- Ну и ладно, - злорадно фыркнул месье Ру, - все равно ничего уже не осталось. Саранча смела все подчистую. Уму непостижимо, сколько еды помещается в такого вот маленького человечка. Уж я-то знаю, у меня их трое…
Лицо его страшно задергалось.
- Ладно, отведите его ко всем остальным. Я ухожу - с минуты на минуту прибудет министр, а я его ненавижу. Алло, алло! Нет, мой дорогой, я не могу разместить сегодня вечером еще две тысячи человек, у нас все переполнено.
Я вернулся в зал. Там уже собралась целая толпа, и все мы были окружены сочувственным вниманием. Роксана удостоилась особых похвал, после того как я рассказал, что она партизанила вместе с моим отцом, а когда его убили, пробежала сто километров и вернулась ко мне на ферму. Рыжий мальчишка, которого я заметил, еще когда входил, заинтересованно слушал, а потом спросил:
- Ты часто сюда приходишь?
- Как это?
- Первый раз, что ли?
Я опять не понял.
- Ну, я уже шестой раз. Надо просто нацепить трехцветную повязку и затесаться в толпу - никто ничего не спросит, проходи, пожалуйста. Только напусти на себя скорбный вид. Это придумал мой отец, Вандерпут. Получил хорошие вещи - и сваливай себе преспокойно. Я так уже добыл шесть новеньких костюмов, дюжину свитеров, шесть пар ботинок натуральной кожи, несколько одеял… плохо ли! Тебя как звать?
- Люк Мартен.
- Я - Вандерпут. Леонс. А это мой отец, Вандерпут..
- Гюстав, - произнес у меня над ухом простуженный голос. - Вандерпут Гюстав. Очень рад знакомству, юноша.
Я посмотрел на него. Из репродуктора лилась итальянская оперная музыка. Нас толкали со всех сторон, множество голосов сливалось в невнятный гул. Вандерпут стоял прямо передо мной в сдвинутом на затылок картузе, заложив руки в карманы и выпятив круглый животик, обтянутый жилеткой, уголки которой оттопыривались, как собачьи уши. Сморщенный, в красных прожилках небольшой нос утопал в пышных, с табачными подпалинами, усах, точно гриб во мху. Гнусавый голос с натугой пробивался наружу. Две глубокие складки спускались от носа к по-детски маленькому и круглому рту - этому человеку явно перевалило за шестьдесят. Выцветшие, видимо, с возрастом голубые бегающие глазки смотрели во все стороны сразу, поймать и удержать их взгляд было невозможно, он постоянно отводил его и вертел головой. Вандерпут сразу внушил мне глубокую симпатию: таким старым, да еще и таким уродливым и грязным, решил я, может быть только жертва какой-нибудь ужасной несправедливости, вроде той, что свалилась на меня.
- Вандерпут, Гюстав, - повторил он, упорно глядя в сторону. - Сейчас, юноша, вы станете свидетелем волнующей церемонии. Лично я волновался уже пять раз, а сегодня, может, и всплакну - ведь придет сам министр. Понимаете, юноша, когда видишь, как свято чтут твою память, чувствуешь, что все-таки прожил жизнь не зря. И что ты был настоящим человеком.
Он вытащил из кармана большой клетчатый платок.
- Не плачьте, папочка, - сказал Вандерпут-младший.
- Да я еще не плачу, Леоне, - ответил старик. - Пока просто сморкаюсь - проверяю, все ли под рукой. Ваш отец, юноша, наверное, был в партизанах?
- Да.
- В каких местах?
- В Везьере.
- В Везьере! - тоном знатока отозвался старик. - Знатный отряд! И… вашего отца убили?
- Да. Пулей в глаз. За два дня до прихода союзников.
Старик тактично покачал головой и прищелкнул языком. Его беспокойные глазки остановились на Роксане.
- Ваша собачка?
- Да.
- А знаете, - как-то дурашливо продолжал старик, - собачку взять с собой вам не позволят. Отберут собачку. Пойдет на мех. Правда, Леонс?
- Это уж будь уверен, - подтвердил Вандерпут-младший.
- Да вот вчера один юноша приехал откуда-то с песиком. С таким… ну… подскажи, Леонс, как называется порода?
- Пудель?
- Вот-вот, конечно пудель. Его отняли. А паренек так плакал. Я и пошел сегодня посмотреть, что сделали с собачкой. Не хочу вас, юноша, пугать, но песик…
- Сдох, - отчеканил младший Вандерпут. - Ему подсыпали толченого стекла. Мучительная смерть. А шкурку продали на черном рынке. За пятьдесят пять франков.
- У меня прямо-таки чуть сердце не разорвалось, - сказал старый Вандерпут и снова потянул из кармана платок. - Я так разволновался, что пришлось прилечь и выпить лекарственного чая…
- Липового, - уточнил Вандерпут-сын.
- Так доктор прописал. У меня очень слабое сердце. Это у нас в роду. Мне нельзя волноваться. Вот и теперь… как подумаю, что и вашу собачку навсегда заберут…
- Не плачьте, папочка, - опять сказал сынок.
- Не могу удержаться… Это у нас в роду…
Он старательно вытер глаза. Я огляделся. В зале собралось так много народу, что вполне можно было незаметно пробраться к двери. Люди разговаривали, многие рассматривали страшные фотографии на стенах - видимо, искали на них своих родственников. Я подхватил Роксану.
- Что это вы делаете, юноша? - проблеял старый Вандерпут.
- Смываюсь отсюда.
- Погодите, не сейчас, - шепнул он. - Дождитесь раздачи подарков. Каждый тысяч на тридцать потянет. Такой кусочек пропустить - просто преступление. А потом пошли с нами. Леонс уже наловчился - смотрите и делайте, как он. Положитесь на меня. Впрочем, вот и министр.
Вандерпут почтительно снял картуз. Народ зашевелился - в зал вошел министр. Он был молод, вид имел решительный - такой обычно принимают те, кто не способен изобразить на лице что-нибудь более осмысленное. "Какой энергичный!" - произнес женский голос. Министр пружинисто рванулся вперед и с маху отдавил ноги какой-то важной особе из своего окружения. "У, черт!" - отчетливо и громко вскрикнула особа. Произошел конфуз и легкое замешательство, но все быстро улеглось, почти не нарушив торжественности момента. Министр останавливался перед каждым воспитанником нации и задавал какой-нибудь вопрос, на который сам же себе отвечал, нас слепили лучи прожекторов, одна сиротка чуть все не испортила - вдруг завопила "мама!", корреспондент центрального радио с бодренькой улыбкой совал всем под нос микрофон, будто кружку для пожертвований. И все же не обошлось без инцидента, который журналисты на другой день назвали "политической провокацией". Среди нас был мальчишка лет десяти, самый младший из всех национальных подопечных, совершенно оробевший в такой обстановке. Кто-то сунул ему в руки кусок торта, так что его растерянная мордашка перепачкалась кремом. Растрепанные волосы торчали во все стороны, голова походила на маленькую испуганную зверушку. Само собой, министр, организаторы, кино- и радиохроникеры тут же смекнули, как кстати придется этот мальчонка, пока он не успел слизнуть весь крем, и набросились на него всем скопом. Тут-то и состоялся диалог, который я никогда не забуду и который воспроизвожу тут дословно, для любителей документальных фактов.
Министр(отеческим тоном, погладив мальчика по вихрастой голове). Ну что, вкусный торт?
Все смеются, все в восторге, растроганы, некоторые чуть не плачут.
Мальчонка(испуганно, говорит по-заученному). Ленорман, Мишель.
Все хохочут, самые чуткие - не так громко, смутно понимая, что в общем-то ничего смешного нет.
Министр(снисходительно). И откуда же ты?
Мальчонка. Из Ла-Виллет.
Министр(переходя к теме дня). А младшие братишки и сестренки у тебя есть?
Мальчонка(очень твердо). Нет. Только отец.
Все ахают, по залу пробегает ропот. Пахнет скандалом. Министр резко выпрямляется и отстраняется от мальчика, только что руки после него не вытирает. Вид у него оскорбленный, как будто организаторы здорово его подвели.
Министр(оглядывая окружающих с откровенной угрозой). И твой отец тут?
Мальчонка(с гордостью). Он в тюряге.
Все снова ахают, повисает молчание. Малыш стирает крем рукавом и снова вгрызается в торт.
Мальчонка(с полным ртом). Ему впаяли десять лет за сотрудничество с фрицами.
Толпу охватила паника. Министр прошел прямо передо мной с перекошенной, будто у него вздулся флюс, физиономией. Я слышал, как он грозным голосом отчитывал какого-то несчастного чиновника, - тот, видно, сидел себе в тихом уголке, покуривал, а тут вдруг его вытащили, да так поспешно, что он и трубку отложить не успел, все размахивал ею, воздевал руки и пытался объяснить, что он во всем этом деле - только маленький винтик, ничего не решает и вообще ни при чем. Но почему-то именно его трубка разъярила министра, он смотрел на нее как завороженный и кричал:
- Так-так, месье курит трубку! Месье из тех господ, что преспокойно курят трубку и думают, что все у них в порядке! А я вам говорю, что это саботаж. Саботаж, понимаете? Чем, интересно, вы занимались при немцах? Курили трубку?
- Позвольте, господин министр! Да у меня родной племянник…
- А табачок небось немецкий?
- Я протестую, господин министр! Всю жизнь курю только отечественный. Да вот, извольте сами понюхать…
Несчастный, к изумлению присутствующих, дрожащей рукой совал трубку под нос министру.
- Уберите с глаз моих свою трубку! - взревел министр. - Скажите лучше, как сюда попал этот негодник?
- Ума не приложу, поверьте, господин министр… должно быть, произошло досадное недоразумение, что-то напутали в списках… но это не я… не в моей компетенции… всего двенадцать тысяч жалованья в месяц… а у меня семья… - сбивчиво бормотал несчастный, не выпуская из рук злополучной трубки. - Но обвинять меня, что я курил при немцах их табак, тогда как у меня, наоборот, родной племянник…
- Ну хватит! - рявкнул министр, выхватил у него трубку и жахнул ее об пол. Но трубка уцелела, и тогда он в дикой злобе подскочил к ней и каблуком разбил вдребезги. На лице старого чиновника отразилось такое отчаяние, он с такой скорбью воззрился на останки своей трубки, что многие машинально обнажили головы. Бедняга всплеснул руками и забил ими себя по бокам, как пингвин. Только тогда к нему, видимо, вернулся дар речи.
- Это фашизм! Фашизм! - взвизгнул он и продолжал повторять "фашизм, фашизм!", притопывая ногой. Министра же дикарская выходка, кажется, успокоила - он повернулся спиной к жертве и двинулся к выходу с тем же суровым, решительным видом, с каким входил в зал, поэтому у всех присутствующих создалось впечатление, что ему удалось исправить чрезвычайно щекотливую ситуацию, а может быть, даже спасти страну… И тут я заметил, что с другого конца зала отец и сын Вандерпуты машут мне руками и показывают на дверь - им, вероятно, не понравилось, какой оборот принимало дело. Мне тоже, особенно когда я увидел, что паршивую овцу - мальчишку, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, - схватили и увели двое молодчиков, сильно смахивавших на полицейских в гражданском, только кусок торта остался валяться на полу, и все на него наступали… Надо было поскорее смываться. Сорвав с рукава и спрятав в карман повязку, покрепче прижав к себе Роксану, я стал пробираться к выходу и скоро вместе с Вандерпутами очутился на улице. Настал мой черед уйти в подполье.
IV
Вандерпуты жили на улице Принцессы. Чтобы попасть в квартиру, которую старый Вандерпут не без гордости именовал "своими пенатами", надо было войти в ворота, пересечь неосвещенный дворик, миновать гараж и забраться на пятый этаж. Я почему-то ожидал увидеть сырую, темную и грязную каморку - может, решил, что жилище Вандерпута-отца должно соответствовать его внешности. И ошибся. Комнаты были светлые, чистые, обставленные со вкусом. В квартире при везьерской начальной школе, где мы жили с отцом, мебель была простая и грубая, обычная крестьянская мебель, она исправно служила по назначению, но о красоте не было и речи, наоборот, в этих вещах проглядывало что-то хмурое и неприязненное, как будто они затаили обиду на отца, вырвавшего их из родного леса. Когда отца назначили в Везьер - вскоре после смерти мамы, а мне тогда было шесть лет, - он застал в квартире голые стены и все - от огромных шкафов до последней кухонной табуретки - сколотил своими руками в амбаре, переоборудованном под столярную мастерскую. Вся вышедшая оттуда мебель еще долго пахла смолой и свежей древесиной - незабываемый, пронзительный запах; иногда мне казалось, что отец заколдовал деревья, но они неохотно смиряются с новым обличьем. Я, например, побаивался стоявшего у камина рассохшегося кресла с прямоугольной спинкой, в котором отец любил сидеть, протянув ноги к огню, - все думал, что в один прекрасный день оно возьмет и уйдет из дому, хлопнув дверью. Отец заметил это и, если я плохо себя вел, говорил: "Вот отдам тебя креслу, оно утащит тебя в лес, и поминай как звали". А страшилище в тот же миг, будто нарочно, издавало особенно жуткий скрип. Отец вообще любил окружать меня атмосферой сказок и волшебства - возможно, как я догадываюсь сегодня, для того, чтобы напустить туману, сгладить острые углы, смягчить суровые контрасты и приучить меня не ограничиваться видимой реальностью, а заглядывать дальше в поисках более значительного, всеобщего тайного смысла. Однажды вечером, вернувшись домой после занятий, я с изумлением увидел, что кресло куда-то исчезло, хотя огонь в камине горел; помню, я страшно испугался и подумал: ну все, оно расколдовалось и вырвалось на волю. Но тут открылась дверь, и появился отец с креслом в руках. "Оно хотело удрать обратно в лес", - сказал он мне. В тот день шел снег, и кресло замело белым слоем - должно быть, оно успело далеко уйти, подумал я. "Оно еще дикое, - сказал отец. - Все лесное трудно приручается". Я смотрел на беглое кресло и соображал, не лучше ли будет его привязать, но оно и не пыталось удрать, стояло с уставшим видом и только тихонько потрескивало перед камином. Мне даже стало жаль его, так что иногда, когда отца не было дома, я, небрежно насвистывая, выходил и оставлял дверь незатворенной. Однако кресло ни разу не воспользовалось возможностью сбежать; то ли потому, что вокруг, в полях, было по колено снегу, то ли потому, что оно, как знатный пленник, дало моему отцу честное слово не повторять попытки к бегству; так или иначе, оно стояло не шелохнувшись, спиной к открытой двери, которая скрипела на ветру. Да, я сочувствовал ему и жалел, что никак не могу с ним пообщаться. Оно выглядело таким одиноким и в то же время таким благородным и гордым, что у меня сжималось сердце. Наконец однажды вечером я не выдержал. Ухватил кресло и вытащил его за порог. Оно было намного выше меня, семилетнего, а лес находился в двух километрах от школы, на склонах ближайших холмов. На каждом шагу я по пояс проваливался в снег, время от времени садился отдохнуть прямо в сугроб, из которого торчали голые верхушки кустов, и снова вставал и шел дальше. Уже темнело, и мне совсем не улыбалось очутиться ночью в лесу, тем более в компании с креслом - кто его знает, что у него на уме. Я дотащил его до первых елок и бросил - мне вдруг показалось, что деревья угрожающе обступают меня и вот-вот заколдуют, превратят в какой-нибудь куст в отместку за своих собратьев. Я бросился бежать и слышал, как они несутся за мной. К счастью, отец вышел мне навстречу, я с плачем бросился ему на шею и рассказал, что кресло опять ушло из дому, я дошел за ним до самого леса, но там потерял его следы. Ничего страшного, сказал отец, это не первый раз, дикие лесные жители часто сбегают, но всегда возвращаются обратно. И правда, на другое утро, спускаясь к завтраку, я увидел наше кресло - оно стояло себе как ни в чем не бывало перед камином, уютно покрякивало и грелось у огня. Честно говоря, я даже расстроился, кресло потеряло мое уважение, и на этом между нами все было кончено… Однако в мебели, стоявшей в квартире Вандерпутов, не оставалось ничего лесного. Обитые атласом сиденья и спинки придавали стульям и диванам женственную округлость, в вещах угадывались не столько формы, сколько грациозные позы, в которых они застыли, сохраняя величие и достоинство. Словно попавшие в плен живые существа. Мне хотелось их освободить. И чудилось, будто они испускают тяжелые вздохи. Возможно, просто потому, что, несмотря ни на что, я оставался четырнадцатилетним мальчишкой и волшебство, которое, по воле отца, окутывало в моих глазах все вокруг, еще не до конца улетучилось. Но скорее дело было в самом Вандерпуте. Уж очень не подходил он к собственной мебели, и это сразу чувствовалось. Он по-хозяйски расхаживал по гостиной, но меня не оставляло странное впечатление, что он в этой квартире лишний, чужой и только нарушает уют. И хотя он запросто, выставив пузо и сдвинув картуз на затылок, развалился в старинном золоченом кресле и принялся чистить ухо мизинцем, все равно было ясно: он тут не дома. Он захватчик, и вещи не давали ему забыть об этом.
- Жозетта, Жозетта! - позвал он, едва успев присесть.
На его зов из соседней комнаты вышла девчонка. Она стояла спиной к свету, поэтому единственное, что я с первого раза разглядел в ней, - это огненно-рыжие волосы. Она как-то странно держала перед собой руки с растопыренными пальцами.
- Да, папочка?
Голос у нее был странный - хрипловатый, как будто сорванный. Никогда таких не слышал.
- Вот познакомься, Жозетта, молодой человек прямо от партизан.
- Оно и видно.
- Он воспитанник нации, Жозетта.
- Бедняжка! Не сердитесь, что я не подаю руки - только что накрасила ногти.
Она помахала пальцами, чтобы поскорее просох лак.
- Свари-ка нам кофейку, - попросил старик, потирая ладони, - да сделай яишенку. Мальчик ничего не ел, с тех пор как Франция взяла его под опеку.
- Надолго он к нам?
- Надеюсь, - напыщенно произнес старик. - Надеюсь также, что вы поладите. Мы заживем одной, пусть маленькой, но сплоченной семьей и будем во всем поддерживать друг друга. В жизни всем нужна поддержка. Особенно одиноким старикам вроде меня.
Жозетта вышла, покачивая бедрами, в гостиной остался запах ее духов. Старик брезгливо принюхался и сказал:
- Куда это годится, девчонке всего четырнадцать лет, а она вон как надушилась!
- Что, понравилась тебе моя сестра? - спросил Вандерпут-младший.
Я посмотрел на него. Волосы, положим, у них одинаковые. Но он некрасивый, а она…
- Странный у нее голос, - сказал я.
- Ну да, - ответил Леонс. - Она над ним здорово потрудилась.
- Как это?
- Вычитала в одном киношном журнале, что Лорен Бэколл - ну, знаешь, знаменитая актриса - долго добивалась, чтобы голос у нее стал таким, как теперь, сексапильным и все такое, каждое утро забиралась на гору и часами орала во все горло, пока однажды что-то у нее там не лопнуло и не прорезался такой вот голосок. И она сразу контракт получила, а потом прославилась и вон даже за Хамфри Богарта замуж вышла.
Я только хлопал глазами - эти имена мне ничего не говорили.
- Ну вот и сестрица давай каждое утро в Булонском лесу надрываться, пока не накричится до крови или полицейский не прогонит. Тоже хочет сниматься в кино.
- Понятно.
На самом деле я ровным счетом ничего не понимал.