- Смотри не сглазь, - всхлипнул он. - Еще не конец. - И истерически закричал: - Ну куда, куда он едет? Покататься решил, что ли? Я больше не могу! Сейчас уписаюсь!
Но тут Леонс затормозил, и мы чуть в него не врезались. Мы были на улице Дерулед в Тюильри. В конце улицы блестела на солнце статуя Жанны д’Арк, а перед ней, спиной к нам, стоял полицейский-регулировщик. Жюло пулей вылетел из кабины.
- Тихо, тихо, - сказал ему Леонс. - Лезь в машину. У тебя такая рожа - кто увидит, сразу побежит вызывать полицию.
Он повернулся ко мне:
- Сейф заперт на ключ. Надо было взять у водителя. Но Крысенок сейчас справится.
Он дал мне прикурить. Мимо проехала пара машин. Одна - "студебекер" последней модели. Мы проводили ее завистливым взглядом.
- Вообще-то, - сказал Леонс, - лучше было бы прихватить сопровождающих с собой. Меньше шума, меньше риска, что кто-нибудь заметит, и еще добрых полчаса выигранного времени, пока не хватится полиция.
- Слушай, а им вроде даже понравилось.
- Им мало платят, вот они и рады отыграться. Я ж тебе сказал: кругом бардак, делай что хочешь!
Мимо проехали двое полицейских на велосипедах. Они болтали, смеялись, на нас даже не взглянули.
Наконец из-за фургона высунулась потная, с прилипшими кудряшками физиономия Крысенка.
- Готово! - сказал он.
Мы перекинули четыре холщовых мешка в свою машину, и я сел за руль.
- Давайте, ребята, жмите! Теперь-то уж совсем глупо было бы…
Мы подъехали к статуе Жанны д’Арк. Я не удержался и насмешливо улыбнулся регулировщику. Все расслабились. Жюло что-то напевал, Крысенок трещал без умолку:
- Чистая работа, ребятки! Браво, Лаки, браво, малыш! Чокнутый Пьеро тебе, Леонс, если хочешь знать, в подметки не годится! А этот легавый с палочкой… Ой, мама, не могу!
Он зашелся смехом.
- А шофер-то, помните, шофер? - крикнул я. - Мы уже уехали, а он все стоял руки вверх!
- Все так здорово, так легко! - вопил Жюло. - Да я готов повторить, когда угодно! Видали, как я фургончик увел?
- Работа - первый класс, - сказал Леонс. - Что твоя Америка!
- Куплю табачную плантацию на Кубе, - не унимался я. - Вот такущие сигары буду делать!
- Нет, ну как я с фургоном-то справился! - все хвалился Жюло. - Хоть бы кто спасибо сказал!
- Ты, кажется, хотел писать, может, остановимся? - предложил я.
- Нет-нет, это не срочно, - испугался Жюло. Мы загоготали еще громче.
В квартиру на улице Принцессы мы ввалились всей оравой. Вандерпут встретил нас в прихожей и бросился на шею Леонсу с криком:
- Леонс! Мой мальчик! Я знал, что ты вернешься! Не оставишь меня одного в нужде!
Получилось очень театрально. В ход пошел даже бесподобный клетчатый платок. Вытерев им глаза, Вандерпут легонько коснулся мешков:
- А это что такое? Что там, в мешках?
И жадно потянулся пощупать.
- Не беспокойтесь, - осадил его Леонс. - Для вас - ничего интересного. Тряпок там нет.
Он захлопнул дверь в комнату и повесил на ручку свою шляпу. С той стороны послышался приглушенный возглас - Вандерпут подсматривал в замочную скважину. Крысенок открыл мешки… И у нас опустились руки.
- Франки! - сказал Леонс. - Вот черт…
Мы молча смотрели на кучу денег.
- Все лучше, чем ничего, - нарушил тишину Жюло.
Леонс кусал губы.
- Обычно по понедельникам и пятницам из Центрального банка привозят доллары. Мне же точно сказали…
- Значит, не точно. Бывает, - сказал Жюло. Ему было приятно взять хоть такой реванш.
- Вот не повезло так не повезло! - сказал Леонс.
- Ну, худо-бедно, миллиончика по два-три на нос наберется, - сказал, чтоб его утешить, Крысенок.
Леонс раздраженно дернул плечом:
- Что с ними делать за границей? - Он закурил сигарету. - Придется начинать все сначала.
- Без меня, - сказал Жюло. - Мне сойдут и франки, я не гордый. Так что без меня, старичок, без меня.
Леонс вопросительно посмотрел на меня.
- Когда скажешь, - ответил я.
VI
Следующие несколько недель запомнились мне как нескончаемая череда смутных, отрывочных образов, все происходило точно во сне: слышались какие-то звуки, слова, хлопали дверцы машины, мелькали испуганные или изумленные лица, и постоянно томило то самое чувство пустоты, которое возникает в животе и докатывается до головы, выметая из нее все мысли и захлестывая мозг тревогой. Тревога искажала очертания вещей и событий, сбивала масштабы; из-за нее в памяти застревали и становились чрезмерно значительными отдельные детали. Например, я очень отчетливо помню, что постоянно держал при себе колоду карт и раскладывал пасьянсы, загадывая, удачно ли все получится в следующий раз. До сих пор часто во сне мне строят гримасы дамы, короли и валеты, а тузы таращатся на меня своим единственным оком. Яснее же всего я вижу насмешливую физиономию Леонса, его рыжую копну, которая не умещается под шляпой, зажатую в зубах сигарету; ощущаю вкус влажного табака во рту и слышу умоляющий голос Крысенка: "Ладно, ребята, но это будет последний раз, только честно, а?" Двадцать второго марта сорок седьмого года мы "прибрали" на площади Клиши всю зарплату служащих метро. Применив, по подсказке журналистов, новую тактику: не высаживали водителя с инкассатором, а сами влезли в фургончик и заставили отогнать его в удобное место. Испуганный водитель, дюжий взрослюга, все повторял:
- Да я в отцы, в отцы вам гожусь!
Так что под конец Леонс, захлопывая дверцу, сказал ему:
- Пока, папочка!
Газеты наперебой писали о банде "малолетних гангстеров" и издевались над полицией. Нас многие поддерживали. Нам сочувствовали, нами тайком восхищались, такое отношение неявно сквозило в тоне журналистов. Третьего апреля мы залезли в фургончик почтово-телеграфного ведомства, пока он спокойно стоял на светофоре у Дворца инвалидов. Инкассатор, как только ему ткнули в бок пистолет, раскрыл нам объятия и воскликнул:
- Ну наконец-то! А то мне уж обидно стало.
В квартире на улице Принцессы накапливалось все больше франков, к ужасу Вандерпута, которого все же пришлось ввести в курс дела. Он семенил из комнаты в комнату на трясущихся ногах, и у него уже не хватало сил на то, чтобы бежать из города. Вскоре он совсем слег. Каждый раз, когда мы возвращались после очередной операции, он вставал, собирал свой чемоданчик, но не выдерживал, ложился снова и валялся полумертвый, с обвисшими усами, под замызганным балдахином, в компании гобеленовых щекастых ангелов.
- Из-за вас меня арестуют! - стонал он. - А начнут допрашивать - я же все, понимаете, все-все выложу!
- Тоже мне секрет, - говорил на это Леонс. - Про нас все газеты пишут… Малолетние гангстеры - это мы… Вот почитайте.
Старик закрывал глаза, лицо его делалось серым, морщины на нем выделялись еще больше.
- Да я не об этом, - шептал он.
Все свободное от налетов время мы проводили дома. Боялись, что на улице нас узнают - уж очень мы стали знаменитыми. Три крысенка запирали двери, закрывали ставни и сидели с непроницаемым видом, надвинув шляпы на глаза, в заставленной громоздкой мебелью большой гостиной, а из углов на них смотрели пустыми глазами "наши великие классики". Леонс поселил в квартиру Рапсодию, и тот был у нас за мальчика на побегушках: выносил мусор, прибирался, ходил в магазин. Ели мы в основном консервы и колбасу в промасленной обертке. Время от времени венгр восхищенно застывал перед Леонсом и говорил громким шепотом:
- Великий человек! Это великий человек! И он далеко пойдет!
Леонс в ответ сердечно называл Рапсодию "старым пройдохой", и тот, довольный, отбегал, путаясь в полах длиннющего пальто, с которым не расставался. Каждое утро мы посылали его за газетами, там печатали на первых полосах репортажи о наших подвигах и удивлялись, что мы так молоды.
- Люди за нас, это чувствуется, - говорил Леонс. - Ты только представь себе, сколько несчастных отцов семейства трудятся в поте лица, чтобы прокормить своих чад, за какие-то жалкие пятнадцать тысяч в месяц. А тут они открывают газету и читают, что "малолетние гангстеры" - так они нас окрестили - опять огребли миллионы. Наверняка им это приятно, они с надеждой смотрят на своего единственного сына и дают ему сотню франков, чтоб он сходил в кино. Они думают, что наши родители тоже небось получали по пятнадцать тысяч, это нас и толкнуло… Понимаешь, это для них все равно что революция.
Иногда мы все же вылезали из своей норы, шли куда-нибудь в бар и возвращались под утро сильно навеселе. Во время одной из таких вылазок Крысенок пригрел беглого польского барона. Нашел его в баре на улице Понтье пьяным в стельку и, несмотря на возражения Леонса, который и сам-то еле лыко вязал, притащил на улицу Принцессы. Мы нашли у него в карманах билет на поезд до Рима и письма, адресованные кардиналам.
- Он собирался к папе римскому, - заплетающимся языком сказал Крысенок, нетвердо шагая в обнимку с новым приятелем. - Правда, барон, ты ведь собирался к папе?
- Пшпшпш, - прошипел, благостно улыбаясь, барон.
Утром поляк немножко протрезвел, спросил, где он находится, что тут делает и может ли рассчитывать на аудиенцию у его святейшества. Осушив же два стакана красного, совсем пришел в себя. Мы прозвали его Папским и решили оставить у себя, чтобы он, как амулет, приносил нам удачу во время налетов. Крысенок одевал его, укладывал спать, покупал ему шелковые рубашки, Леон совал сигару ему в рот, а я - гвоздику в петлицу. Иногда, глядя, как барон тихо раскачивается на стуле, я думал: может, это не алкоголь, а сама жизнь так на него действует. И спрашивал:
- Послушай, барон, ты в самом деле пьяный? Или, может, как я, слишком чувствительный?
Барон смотрел на меня радостным взором и жалостно тянул:
- Пи-пи!
- Ну вот! - вздыхал Крысенок. - Давно пора.
И вел барона в уборную. В конце концов мы стали брать Папского с собой на дело, Леонс поначалу противился, но потом признал, что "это помогает". Мы сажали его на переднее сиденье, и он безмятежно дожидался, пока мы не шуганем кого-нибудь пистолетом. Таким манером второго апреля мы остановили в Булонском лесу машину, которая везла выручку со скачек. Водитель на этот раз попался несговорчивый, видимо, ему платили лучше, чем другим.
- Может, хватит, ребята, а? - ныл после этого Крысенок. - Я, конечно, не боюсь. Но у меня дома мать и семеро братишек-сестренок. Я самый старший и посылаю им деньги. Если меня посадят и они ничего не будут получать, то подумают, что из меня ничего не вышло.
В квартире с закрытыми окнами и ставнями воняло серой и аммиаком - Рапсодия устроил в ванной лабораторию, оттуда временами валил дым и шел отвратительный запах. Иногда венгр выползал на божий свет и уговаривал Леонса не торопить его: еще чуть-чуть, еще буквально пара минут - и он найдет лекарство от туберкулеза. Барон с важным видом восседал в кресле эпохи короля-солнца, глаза его были широко раскрыты, во рту сигара, в петлице цветок. Мы усадили его прямо напротив портрета папы. Папа смотрел на барона из золоченой рамки, а тот безуспешно порывался встать и подойти поближе. Изредка в гостиную вбегал Вандерпут, он дико озирался и визжал:
- Меня хотят выкурить! Выкурить, как крысу! Но я не позволю!
Вскоре мы подобрали в кафе еще одного отщепенца - итальянского тенора, он пытался петь и просить подаяние, и его выставили вон. Это был щуплый человечек с густыми черными волосами и ухоженными усами домиком. Мы пригласили его выпить, и он рассказал, что направляется в Грецию, что денег у него нет и поэтому он зарабатывает себе на пропитание пением.
- А зачем вам в Грецию? - спросил Леонс. - Там ведь война?
- Вот именно, - сказал итальянец. - Я и хочу воевать.
- На чьей стороне?
- Как на чьей стороне! - вспыхнул он. - Конечно, на стороне партизан! Потому что одно из двух: или они в большинстве и их угнетают, или в меньшинстве и их преследуют. Это же яснее ясного!
Леонс незаметно подал мне знак - итальянец наш, берем его с собой. После пятого аперитива на пустой желудок - тенор не ел три дня - он легко дал себя препроводить на улицу Принцессы, но, пообедав, разбушевался, так что пришлось закрыть дверь на ключ и несколько дней держать его взаперти. Впрочем, он довольно быстро притерпелся и даже старался развлекать нас: пел неаполитанские песенки, изображал голоса разных животных, особенно похоже получались курица-несушка, осел и свинья - это было здорово!
Только Вандерпут был недоволен.
- Что ж это такое! - раскричался он однажды. - Что за цыганский табор! Меня выживают из собственного дома! Посидеть спокойно в одиночестве и то не дают!
- Синьор, - тут же подступил к нему итальянец, - не надо сидеть в одиночестве! Поступайте, как я, - примыкайте к кому-нибудь. Я понимаю, в вашем возрасте это нелегко, у вас уже нету жизненных соков, но и сухое полено годится на растопку!
- Да кто вы такой! - взвился Вандерпут. - Какой-то неаполитанский босяк будет тут меня оскорблять!
- Я тосканец, синьор, - возразил ему тенор. - И я не хотел вас оскорбить. Наоборот, в наш век изощренного гуманизма ваша сопричастность была бы очень ценной. У нас в Тоскане рассказывают историю про дерево, которое примкнуло к людям. Это был крепкий бук из семьи… ну, не важно… из хорошей семьи, в которой прежде, до него, таких отступников не водилось. Словом, этот старый очеловечившийся бук пришел в один город, и тамошние жители его сердечно приняли. Вокруг этого случая подняли много шума, о нем кричали все газеты, его приводили в пример как доказательство того, что в мире людей живется лучше, чем в мире природы. Дерево прославилось, с триумфом объездило все страны, а французское правительство даже наградило его особым орденом Почетного легиона для иностранцев. Когда же оно устало от путешествий, его посадили в землю в общественном парке и прибили к стволу мраморную доску с надписью: "Мирное завоевание человеческого рода. Дерево, примкнувшее к людям. Справлять нужду строго запрещается". Ну а у лесного народа этот бук, разумеется, считался предателем, и ни одна птица не садилась на его ветви. В конце концов победа осталась за деревьями. Однажды в парк пришел старый бродяга. Должно быть, он долго скитался, потому что вид у него был изможденный, а одежда и башмаки пропылились насквозь. Он долго разглядывал дерево, а потом расхохотался. Хохотал три дня и три ночи, но гуманная полиция его не трогала - никто же не знал, почему он хохочет. Наконец бродяга отсмеялся, расстегнул ширинку и помочился на дерево, а потом взял и повесился на его ветке… О solé mio!
Бедняга Вандерпут совсем извелся, но тут, на его счастье, случилось нечто, что отвлекло его мысли и заставило на время покинуть квартиру: Кюля хватил удар, он лежал у себя дома, почти полностью парализованный. Вандерпут показал себя заботливым другом и не отходил от постели больного. Как-то и я зашел проведать Кюля на улицу Соль. Он чинно лежал в постели, но вокруг в комнате царил страшный кавардак: все перевернуто, перемешано, повсюду кучи грязного белья, одежды, по полу разбросаны бумаги. Мне вдруг вспомнился тот день, три года назад, когда Кюль забрался в комнату Вандерпута и навел там порядок, и я подумал: может, теперь наш старикан, пользуясь немощью приятеля, так вот ему отомстил? Вандерпут, сжав колени, сидел с постным видом на стуле у кровати, скучал и позевывал. Кюль иногда что-то мычал, и Вандерпут подносил ему утку. Увидев меня, больной попытался что-то сказать, но не смог - видимо, у него уже отнялся и язык. Мертвенно-бледный, он неподвижно лежал на спине, и только в блестящих маленьких глазках еще теплилась жизнь. Я подошел к нему, он сделал еще одну попытку шевельнуться и заговорить:
- Сссс… сассс…
- Ну-ну, Рене! - успокоительно сказал Вандерпут и заерзал на стуле.
- Вы вызывали врача? - спросил я с некоторым подозрением.
Вандерпут досадливо поморщился:
- Что за дурацкий вопрос, юноша!
- И что он сказал?
- Надежды никакой, - громко и отчетливо ответил Вандерпут.
Я быстро посмотрел на Кюля - глаза его полыхнули бешеной ненавистью.
- Пойду приготовлю ему травяной отвар. Он это любит, - сказал Вандерпут.
Он встал и пошел в ванную, где у него стояла спиртовка. Едва он вышел, как Кюль напрягся, тщетно пытаясь приподняться на локте и все-таки заговорить.
- П… п… пи-о… - вырвалось у него.
Глаза его чуть не лопались от натуги. Я видел: он из последних сил старается что-то мне сказать. Мучительно медленно он дотянулся рукой до подушки и что-то потянул из-под нее кончиками пальцев. Я наклонился - это был конверт.
- Пычт… пычт… - пробормотал Кюль.
- Вы хотите, чтобы я отправил это письмо по почте?
- М-м-м… - замычал он, и лицо его осветилось безумной радостью.
Я взял письмо, адресованное некоему месье Фримо, проживающему в доме номер 37 по улице Маронье, и положил его в карман.
- Хорошо. Не беспокойтесь, я все сделаю.
Через несколько дней Кюль умер среди бела дня, видимо, улучив момент, когда Вандерпут выходил в туалет. Старик взял на себя хлопоты о похоронах и проводил тело друга в последний путь. Он шел за гробом, весь в черном, с платочком в руке, а следом за ним мы с Леонсом и Крысенок, ведущий под руку Папского, которому по такому случаю мы нацепили на рукав черную креповую повязку. Последними плелись Рапсодия с венком в руках и итальянец, непрерывно каркавший по-вороньи, "для полноты картины". На кладбище к нам присоединились бывшие сослуживцы Кюля из полицейской префектуры. Мелкий моросящий дождь добавлял унылости погребальной церемонии. Вандерпут позаботился перетащить большую часть вещей Кюля к нам на улицу Принцессы сразу же, как только того разбил паралич, - чтобы, как он нам объяснил, избежать формальностей и полицейской волокиты. Среди этих вещей оказалась чуть не сотня записных книжечек в сафьяновых переплетах, исписанных аккуратным бисерным почерком. Вандерпут решил "из деликатности" сжечь их не читая. Сложил все книжечки в камин в большой гостиной, поджег и с каким-то мрачным удовлетворением наблюдал, как их пожирает пламя. Когда же все сгорело, он глубоко вздохнул:
- Ну вот!
Вечером после похорон он не вернулся домой. Это было довольно странно - обычно старик почти не выходил из дому и всегда рано ложился. В три часа ночи меня разбудил страшный шум. Я вскочил с постели и выбежал в коридор, где уже собрались все наши.
- Ну, брат, дела! - сказал Леонс.
Вандерпут, в зюзю пьяный, стоял прислонившись к стенке. Он был в грязи, со спутанными волосами, трясся от идиотского смеха и пел во все горло, притопывая в такт и потрясая кулаком:
Супружница подо-охла!
Э-гей, гуляй, рванина!
Никто мне не указ!
Тут он высоко задрал руку и ногу.
Подохла образина!
Ура, ура, ура!
После этого он недели две валялся в постели, не выходил из комнаты и не смел показываться нам на глаза.
Прошло еще немного времени, и на нас обрушилось несчастье: правительство изъяло из обращения пятитысячные купюры. Это был траурный день. Мы сгребли все купюры в кучу, засунули их в камин и разожгли большой костер. Вандерпут, забившись в кресло, смотрел, как превращается в пепел наше состояние, а потом еле встал. Казалось, он разом постарел на десять лет.