- Прошу вас, месье, проходите, - он улыбнулся, на сей раз мучительно и принужденно. - Вот моя берлога. С тех пор как умерла жена, я почти не выхожу из этой комнаты. Я меланхолик, в сущности.
В довольно просторной комнате стояла железная кровать, украшенная медными шарами и покрытая розовым стеганым одеялом. На стенах пять-шесть семейных фотографий. Из мебели только стол, где лежало несколько луковиц и несколько старых номеров "Конференции". На вешалке для полотенец висели помятые черные брюки. Была еще ковровая молитвенная скамейка, над которой порядком потрудилась моль. Напротив окна - большой стенной шкаф. Старик стоял около него с видом отчаянной решимости.
Не знаю почему, но мне почудилось, что, если я заинтересуюсь этим шкафом - захочу, к примеру, его открыть, - он раскинет руки, как революционер на баррикаде, и вдохновенно заорет: "Стоять! Ни шагу вперед!"
У меня, конечно, не было никакого желания открывать шкаф. Мне, напротив, хотелось очутиться за сотню лье отсюда - или по крайней мере на улице, только бы подальше от этого дома, слишком пустого и слишком чистого.
Я осматривался не из любопытства, а, странно сказать, чтобы найти выход в случае опасности. Я чувствовал стесненность, тревогу, даже страх. Старик стоял у стенного шкафа бледный и отчужденный, с дрожащими губами. Его страшные скрюченные пальцы вызывали в памяти распятия Грюневальда. И вообще этот безжалостный, стерильно чистый дом напоминал какую-то Богом проклятую клинику, в которую приезжают только ради встречи со смертью. Он, видимо, пересилил себя и улыбнулся.
- Вы теперь можете убедиться - я живу скромно, как отшельник. Внизу маленькая кухня. Здесь моя комнатенка, келья, можно сказать. У меня очень умеренные вкусы, как вы, вероятно, заметили. А что еще можно делать в этом. огромном доме? А что еще остается делать, я вас спрашиваю, вас!
Его голос сбился на крик, углы рта дергались, длинная судорога исказила лицо. Самое странное… он всерьез спрашивал меня и нетерпеливо ждал ответа. Мне, понятно, было нечего сказать.
- Ну, откуда я знаю. Можно открыть семейный пансион.
- Никогда! - завопил он, словно исступленный сектант. - Я свободный человек.
- Сдавайте часть дома туристам. Здесь это, наверное, нетрудно.
- Исключено, - сухо отрезал он. Потом печально, даже разочарованно добавил: - Вы не знаете всех обстоятельств.
Какого черта он от меня хочет? Я потерял терпение.
- Устройте кинотеатр, музей, дровяной склад наконец. Ну что я могу сказать?
На сей раз он не удостоил меня улыбки и смотрел с откровенной болью. Сколько безысходной тоски накопилось, должно быть, в этом старом сердце! Старик опустил голову, его спина сгорбилась, пальцы нервно сжались. Его глаза сквозь туман слез казались почти наивными, и я понял: он хочет доверить мне нечто очень важное, о чем никогда никому не говорил.
Его слабость породила мою силу. Я почувствовал, что способен говорить с ним энергичней. О чем, на какую тему? Смутная поначалу фраза мелькнула в голове (известно, как вспыхивает ощущение фразы) и сгустилась в странную формулировку. Я указал пальцем на стенной шкаф, возле которого все время стоял мой собеседник, и спросил:
- Это здесь?
Он ужасно побледнел и затрясся, как ребенок, пойманный на воровстве.
- За этой дверью, не так ли?
- Нет, - простонал он. - Ничего там нет.
Он сделал шаг, взял меня за рукав и попытался отвлечь:
- Пойдемте, прошу вас. Мы все осмотрели. Посидим в салоне или в саду. Там удобнее говорить о цифрах.
Но я остался неколебим.
- Эта дверь выходит на лестничную площадку или на чердак?
- Что вы, что вы, - пробормотал он. - Обыкновенный стенной шкаф. Пойдемте.
Он заметил мою решимость, заслонил шкаф, и я прочел в его глазах бешеную злобу.
Какой-то демон подталкивал меня. Это случается, когда вырывают из пазов непослушный ящик стола или досадливо комкают письмо из-за пустяковой ошибки. Я схватил старика за руку - Боже, до чего худая рука! - и толкнул в сторону кровати, на которую он сел, не удержав равновесия. Он даже не успел встать и запротестовать, как я уже рывком открыл дверь стенного шкафа и уткнулся в ворох всякого барахла. Чего там только не было: накидки, шали с бахромой, полуистлевшие меха, соломенные шляпы с вытертыми шелковыми лентами, черный кружевной зонтик с костяной ручкой в виде аиста, склонившего клюв на крыло.
- О! Что вы делаете? - простонал, почти прорыдал старик.
Если бы я знал! В кощунственном и нелепом порыве я потерял всякую меру. Рука моя продолжала рыскать, пытаясь нащупать черт его знает какую тайну среди старого платья.
Кровать скрипнула, и я обернулся. Слишком поздно! С удивительным проворством мой беспокойный сопровождающий покинул комнату и захлопнул дверь. Поворот ключа - и я в плену.
Я не совершил ничего криминального, да и ничего ужасного не произошло, однако мне стало далеко не по себе. Было чрезвычайно неприятно оказаться запертым в этой комнате, хотя выносить присутствие несносного старика было еще неприятней.
Ладно, об освобождении подумаю позже. Я снова подошел к шкафу, любопытство пересилило здравый смысл. На сей раз я протянул руку очень осторожно, опасаясь ловушки или - все может быть… - какого-либо прикосновения. Кончики пальцев нащупали нечто вроде кольца или деревянного обруча.
Раздраженный глупым своим любопытством, я сорвал все тряпье с вешалки и едва сдержал крик… Я подозревал это, ждал приблизительно этого, и все-таки… Искусно подвешенный за плечи, с безобразным легким потрескиванием деликатно шевелился скелет. На бедренных костях висела кружевная розовая юбочка, а на берцовых красовались высокие желтые сапожки. Все стало понятно. Вот он - гнусный секретик одинокого старика. Я прыгнул к двери и налег плечом. Бесполезно. Солидная, массивная дверь былой эпохи, и замок сработан как полагается. Еще и еще раз наваливался, изо всех сил толкая руками, ногами, - напрасно. Обессиленный, я упал на кровать и принялся более внимательно рассматривать скелет любимой когда-то женщины.
Это зрелище у меня, в сущности, не вызывало отвращения. Тайное обычно притягивает сильнее, чем безобразное отталкивает. Я стал размышлять: если скелет подвешен таким манером, значит, кости хитроумно соединены, и, следовательно, омерзительный старый болтун либо один, либо с чьей-то помощью воссоздал макабрический образ своей несчастной супруги. Итак, смутные мои догадки, беглые страхи, неясные предчувствия оправдались. Я распахнул окно, решив позвать соседей на помощь. За оградой сада остановился поезд. Наблюдая мою отчаянную жестикуляцию, идиоты-пассажиры приветственно махали носовыми платками. Да и в самом деле: кто мог предположить, что на верхнем этаже этого вычурного и с виду совсем безобидного дома разыгрывается угнетающе нелепая сцена!
Я напряг мышцы и вновь ринулся на дверь. И в этот момент в щелку скользнула сложенная вчетверо записка. Со мной начаты переговоры, стало быть. Я развернул послание, напечатанное на машинке, очевидно, во многих экземплярах, ибо строки прочитывались с трудом:
"Вы пятый - (единственное слово, написанное от руки), - с которым это случилось. Это не моя жена. Всего лишь учебный экспонат, купленный на распродаже.
Впрочем, я никогда не был женат. Более того, моя вилла не продается. Я обыкновенный любитель фарса. Мне скучно в этой дыре, и я иногда позволяю себе маленькое развлечение за счет любопытных приезжих.
Вы, конечно, в ярости, и потому я подожду десять минут, прежде чем вас освободить. В знак примирения могу предложить вам сигару и стакан бургундского (бесподобного)".
Через несколько минут дверь открыла неряшливая старая служанка, которой я здесь не видел. Я раздраженно спросил:
- Где ваш хозяин?
Она повернулась и, как ни в чем не бывало, потащилась вниз по лестнице.
- Где ваш хозяин? - спросил я куда громче.
Ни малейшего эффекта. Тогда я заорал так, что виски заболели. Ее спина даже не дрогнула. Она, вероятно, была дьявольски глуха.
Надо полагать, хозяин слышал мои вопли и правильно решил, что до примирения далеко. Он так и не показался.
Я вообще его больше не видел.
Сигара и стакан бургундского… Жаль. Но вряд ли оно было так уж бесподобно.
Милые пустячки
Я с детства любил фиалки и музыку.
Владимир Набоков
Р. нельзя было назвать старой дамой. Еще очень красивая, она сохранила странный осенний шарм, субтильную, деликатную душу. Веселая, тактичная, образованная, она хорошо владела искусством намеков и недомолвок.
Высокая и хрупкая, мадам Р. всегда одевалась в чернoe с тем отсутствием изощренности, которое, по сути, и есть сама изощренность. Ее улыбка искрилась дружелюбием, ее карие глаза смеялись, ее узкие в кисти, тщательно ухоженные руки, казалось, матово просвечивали.
После нескольких минут беседы ее возраст забывался. Это было тем более легко, что никто его толком и не знал. Правда, когда она предавалась воспоминаниям, то часто называла имена людей, о которых уже многo лет никто ничего не слыхал. Она занимала очаровательную квартиру. Окна выходили в маленький сад, откуда поднимался запах листвы и свежей земли. Ах, эта квартира! Я бы охотно провел там всю жизнь. Меблированная изысканно, с таким редким, сугубо личным вкусом! Страусовые перья, раковины, узлом переплетенные хрустальные нити, крохотные кувшинчики из опала, испанские зеркала, валансьенские кружева. И ни малейших следов пыли, никакого намека на иную эпоху. Эти вещицы, разбросанные наугад, при внимательном рассмотрении создавали впечатление неведомой симметрии, они притягивали и отпугивали атмосферой холодной интимности, некоторой извращенностью продуманного каприза.
Мадам Р. нежно любила эфемерное, легкомысленное, многоликое… Я часто посещал ее дом, хотя вообще там редко принимали. Я, скорее, играл роль осведомленного и балованного племянника. Мадам Р. по-своему ценила эти визиты. Она с удовольствием слушала разные разности из светской хроники. Ее всегда необычайно развлекали пикантные сплетни и нескромные анекдоты. В таких случаях она пленительно улыбалась и говорила:
- Изволь рассказать еще какой-нибудь милый пустячок.
Не участвуя более в интриге, она любила ее аромат.
- Ты, знаешь ли, ужасно испорчен, - добавляла она, кокетливо склоняя голову и поглядывая на меня искоса. - Но за это я тебя и люблю.
Но вряд ли она меня любила. Она любила свою манеру вести беседу.
Ее одиночество скрашивала молодая родственница - бедная, разумеется, скромная, преданная, известная привлекательность коей отнюдь не повышала ее значения в доме. Женщины такого рода, не радуясь непривычному комфорту, живут грустно и незаметно.
Эту молодую спокойную блондинку звали мадемуазель Онорина. Я видел ее редко. Когда я приходил, мадам Р. умела удалить ее тактично и необидно.
У меня хватило ума не обращать на нее особого внимания, поскольку я знал по опыту, что ухаживание за женщинами малоимущими не приносит ничего, кроме огорчений и забот.
Мадемуазель Онорина со своей стороны меня также старалась не замечать. Более того, по отношению ко мне чувствовалось намеренное, даже враждебное безразличие, словно патронесса с чисто женским коварством ловко настраивала ее против меня.
Однажды мадам Р. тяжело заболела.
Это продолжалось много недель. В первые дни я регулярно справлялся о ее здоровье. Состояние было тяжелым, меня просили не настаивать на встрече, говорили, что таково ее желание, что она позовет меня, как только поправится. Судя по всему, мадемуазель Онорина взяла бразды правления и решила держать меня на дистанции. Я не настаивал. К чему? Мадам Р. пожелала меня видеть только после полного выздоровления.
- Простительное кокетство, - сказала она, смеясь, по телефону. - В моем возрасте не следует по-казываться больной. Но сейчас ты можешь зайти. Я, правда, потеряла много сил - едва хожу, представь себе, - но моральный облик великолепен, и лицо тоже более или менее…
Я пришел этим же вечером, но атмосфера встречи явно переменилась. Впервые присутствовала мадемуазель Онорина. Я почувствовал что-то новое в их отношениях. Мне предстояло играть новую роль, но какую?
Мадам Р. приняла меня несколько театрально. Усадила близ большого кресла, в котором держалась очень прямо. Она мало изменилась - только в глазах блестел какой-то необычный огонек. Она была весела, но ее оживление приобрело лихорадочный колорит.
Мадемуазель Онорина вошла без приглашения почти тотчас и, натянуто улыбаясь, осталась стоять у кресла своей благодетельницы, которая нежно и поощрительно похлопала ее по руке.
- Ты заметил, - обратилась она ко мне, девочка похорошела? Она сегодня просто красавица.
Действительно, мадемуазель Онорина показалась мне почти красивой. Под моим удивленным взглядом она смущенно опустила ресницы, потом резком посмотрела мне прямо в глаза. Ее лицо выражало и удовлетворение, и вызов.
Мадам Р. не обратила на это внимания и принялась излагать историю своей болезни с очаровательной небрежностью. Она умела стареть достойно, без ропота и самоистязания. Я поведал ей все последние новости, но хотя старался рассказывать остроумно и занимательно, беседа явно не клеилась. В голове царил сумбур, слова приходили не сразу. Мадам Р. иногда вдруг подолгу замолкала, впадала в задумчивость - казалось, ее занимало совершенно иное. Она неожиданно вздрагивала от нервного, сухого, непривычного смеха, потом похлопывала то по руке мадемуазель Онорины, то по моему колену. Казалось, она хотела выразить нечто важное, какую-то мысль, давно ее преследующую.
Она попросила свою компаньонку принести нам чаю и, пользуясь ее отсутствием, нагнулась ко мне:
- Ты заметил? Она начала краситься.
При этих словах ее щеки порозовели.
Ее охватило странное возбуждение, с которым она не могла совладать. Она помолчала, потом добавила:
- У ней соблазнительное тело.
Эта фраза меня поразила. Мадам Р. никогда не выражалась подобным образом. Я принужденно засмеялся и даже постарался изобразить на лице эротическую гримасу, которую она сочла забавной.
- Боже, какой ты страстный мужчина. Настоящий демон.
Но я не чувствовал в себе ничего демонического. Мне было ужасно неловко. Возвращение мадемуазель Онорины с подносом и чашечками оборвало наш разговор и рассеяло мимолетный диссонанс. Я все же украдкой к ней пригляделся. И вправду соблазнительна. Я заметил это в первый раз.
Через несколько дней мадам Р. устроила мне еще более странный прием. Она возлежала на кушетке. Рядом, на полу, были раскиданы подушки. И на подушках - мадемуазель Онорина в голубом шелковом пеньюаре. Она сидела обхватив ноги и уткнув в колени подбородок. Эта свободная поза и распущенные волосы делали ее гораздо моложе и привлекательней. Она непринужденно улыбалась, и мадам Р. тоже улыбалась. Я улыбнулся в свою очередь и помолчал, чтобы не нарушить очарования этой неожиданной сцены.
Мадам Р. заговорила о любви. Я слушал и выжидал, равно как и мадемуазель Онорина. Мы обменялись с ней взглядами, скорее недоуменными, чем понимающими. Мадам Р. это заметила и рассмеялась удовлетворенно, даже торжествующе:
- Вы, вероятно, считаете меня старой дурой. Напрасно. Поверьте моему долгому опыту: вы потом будете горько сожалеть о часах, потерянных для любви и наслаждения. О, не будем различать. Все это взаимосвязано гораздо теснее, нежели вы думаете. Самая чистая любовь всегда немного тревожит плоть, а глаза и губы в конце концов пробуждают внимание сердца…
Она ласково погладила волосы мадемуазель Онорины и слегка потрепала меня по щеке.
- До любых цветов и плодов можно дотянуться при желании, - продолжала она. - На закате дней будет грустно вспоминать о жестах, на которые решался кто угодно, только не вы.
Она посмотрела на мадемуазель Онорину, словно приглашая дальше играть заранее оговоренную роль, и та наклонилась чуть-чуть вперед, наполовину обнажив свою грудь.
Молчание. Тревожное молчание. Между нами тремя родилась жестокая неопределенность, соединившая нас каким-то беспокойным предчувствием. Что это за спектакль? Что должно произойти? И почему вдруг забилось сердце? Глупо. Откуда-то издалека донесся голос мадам Р.:
- А из вас получается милая пара. Поднимитесь, я хочу получше рассмотреть.
Дрожащие пальцы коснулись моей руки. Мы с мадемуазель Онориной покорно встали.
- Да подойди к ней ближе. Так. Ты выше ее на голову. Она легкая, просто воздушная. Я уверена, ты поднимешь ее на руки и даже не заметишь.
Честно говоря, смысл этой игры от меня ускользал. Я машинально взял на руки мадемуазель Онорину. Действительно, легкая, как маленькая девочка. Она не противилась, ее тело трепетало под шелком живой теплотой. Я тут же поставил ее на пол. Все это было искусительно, беспокойно, сладострастно…
- Вы наивны, как дети, - в голосе мадам Р. прошла хриплая нота. - Вас, пожалуй, опасно оставлять одних.
Мы уселись сконфуженные, не глядя друг на друга. Мадам Р. долго смотрела в открытое окно, потом сказала:
- Видишь ли, малышка, это все ерунда. Главное - это… это… - И вдруг закричала: - Да обними же ее, недотепа!
Я подошел к нежданно податливой компаньонке, обнял ее плечи, прижался к ее спине. Полагаю, мы оба закрыли глаза. Мое сердце стучало быстро, и другое, вод левой рукой, билось испуганной птицей. Это продолжалось, пока мадам Р. не заговорила вновь. Не могу передать ее слова точно, поскольку смысл таял и пропадал в климате этого момента.
Вспоминаю ее нервную тонкую руку на моем пледе, ее лицо, медленно приближающееся к моему. Ее губы страдальчески сжимались и разжимались, открывая зубы, еще ровные и красивые. В ее глазах, в ее чудесных карих глазах мерцала мучительная боль. Наконец она опустила голову:
- Оставьте меня, дети…
Нам стало неловко и неуютно. Я тут же попрощался. В коридоре дружески протянул руку мадемуазель Онорине. Она подчеркнуто не заметила ее и спросила:
- Вы что-нибудь понимаете? Чего она добивается, хотела бы я знать.
- Каприз старой дамы, вероятно.
- Мне это совсем ни к чему. И после того, как она меня уверяла…
Она умолкла. Досада, раздражение, усталость отразились на ее лице.
На пороге меня догнал оживленный голос мадам Р.:
- Ты придешь в понедельник, как договорились? 'Мы продолжим нашу беседу…
Нет, мы ее не продолжили. Через два дня рано утром я услышал по телефону холодные интонации мадемуазель Онорины:
- Она умерла этой ночью…