превратило в груду мятого железа… оно проснулось и никого не оставит в покое. Особенно тех, кто не желает жить по правилам, навязанным Госпожой.
– Искра… ты вообще о чем?
– Не знаю, Змейка. И знать не хочу. – Он глубоко вздохнул, потерся щекой о мою шею. – Но даже не стоит пытаться с ним справиться. Оно постепенно просыпается и, боюсь, сожрет весь твой табор, как только осознает, что вы – слишком вольные люди, чтобы стать неотъемлемой частью Загряды. Всех я не выведу, но тебя одну – могу попытаться.
Фонарь под потолком мигнул и погас, оставив нас в сером полумраке.
– Искра?
Он недовольно шикнул на меня, медленно, бесшумно поднялся на четвереньки и низко склонил голову так, что примятый соломенный ворох почти коснулся его щеки. Стальная рука осторожно, почти нежно разгребла солому и легла на каменный пол.
– Иди сюда. Только тихо.
Я послушно сползла с кучи и перебралась поближе к Искре, положив ладони на холодный камень. И сразу же ощутила, как он мелко подрагивает, будто в такт биению огромного сердца, находящегося где-то глубоко под землей.
Пальцы затягивает темной, чуть светящейся в темноте чешуей, острые золотистые коготки погружаются в кладку, как в свежее масло. Раздвигают ее, как будто зеленоватую, остро пахнущую сыростью ряску на поверхности глубокого пруда с непроглядно-черной водой. Что там, в глубине? На самом дне?
Земля медленно тает пред моими глазами, обращаясь в стекло, в воду. Слой истощенной, неспособной плодоносить почвы, прошитой сетью канализационных труб, сменяется пустотой. Лабиринтом из тесных каменных туннелей, где-то облагороженных человеком, а где-то пробитых водой. Старое, пересохшее русло подземной реки плавно перетекает в рукотворное подземелье, построенное задолго до моего рождения.
Пласты породы идут внахлест, будто шассья чешуя, изгибаются, создавая причудливый рисунок на потолках и стенах пещер, соединенных меж собой узкими лазами-червоточинами. Воздух спертый, сухой, пропитанный пылью и древностью. И где-то там, в глубине, сонно и лениво ворочается нечто, чему у меня не находится названия. Я вижу его, но не как безлунную тьму, свойственную нежити, а как едва заметно светящуюся зеленью гигантскую грибницу, разросшуюся так широко, насколько хватает взгляда. Конца и края нет этому живому полю, этой огромной, хаотично сплетенной паутине, состоящей из мириадов нитей – и тонких, как волосок, и столь толстых, что поначалу я приняла их за упавшие столбы, перегородившие выходы из туннелей в небольшие пещерки…
Живое!
Осознание этой простой истины лютым холодом окатило сердце, раскаленным железным прутом огрело по спине. Так резко и больно, что я шарахнулась от моментально потемневшего и переставшего быть прозрачным каменного пола, обняла себя за колени и тихонько зашипела, раскачиваясь вперед-назад, как полоумная. Как лирха Ровина, всю жизнь водившая ромалийский табор по славенским дорогам, могла не заметить такое? Зачем ее сила, указывающая верный и наиболее безопасный путь, привела нас сюда, где под ногами медленно ворочается существо подобных размеров и мощи?
Тепло обнимающих меня рук, живых, не железных, к которым я потянулась, как к спасительной веревке. Тихий, рокочущий голос харлекина, уговаривающий меня бежать из Загряды как можно быстрее, пока нечто, спящее под городом, окончательно не проснулось и не осознало, что ему нужна пища. Много пищи.
Я почти согласилась, почти позволила охватившему меня страху решать за меня, ведь даже змееловы-дудочники, начисто вырезавшие мое родовое гнездо, пугали меня куда как меньше, чем мельком увиденное создание, прочно сросшееся своими корешками-щупальцами с городом на поверхности. Людей хотя бы можно обмануть или, в крайнем случае, убить, а вот от этого нечто можно лишь попытаться убежать как можно дальше, не тратя драгоценного времени на то, чтобы обернуться назад.
– Стоит вас ненадолго оставить, а вы уже непотребствами занимаетесь. – Голос конокрада, невесть откуда возникшего в дверях сеновала, был непривычно строг и недоволен. – Мийка, раз уж твой подопечный оклемался настолько, что лезет тебе под юбку, то в уходе он больше не нуждается. А если так, то бегом к Ровине: ей есть что сказать, второй день тебя ждет.
– Бегом не получится, – пробормотала я, наблюдая за тем, как отслаивается с рук плотная блескучая чешуя. Минут пять подождать – и слезет перчаткой, как высохшая шкурка во время ежегодной линьки. К тому времени, надеюсь, и коленки дрожать перестанут, и страх от увиденного уляжется настолько, что я перестану с ужасом смотреть под ноги, ожидая, что в любой момент из щелей меж булыжников мостовой выползут гибкие зеленые корешки. – А что стряслось-то?
– Девчонка, что вампир за окно тянул, превращается в умертвие. Успел он ее укусить, неглубоко, но все-таки успел. – Михей поднял на меня тяжелый взгляд. – А лирхины снадобья от вампирьего укуса не спасают, только оттягивают неизбежное. Если и ты ничем не поможешь…
Дальше я уже не слушала, торопливо натягивая через голову потрепанную блузку. Если и я не помогу, что тогда? Боюсь, у меня не хватит духу провести обряд упокоения над жертвой вампира – с положенным усекновением головы, пробиванием сердца остро заточенным осиновым колом и последующим сжиганием трупа на погребальном костре. Но если этого не сделать, на третью ночь девочка умрет, а на четвертую восстанет упырем без малейшей тени разума, обладающим лишь звериными инстинктами и мучимым жаждой крови. И если какой-нибудь вампир не сделает ее своей "невестой", очень быстро девочка начнет убивать всех без разбору, становясь все сильнее и изворотливей с каждой прожитой ночью и выпитой досуха жертвой.
Я оглянулась на Искру, который неторопливо одевался в принесенную Михеем одежду. Вот уж кто с легкостью может выполнить работу палача хоть для умертвия, хоть для человека, если попросить должным образом. Возможно, ему это даже принесет некое удовольствие, только как я потом стану смотреть в глаза ромалийцам? Ведь именно лирха, если таковая есть в таборе, является "проводником душ": она и роды принимает, встречая новую жизнь, и ромалийца провожает в последний путь, находясь рядом с умирающим от старости, болезни или раны до самого конца. А еще на лирху возложено бремя прекращения страданий обреченного на смерть – ведь кто, как не целитель, знает, сколько отмерить снадобья, чтобы человек погрузился в крепкий сон без сновидений, плавно перетекающий в безболезненную, тихую смерть?
Скрипучая дверь приоткрылась, и я неохотно вышла из теплого помещения на улицу, которая встретила меня самой настоящей зимой. Такой, которая навсегда осталась в воспоминаниях ромалийки Рады, когда величественное белоснежное покрывало, как по волшебству, укрывало всю грязь и нечистоты больших городов, прятало до самой весны серый потрескавшийся камень мостовых, бурую черепицу крыш и ржавчину на кованых решетках. Зима украшала город бахромой из сверкающих на солнце сосулек, разрисовывала мутные оконные стекла чудесными узорами, которые не под силу повторить самой искусной кружевнице. И не беда, что ноги беспрестанно мерзли в тонких осенних башмаках, пальцы краснели и становились негибкими и непослушными, – все эти неудобства быстро исправлял добрый огонь в очаге, согревающий протянутые к нему ладони. Запах свежего хлеба, аромат густой похлебки, душистых смолистых дров и оттаивающих в тепле еловых лап – вот чем была памятна для Рады зима. А вовсе не лютым холодом, вымораживающим до костей, не кашлем, раздирающим грудь, и не медленной смертью от голода под ворохом одеял.
Зима, она ведь как возлюбленная – для каждого разная, своя, неповторимая. Исключение разве что в голодный год, когда ледяная красавица всем до единого показывает снежно-белый звериный оскал и вдыхает в тело предательскую ломоту и гнилой лихорадочный огонь.
Интересно, какой будет моя первая зима? Ласковой, блистающей снежными бриллиантами, теплой – или же холодной, суровой и равнодушной, как небо, затянутое облаками, что простирается у меня над головой? Неважно. Если лютый холод окончательно усыпит то, что беспокойно ворочается в подземельях под городом, я буду только рада. Дотянуть бы до весны, а там, как только дорога станет проходимой для лошадей, запряженных в фургоны, мы уберемся подальше от этого проклятого места. Не удержит нас Загряда. Как не смогли дудочники-змееловы загнать меня в тугую сеть, сплетенную из сладких песен, так и пограничному городу придется смириться с тем, что его покидают, не соблазнившись теплым домом и сытой жизнью.