Часть третья Старик
Тот, кого легко сбить с ног камнем,
шел и шел вот уж двести тысяч лет,
как вдруг послышались злобные крики, угрозы -
кто-то пытался его запугать.Анри Мишо
I
- Сигарету?
Инспектор вынул из кармана синюю пачку "Голуаз", сунул одну штуку мне в рот, дотронувшись рукой до губ, и дал огня. Это была моя первая французская сигарета за много лет.
- Я не Жоановичи, - сказал я.
Сыщиков было двое. Один, толстый, седоватый, с шерстяным шарфом на шее, сидел на мягкой козетке Людовика XV - грузная туша на розовом шелке выглядела ужасно нелепо. Прямо у него над головой, на стене, папа римский предостерегающе (как мне казалось) воздевал перст. Четыре любезных Вандерпуту классика с каменным бесстрастием застыли по углам. В красивом каминном зеркале отражался профиль инспектора; фетровая шляпа, сигарета в углу рта, тяжелые черты лица - весьма красноречивый портрет в лепной позолоченной раме. Его напарник - молодой, стройный, со вкусом одетый. От него пахло нафталином - был первый по-настоящему теплый день, и он, должно быть, достал по такому случаю из шкафа свой летний костюм. Он непрерывно курил и время от времени бережно, кончиками пальцев приглаживал волосы. У меня вдруг возникло чувство, что где-то я уже видел этого человека: он вот так же стоял, прислонившись к стене, с таким же невыразительным лицом, так же поправлял волосы.
- Я не Жоановичи.
Инспектор, пожевывая окурок, осмотрел ширму: на ней нагие воины в шлемах стояли на запряженной львами колеснице и победно трубили в трубы. Потом вздохнул и сказал:
- Лучше бы не геройствовал, а поплакал, что ли…
- После вас, - сказал я.
Они толкнули меня в кресло, так что я буквально утонул в нем. Мне было страшно жарко, от не по погоде теплого пальто и шарфа, да еще и от страха. Все сильнее тошнило, видно, что-то не то съел за обедом. Шляпа валялась на полу - упала, когда я, больше из принципа, пытался вырваться из рук инспектора.
- Ну, так где он? - спросил тот, что помоложе.
- Жоановичи? Говорят, он подкупил полицейских и они помогли ему перейти границу.
Молодой отвесил мне оплеуху. Инспектор поморщился:
- Поаккуратнее, Фримо! Он еще малолетка… и в общем-то ни в чем не виновен.
За окном послышались голоса: две служанки переговаривались с этажа на этаж, одна засмеялась. Молодой сыщик закрыл окно. Меня вдруг наполнило удивительное веселье и бодрость, я почувствовал облегчение, словно сбросил самого себя, как тяжкое бремя, и стал свободным.
- Где Вандерпут?
Наверное, в гостинице. Небось устроил там с комфортом свой жестар-фелюш на спинке стула, а сам сидит на кровати в жилетке с торчащими уголками в обнимку с чемоданчиком. Старая развалина, которой давно пора на свалку.
- Не знаю.
Инспектор сунул мне в лицо сафьяновую записную книжечку:
- Узнаешь вот это?
- Нет.
- А имя Кюль тебе что-нибудь говорит?
- Нет.
Инспектор поерзал на козетке. Ему, видно, было очень не по себе.
- Твой отец погиб в партизанском отряде в Везьере, - сказал он.
- При чем тут мой отец! Оставьте его в покое.
- Твой отец был герой, - сказал молодой.
Он как-то подтянулся, приободрился. Конечно, он же понимал, в какую играет игру. Я тоже понимал. Они знают про банду и хотят меня расколоть.
- Ты знаешь, почему мы ищем Вандерпута?
- Ничего я не знаю. Я вообще тупой, ничего не соображаю.
- Ну так мы тебе расскажем.
- Вот-вот. Объясните, в чем дело.
- Дураком прикидывается, - сказал молодой. - Чтоб он два года прожил со стариком и ничего не знал… Как же!
Но инспектор не был так уверен.
- Сомнение - в пользу обвиняемого, - сказал он.
Он порылся в кармане и бросил мне на колени пачку фотографий. Теперь, когда речь уже не шла о моем отце, мне было не так плохо. Но я оставался начеку. Подозревал подвох. Я не глядел на фотографии, не прикасался к ним. У меня свело живот, тревога подступала к горлу. Мне стало ясно: дело не во мне, они пришли не за мной. Смутное предчувствие холодными тисками сжало сердце. Фотографии так и лежали у меня на коленях. Маленькие карточки, как для документов. Я по-прежнему не решался их тронуть. И сам сидел не шевелясь, вжавшись в кресло. Капли пота стекали с висков.
- Восемнадцать человек, - сказал инспектор. - Так знал ты или нет? - Он поежился. - У меня сын такой, как ты, и мне хочется верить, что ты не знал… Это фотографии патриотов, которых Вандерпут выдал немцам во время оккупации.
Я услышал, словно издалека, слабый дрожащий голос:
- Не может быть!
Голос приблизился, окреп, превратился в крик:
- Неправда! Врете вы! Хотите, чтобы я попался!
Я вцепился в подлокотники кресла и повторил уже спокойно:
- Неправда. Мало ли что можно придумать…
Инспектор сдвинул языком окурок и сказал:
- Послушай, что тут написано.
Он открыл сафьяновую книжечку. Ему тоже было жарко - он размотал свой шарф и сдвинул на затылок шляпу. Я уставился на книжечку и подумал о конверте, который Кюль передал мне перед смертью, а я отнес на почту в Фонтенбло. Инспектор, не убирая прилипшего к губе окурка, стал читать:
- В этой записной книжке содержится детальный, с точностью до дня, отчет о содеянном Густавом Вандерпутом, ныне проживающим в доме номер 227 по улице Принцессы, в квартире Жана-Франсуа Марье, погибшего в немецком концлагере. Состоя в течение пятнадцати лет в дружеских отношениях с вышеуказанным господином, я имел возможность проследить за развитием событий, о которых имею честь сообщить, с 22 декабря 1941 года, когда Вандерпут вступил в ячейку Сопротивления "Улей", и вплоть до Освобождения. С первых дней оккупации Вандерпут твердил: "Теперь или никогда. Давайте оба примем участие! Я всегда был одиночкой, сидел в своей норе, но, думаю, на этот раз пришло время… как бы это сказать?.. объединиться с другими людьми. Что скажете? По-вашему, я смешон? Знаю-знаю, в моем возрасте, с моими болячками… Но мне кажется, я еще на что-то могу сгодиться. Еще есть надежда". Наверное, примерно то же самое он рассказывал человеку, с которым я его свел… и чью квартиру он до сих пор занимает. Он говорил искренне, похоже, это действительно был его последний шанс сделать что-то полезное, и, хотя поручить ему серьезное дело вряд ли было возможно, его все же взяли, из жалости… - Инспектор вздохнул, удрученно посмотрел на меня и стал читать дальше: - Все как-то сторонились, недолюбливали его, но он брался за любые, даже самые мелкие дела, так что его услугами продолжали пользоваться. Он, верно, очень страдал из-за того, что внушал всем чуть ли не физическое отвращение. И прозвище себе выбрал неспроста: назвался Крысой. Именно это он всю жизнь с горечью читал во взглядах окружающих. Впрочем, и внешность его… суетливая походка, сутулая спина, дрожащие усы… словом, прозвище ему подходило… Крыса проявил изрядные способности к подпольной работе, как будто всю жизнь ничем другим не занимался. Ему доверяли все более и более важные задания, а через год он стал одной из ключевых фигур подпольной организации. Он все знал, во все вникал и словно бы преобразился. Это его очень радовало. "Я стал другим человеком, - говорил он. - И даже помолодел, вы не находите?" Я молчал и ждал, что будет дальше. Седьмого января 1943 года Вандерпута арестовало гестапо. Но очень скоро его отпустили - он назвал место и дату совещания руководителей подполья, которое должно было состояться в Карпантра, и согласился сотрудничать с немцами…
Инспектор остановился, выплюнул окурок и закурил новую сигарету.
- Хватит с тебя? А то тут очень длинно…
Я молчал.
- Ну давай же, выкладывай! - нетерпеливо сказал молодой. - Где Вандерпут?
Он так и стоял у меня перед глазами. Испуганное лицо, шарахающийся от стенок взгляд; каждое слово, каждое движение, которые я видел и слышал за все эти годы, приобретали теперь истинный, обличающий смысл. Не оставалось ни малейшего сомнения. Вандерпут действительно сделал это. Достаточно немножко поворошить прошлое - доказательства на каждом шагу. Вспомнить, к примеру, что он учинил как-то в декабре. Я тогда стал замечать, что старик ходит с таинственным видом. Несколько раз он подступал ко мне, открывал рот, будто хотел что-то сказать, но потом ретировался, так ничего и не выговорив. Еще я заметил, что он стал чаще, чем обычно, запираться в своей комнате. Из-за двери было слышно, как он стучит молотком, что-то пилит - словом, работает вовсю, а иногда даже напевает. Поющий Вандерпут - это нечто особенное. Похоже, он начинал петь, чтобы подбодрить себя, как некоторые свистят в темноте. А он всегда чувствовал себя потерявшимся в ночи и для храбрости, чтобы показать, что ему совсем не страшно, напевал. Срывающимся, ломким, встревоженным голосом. Причем только если думал, что его никто не слышит. Но скоро загадочные звуки в комнате старика прекратились, и мы обо всем этом забыли. Он еще пару раз попробовал заговорить со мной, но дальше замечаний о погоде и о делах беседа не шла. В честь Нового года мы с Леонсом сходили в кино на два сеанса, а потом пришли домой и легли спать. Утром я проснулся от того, что Леонс тянул меня за руку.
- Погляди-ка!
Я встал. В доме было холодно. Мы вышли в коридор. В комнате старика горел свет, делавший его усы еще желтее. Вандерпут сидел на стуле и спал, уронив голову на грудь, с потухшей сигаретой во рту. Плечи накрывал шотландский плед. С подбородка свисала длинная белая борода. На коленях лежал какой-то красный балахон и красный колпак с белым помпоном. А посреди комнаты стояла великолепная елка, она упиралась в потолок и, кажется, собиралась вырасти еще выше - это ее Вандерпут подпиливал и устанавливал. Елка была старательно украшена. На ветках висели краснощекие ангелы, разноцветные шары, засахаренные каштаны; клочки ваты изображали снег. Свечи погасли. На столе стояло блюдо с едва надрезанной громадной индейкой, три бутылки шампанского - две уже пустые, - орехи и пирожные. Накрыто было на троих, и три стула стояли вокруг стола. Наверное, Вандерпут колебался до последней минуты, но так и не решился… Посередине стола я увидел фотографию Вандерпута в детстве - ту самую, что он мне когда-то показывал. На два пустых стула он усадил единственных друзей, которые не могли отказаться от его приглашения: на спинке одного расположился жестар-фелюш, на спинке другого - жилет в горошек с оттопыренными уголками; оба, казалось, тоже спали. Перед каждым стоял полный бокал шампанского.
- Ничего себе! - прошептал Леонс.
Старик спал как убитый, с открытым ртом. Усы дрожали от храпа, белая борода съехала набок, так что стали видны завязки.
- Где Вандерпут?
- В гостинице, но я не помню название.
- На какой улице?
- Да откуда я знаю! Я что, смотрел? Место помню, а уж как улица называется…
- Это далеко?
- На Монмартре.
- Веди нас туда.
Да, он стоял у меня перед глазами. Хриплое дыхание, испуганные глаза. Так было всегда: стоило кому-то пройти по лестнице - и старик замирал, как ящерица. И, спускаясь с сыщиками по лестнице, я ясно видел, как вздрагивает и вытягивается лицо старика, будто он слышит эти шаги за километры. Уже много лет, как сердце его от волнения не билось сильнее, а, наоборот, чуть ли не останавливалось. Врач давным-давно категорически запретил ему волноваться. "В вашем возрасте, месье Вандерпут, и при вашем общем состоянии вам ни в коем случае нельзя ничего принимать близко к сердцу. Так-то, юноша. И, что самое удивительное, у меня это получается. Вот уж двадцать лет, как я перестал волноваться. Я имею в виду настоящее, глубокое волнение. Рябь на поверхности не в счет - от ветра не спрячешься. Но внутри полный покой. Тишь и тина. Ничто не колышется. Хотя на самом деле я сам не знаю толком, что там есть, никогда не хватало духу заглянуть. Что-то есть, это точно. Спряталось в тине. На самом дне. Сжалось в комок. Затравленное. Затаило дух. Шерсть дыбом. Клацает зубами. Брр! И знаете, что это, юноша? Это жизнь, сама жизнь…" Я видел, как его трясет, вот он достал из чемодана плед, закутал плечи. Потом взял яблоко, открыл складной нож и принялся его аккуратно чистить - ему велели съедать по два яблока в день.
- Скажешь, где остановиться, - сказал инспектор.
- Около улицы Шевалье-де-л’Эпе.
- Хорошо.
Инспектор был доволен.
У меня оставалось минут десять - пятнадцать, но думать я не мог, просто видел, как старик сидит в своем номере на кровати, уже темнеет, а зажечь свет он не решается. Вечер теплый, но его знобит, и жизнь внутри него тоже дрожит, и он не может даже угостить ее чем-нибудь горяченьким, своей обычной ромашкой на ночь, не на чем вскипятить воду. Увезти бы ее в Швейцарию да дожить свои дни в покое и комфорте. Он вытащил из чемодана шоколадку и дал ей кусочек. Им нельзя шоколада, но разочек уж ладно, и потом, он питательный, а им необходимо подкрепиться. Старик ощущал, как она в нем волнуется, трепещет слева в груди, терзает ноющей болью почки и простреливает правую ногу. Он даже слышал ее голос. "Говорила же я еще тогда, при немцах, сидишь и сиди себе один, не лезь в чужие дела, так нет же, втемяшилось ему вылезти из норы, сопротивляться, завести друзей… И это в шестьдесят четыре года да при твоих болячках! Естественно, как только на тебя нажали, ты всех и выдал, чтобы спасти свою шкуру. А вот теперь придут да заберут тебя, и что со мной будет?" Сварливый, злобный голос, неужели это та самая жизнь, которая когда-то была молодой и красивой и позировала вместе с ним для открыток: на качелях, на велосипеде, в лодке; они никогда не были счастливы вместе, она ему всегда и во всем отказывала, но он просил только об одном: чтобы она его не покидала; ну и как-никак это была не просто очень старая связь, не просто старая привычка, а, несмотря ни на что, настоящая любовь, по крайней мере с его стороны. "Придут, - визжала она изнутри, - и прогонят меня, и от тебя останется только твоя барахолка". Вандерпут посмотрел на жестар-фелюш. В потемках тот выглядел неясной тенью. "А вы что скажете, друг мой?" Я и раньше не раз заставал Вандерпута беседующим с жестар-фелюшем, он что-то спрашивал - ответов, правда, я не слышал, но сам старик определенно слышал, потому что кивал и шептал: "Вы совершенно правы, я тоже так думаю". Однако на этот раз жестар-фелюш, должно быть, молчал, ужасаясь тому, что сделал его друг. Я ясно представлял себе, как вытянулся на стуле этот старый, безукоризненно честный служака, источающий добродетель каждой складочкой, каждым пятнышком и обоими залатанными локтями, а Вандерпут смиренно поник головой перед праведником и тяжело пыхтит в обвисшие усы. Достаточно мне было закрыть глаза - и я видел его мертвецки бледное лицо рядом с собой в машине. Губы его шевелились - может быть, он молился, взывал к какому-то богу - не богу порядочных людей и полицейских, а к богу-прохвосту, двойному агенту, богу-своднику, богу-Вандерпуту.
- Кажется, здесь, - сказал я.
- Ты уверен?
- Улица та, я уверен. Но надо еще найти гостиницу. Я был здесь всего один раз.
- Так пойдем поищем, - сказал инспектор.
Он остановил автомобиль, и мы вышли. Молодой сыщик взял меня под руку, инспектор - под другую. Со стороны мы, наверное, были похожи на трех закадычных друзей. Время от времени я останавливался, смотрел на какой-нибудь дом, качал головой, и мы шли дальше. После третьей остановки инспектор выпустил мою руку, а его напарник ослабил хватку. Они мне уже доверяли, еще немного - и вообще все будет по-семейному. Машина медленно ехала за нами вдоль тротуара. Так мы дошли до угла улицы Мезон-Нев, где я остановился перед гостиницей "Восток и Нидерланды".
- Вот здесь. На третьем этаже.
И в тот же миг я вырвал руку и пустился наутек. Сзади кто-то охнул, ругнулся, побежал; я оглянулся и увидел, что молодой сыщик несется за мной и уже опустил руку в карман. Я свернул налево, на улицу Дюар, и натолкнулся на ночную бабочку.
- Что такое? - завопила она.
- Полиция! - крикнул я. - Беги!
Она так и дунула, и тут же, как по команде, вспорхнула вся стайка, улица заполнилась визгом и топотом, по ней в панике заметались девицы. Я же юркнул под арку и стоял там, пока мимо, вдогонку за ними, не пробежал молодой сыщик с пистолетом в руке и не проехала машина, на подножке которой стоял инспектор. Тогда я снял пальто и шляпу, сунул их в урну и спокойно пошел по улице в обратную сторону, к метро. Доехал до площади Монж, а оттуда прошелся пешком до площади Контрэскарп. Там заглянул в кафе, выпил рюмку водки и изучил железнодорожное расписание. Потом перешел через площадь и вошел в гостиницу.
- Я к месье Андре.
- Четвертый этаж, шестнадцатый номер.
Я поднялся по лестнице.
II
- Я не хотел! - простонал Вандерпут.
- Только без истерики! Одевайтесь.
Он засуетился, схватил жестар-фелюш и после короткой лихорадочной борьбы сумел-таки просунуть руку в рукав.
- Я не виноват, - скулил он. - Я был всегда один. Меня все бросили на целых полвека, что ж потом удивляться…
И с драматическим надрывом:
- Только один раз в жизни, в двенадцатом году, меня полюбили, и то - проститутка!
- Обувайтесь!
Он сел на постели, свесив ноги и опираясь на зонтик. Я опустился на колени и помог ему надеть ботинки. Он обхватил рукой правую щеку и склонил голову набок, поза напомнила мне одну картину на религиозный сюжет из квартиры на улице Принцессы.
- И зубы у меня болят! Дикая боль! Всю ночь не спал. Все сразу!
- Вставайте.
Вандерпут встал.
- Это Кюль свел меня с подпольщиками, - сказал он. - Он прекрасно знал, чем все кончится! А я был счастлив. У меня наконец появились друзья, я наконец что-то делал вместе с другими.
Голос его зазвучал патетически:
- Но полвека одиночества не проходят даром! Потом удрученно:
- Немцы мне пригрозили, и я всех выдал… Потом возмущенно:
- Что вы хотите, я спасал свою жизнь!
Он еле поспевал за мной, со страшным грохотом таща по ступенькам свой чемодан и зонтик.
- Это злосчастное совещание в Карпантра… Немцы отпустили меня и велели явиться туда как ни в чем не бывало… Не мог же я отказаться! Иначе меня бы убили…
Между четвертым и третьим этажами он жалобно добавил:
- Вообще-то я не чистокровный француз… Мой дед был из фламандцев. То есть, конечно, это я не в оправдание…
Схватился за щеку:
- Больно, больно… Наверно, абсцесс.
На третьем:
- Между прочим, почти все, кого я выдал после Карпантра, были евреи… То есть, конечно, боже сохрани, я не антисемит… Но это все-таки другое дело, а?
На втором, лихорадочно:
- Бежать в Испанию. Другого ничего не остается. На первом, покаянно:
- Не думайте, мне было неприятно. По-настоящему я, несмотря ни на что, всегда был против фашистов. Просто выбора не оставалось. Понимаете?
В такси: