На территории белых он был на земле, где в маленьких уютных городках, в прокаленных солнцем деревушках еще теплилась, еще существовала хоть какая-то, пусть прижатая к земле, напуганная, искалеченная войной, но все же человеческая жизнь. Служили в церквах, и звучали слова, которым сотни и тысячи лет. Ездили автобусы, играла музыка в ресторанчиках и кафе. По дорогам мужики с обветренными, загорелыми дочерна лицами гнали ослов, груженных снедью. Пылила дорога под копытами деревенского стада. Закат был желтым над голыми, лиловыми горами. Сам вид коз, коров с длинными тонкими рогами, облик пастухов был непривычен. Дорога была рыжая и желтая, висела красноватая пыль. И облик, и краски чужие. Но это было деревенское стадо, это был закат, и пастухи, и стадо шли, куда им положено. Вечерами, в теплой темноте, с высот наблюдательных пунктов было видно множество дымов: в сотнях, в тысячах домов готовился ужин.
А в зоне боевых действий, в только что отбитых селах и городах у него было много впечатлений. Там, где прошли анархисты и коммунисты, всякая жизнь замирала. И тот, кто сумел не погибнуть, должен был затаиться, спрятаться и сделать вид, что его нет.
Радовало только то, что, по крайней мере, именно вот эти - те, в кого попали именно его пули, - уже не могли разрушать окружающий мир. Вот эти испанские дети сгорели живьем в переходившей из рук в руки деревне, сгорели не по вине тех красных, которых он зарезал пять лет назад, еще на территории России. Вот этот невероятно тощий женский труп с пулевым ранением в спину, труп беглянки из красной зоны, - появился здесь не по вине тех, кого он уже пристрелил.
Плохо было только то, что война долго велась позиционная. Граница между республиканской Испанией и белой Испанией Франко оставалась линией фронта. Но все копили силы, никто не торопился прорывать фронт и наступать.
Радовали разве что известия "с той стороны". 3 - 4 мая 1937 в Барселоне передрались троцкисты, анархисты и коммунисты. Кто их стравил - Троцкий или Сталин? Трудно было сказать… Коммунисты победили, не без помощи "московских товарищей", и несколько дней резали побежденных. Тогда же пришли известия из России про расправу с Радеком, Якиром, Тухачевским и прочей нежитью из верхушки армии и ЦК. Василию Игнатьевичу было жаль их не больше, чем испанских троцкистов из Барселоны. Человек верующий, в их гибели от рук "своих" он видел разве что перст Божий. На уровне бытовых отношений он мог испытывать к этим, истребляемым "своими", только злорадство.
За 1936 год и за первую половину 1937 года Василий Игнатьевич сильно устал от позиционной войны. Хорошо было только то, что за этот год он приспособился и до конца стал солдатом Большой Войны. И все-таки узнал испанцев.
Испанцы и впрямь были другие, не похожие на знакомых Василию Игнатьевичу людей. Внешне они были и похожи, и не похожи на южан. В представлении многих южане должны быть очень смуглыми, высокими, сухопарыми, с тонкими костистыми лицами и тонкими руками и ногами. Испанцы в большинстве были невысокими, с широкими, мясистыми лицами. Многие из них были не так уж смуглы, сложены рыхло и к средним годам часто толстели. Испанцы были очень сдержанны и не любили посторонних. Василию Игнатьевичу это казалось тоже "не южной" чертой.
Одновременно испанцы были явные южане - любили яркие одежды и острые приправы из перца. Не все блюда Василий Игнатьевич был в состоянии попробовать, а уж тем паче - полюбить.
При разговоре они жестикулировали (хотя и меньше чем итальянцы) и старались встать поближе к собеседнику. Порой Василий Игнатьевич невольно пытался отодвинуться - лицо собеседника он предпочитал видеть скорее в метре, чем в 15 сантиметрах от своего лица. А его собеседник, наоборот, наступал, старался придвинуться поближе, и они все время двигались по комнате.
А были вещи и серьезнее. Василий Игнатьевич вовремя заметил, что женщин в Испании лучше не трогать. Вообще не трогать, никак, - не замечать. Делать вид, что их не существует. Не слышать женских голосов, шороха юбок, обращенных не к тебе слов. Если обращаются к тебе - отвечать. Подают еду - улыбаться и благодарить. И тут же снова отключаться, забывать о их существовании. Это была черта на столько южная, сколько восточная. Относиться к ней можно было как угодно, но она была, и все тут. Василий Игнатьевич приспособился к ней, хотя и без особого восторга.
Испанцы были общительны. Чтобы быть в Испании своим, следовало быть более общительным, чем в Прибалтике… и даже больше, чем в России. Рассказывать о себе надо было много и часто. Василия Игнатьевича трогало, что семья для них - святое. Разумеется, и русские, и немцы могли быть очень семейными. Но для испанцев семья была словно и священным институтом.
Стоило начать объяснять, что привело его к белым, и испанцы уважительно замолкали. Семья - это было серьезно. Семья - это не требовало ничего больше. Немного обвыкнув в Испании, Василий Игнатьевич провел эксперимент: объяснил, что бежал с Родины, потому что отец велел. И собеседники принимали рассказ вполне всерьез, кивали головами, соглашались, и им вовсе не казалось странным, что дяденька за тридцать лет бежал с Родины потому, что ему велел папенька.
Впрочем, вся ситуация в России, ее Гражданская война встречали только понимание и уважение. Слишком все было похоже.
Впрочем, все это был важный, но все-таки общий, очень общий фон, а на нем вырисовывалось огромное, беспредельное многообразие городов, местностей, исторических провинций, сословий, семей и характеров.
При изобилии знакомых другом ему стал, пожалуй, только один Мигуэль Коимбре - очень уж они были похожи. Мигуэль Коимбре происходил как раз из семьи самой буржуазной и не выбирал своей судьбы, как и Василий; при нормальном течении событий быть бы ему адвокатом. С начала 1930-х годов он уже начал работать в адвокатской конторе в Мадриде и совсем неплохо зарабатывал. У него была семья, и Мигуэль купил землю - большой кусок недалеко от южного городка Хаэн, в самых благодатных местах. Когда начались события, Мигуэль отправил жену с детьми на свою ферму, - и жизнь в деревне подешевле, и от греха подальше. В самом начале 1935 года в Андалузии началась земельная реформа, сопровождавшаяся экспроприацией экспроприаторов и стиранием эксплуататорских элементов. Жена и трое детей Мигуэля Коимбре были признаны шайкой эксплуататоров и выгнаны из дома, построенного на деньги их отца и мужа. Автомобиль, деньги и все ценные вещи - такие, как часы или украшения, - у них тоже отняли, как принадлежащие трудовому народу. Подвезти их никто не осмелился, опасаясь гнева вершителей прогресса и организаторов праведного народного суда. И родные Мигуэля пешком отправились в Мадрид.
Причина этого неизвестна, но в Мадрид жена и дети Мигуэля не пришли, и что с ними случилось - тоже никто не знал. Из своей фермы они вышли, и жители еще двух деревень видели, как они бредут по шоссе, ведущему на север, - женщина, девочка лет десяти, мальчики трех и пяти лет. В одной из деревень сердобольные люди даже дали этим идущим хлебушка - наверное, завтрак тоже был украден семьей Мигуэля Коимбре у трудового народа, и поэтому революционеры и его конфисковали для нужд восставшего народа и сожрали как закуску к самогону.
А потом след обрывался, и Мигуэль не мог найти концов. Во всяком случае, до дому его семья не дошла, исчезла в кипении революционной Испании, народ которой намеревался прогнать помещиков и капиталистов и построить счастливую жизнь.
Начальство в Хаэле придерживалось республиканских, прогрессивных убеждений, но сочло, что проводить земельную реформу и экспроприировать эксплуататорские элементы местная ячейка анархо-синдикалистов несколько поторопилась. Поторопившимся товарищам, допустившим головокружение от успехов, погрозили пальчиком и отечески пожурили за перегибы и поспешность.
Мигуэль пытался организовать судебное преследование, но судья иска не взял, потому что нельзя было из личных обид становиться на дороге прогресса и обижать людей, показывавших, как надо вершить истинно великие дела.
Мигуэль Коимбре был адвокат, свято верящий в закон. Но он был еще испанец и человек, относившийся к жизни очень серьезно. В один прекрасный вечер он вошел в кафе, где вожак анархо-синдикалистов махал черной тряпкой и рассказывал про перманентную революцию, и всадил ему в голову пулю из револьвера. Анархисты были не готовы ни к чему подобному и просто бросились бежать. Немногие из них пытались вытащить оружие из карманов кителей, из голенищ… И, конечно, не успели. Стреляя с обеих рук, меняя обоймы, Мигуэль Коимбре методично очищал кафе, свою Родину и планету Земля от анархо-синдикалистов. Перезарядил последний раз, аккуратно обошел кафе, по очереди пиная всех анархистов. От одного услышал стон, произвел последний выстрел в голову. После чего бросил оружие, сказал "пшли вон!" визжавшим шлюхам, закурил сигару, и преспокойно ждал прибытия полиции.
Законник и адвокат, он рассчитывал, даже ценою жизни, вызвать показательный процесс, создать прецедент, подготовить общественное мнение… Как он ошибался!
Начать с того, что никто не занимался ничем, происшедшим на ферме под Хаэном. Разумеется, были следователи и судьи, прекрасно понимавшие, что к чему, - но и они боялись вызвать гнев прогрессивных людей, которым черт не брат, а закон - устаревшее и пошлое буржуазное понятие. Ведь прогрессивные люди имели оружие, ходили группами и поддерживали друг друга, а в безвластной стране не было ни полиции, ни армии, и остановить их было некому.
Соответственно, никто не стал особо выяснять мотивов Мигуэля, скорее всего, эти мотивы стали выдумываться - в зависимости от того, что именно хотелось придумать.
Левая пресса просто объявила его фашистом и эксплуататором, действовавшим из звериной ненависти к трудовому народу. Его папа, судебный исполнитель, владевший акром земли в черте города, оказался вдруг помещиком, а его собственное скромное состояние выросло да масштабов родовых сокровищ всех герцогов и графов Испании. Журналисты прозрачно намекали на религиозность Мигуэля, на то, что убить славных вершителей прогресса его подначили не только помещики, но и попы. И, конечно же, левые много отдали бы за связи Коимбре и фашистов…
К их огорчению, Мигуэль не только не был фашистом, но даже плохо представлял себе, что такое вообще фашизм. Только в тюрьме он прочитал программу испанских фашистов: "26 пунктов Фаланги". Надо же было знать, в чем же его обвиняют?!
В октябре 1933 года Хосе Антонио Примо де Ривера создал партию "Испанская фаланга". Объединившись с рядом других правых партий, "Фаланга" стала называться "Испанская фаланга хунт национал-синдикалистского наступления".
Сначала главное, что привлекло Мигуэля во всем этом: будь "Испанская фаланга" у власти, никогда бы не было возможным убийство его близких. Но постепенно идея корпоративности, опора на народную традицию, общий дух, совместное преодоление трудностей, ориентация на самое сильное и жизнеспособное в народе захватывала его, и медленно, но верно делала приверженцем Примо де Ривера. Интересно, были ли способны понять левые, что сами создали себе врага?
Как описать судебный процесс? Единственное, чего удалось добиться Мигуэлю, - так это шумного, массового процесса, к которому было привлечено внимание общественности.
В остальном же получилось все не так. Попытки говорить о преступлении, совершенном анархистами, пресекались и судьей, и залом. Зал был набит анархистами, коммунистами и сочувствующими, собравшимися для политической расправы.
Под конец "суда" толпа человек в пятьдесят скандировала: "Смерть! Смерть Коимбре! Смерть убийце революционеров!!!"
Мигуэль был готов к любому приговору. Но уж сначала, думал он, в зал будут брошены какие-то слова, суд волей-неволей выслушает хотя бы его последнее слово…
Обалдевший Мигуэль все больше понимал, что происходящее не имеет ничего общего с законностью. Чем больше он пытался говорить, тем агрессивнее вел себя зал, сильнее трусил судья. Суд проходил по каким-то другим законам, которых Мигуэль не понимал.
Под видом суда его убивали те самые люди, которые месяц назад прикончили его детей и на которых он не мог найти управу. Но что толку в его бешенстве?! Орущего, трясущего решетку Мигуэля Коимбре связали, лишили последнего слова, сунули кляп в рот, и спустя час он уже сидел в камере смертников в ожидании расстрела. А в его ушах продолжала орать обезумевшая толпа. Перед глазами бесновался зал: лезли какие-то распяленные мокрые рты, потные морды, скрюченные пальцы тянулись к нему через барьер…
Лязгнула дверь. Вошел человек в офицерской форме, улыбнулся Мигуэлю, раздался громкий заговорщицкий шепот:
- Эка вас отделали… Давайте руки!
Обалдевший Мигуэль повернулся скрученными руками к вошедшему.
- Теперь вам придется перейти на нелегальное положение… Готовы? Не свалитесь? Глотните-ка сперва… - произнес офицер, и в оцепеневшей, непослушной после веревок руке Мигуэля оказалась фляжка с коньяком. Офицер посмеивался, нетерпеливо постукивая ногой об пол.
- Да кто вы?! Куда вы меня тащите?!
- Фашист, конечно же. Такие нам нужны, как вы не понимаете… Не могли же мы оставить вас, мой друг?! У нас так не полагается. Ну, готовы?
И Мигуэль Коимбре, юрист и адвокат, в разорванной рубашке, с фонарем под глазом и синяками на руках, проследовал через широко распахнутую дверь из камеры смертников, вылез в окно, сел в машину (а вокруг все было, как в тумане)… и последующий год провел в горах Сьерра-Морена, в лагере фалангистов, среди красивых сосновых лесов, стремительных ледяных речек и сиренево-лиловых гор.
А 19 июня 1936 года Мигуэль Коимбре уже стоял, прикрывшись фонарным столбом, возле горящей баррикады, ловил в прицел перебегавшие вдоль улицы фигурки и старался не спешить, задерживать дыхание, тянуть спуск мягко и плавно.
Судьба Мигуэля весьма напоминала судьбу Василия Игнатьевича, понимать друг друга было несложно. К тому же и Мигуэль тоже не любил позиционной войны. Оба радовались, что с ноября 1937 белые перешли в наступление и двинулись на Мадрид.
Позиционная война кончилась, и Василий Игнатьевич был почти счастлив, насколько может быть счастлив воюющий человек. Василии Игнатьевич делал то, зачем приехал. - наступал, очищая Испанию от анархистов и коммунистов. Шло отчаянное, смертельно опасное движение: то по дороге, в колонне, то по местности, в цепи, с оружием наперевес. Мимо горящих машин, мимо горящих домов, мимо дымящихся развалин… уже непонятно, чего, и нет времени понять, что это было. Мимо деревьев, сломанных артиллерией, пробитых пулями, с поломанными ветками, изуродованными стволами. Мимо трупов людей и животных: свежих, пробитых пулями, в крови, еще бьющихся, и старых, со смрадом тления, давно брошенных в чистом поле, скинутых с дороги на обочину. Мимо своих, бежавших впереди тебя. Мимо врагов, не успевших от тебя убежать.
Атаковать было смертельно опасно. Но это было то, что он больше всего хотел делать. То, зачем он находился здесь. Пригибаясь, бежать и слышать свист пуль, знать, что если слышишь - значит, по тебе опять промахнулись. Бежать на вспышки выстрелов: между деревьями, над мешками с песком, почти с уровня земли - из окопов. Бежать в общем крике, уставя оружие, пока ОНИ не дрогнут, не побегут и можно будет, задерживая дыхание, выцеливать спины бегущих; или, еще лучше, продолжать бежать за ними в надежде, что сможешь догнать. И когда красный уже оборачивается, задыхается, быть может, хочет попросить пощады - всей тяжестью тела вогнать в красного трехгранный винтовочный штык.
Василий Игнатьевич делал это не раз, и научился. Матерый, вошедший в полную силу мужчина, он весил килограммов девяносто - в одежде, с оружием. Почти центнер подвижной, сильной, хорошо обученной плоти, словно бы заканчивался острием штыка.
Девяносто килограммов бежали, бухая подбитыми гвоздями сапожищами; на мгновение взлетали в воздух, с резким выдохом "Ха!" обрушивались остро отточенным трехгранным штыком.
Коммунист еще жил, еще трепетал, еще иногда пытался повернуться, хватался за штык, за ствол винтовки… но он жил уже в падении, в бессильном полете, уже пробитый на две трети длины, почти на 12 сантиметров. И пробитый, конечно же, в правильном, убойном месте, в котором его и надо было пробить.
Если коммунист бежал, а Василий Игнатьевич догонял его, то чаще всего коммунист просто кувырком летел на землю, а Василий Игнатьевич продолжал бежать в атаку дальше.
Бывало, что коммунисты выходили из окопов, выскакивали из-за стен, из домов и тоже бежали навстречу, и Василий Игнатьевич сталкивался с ними в прыжке. Широко размахнувшись, он бросал, штыком вперед, на красного свои девяносто килограммов, и какое-то время еще шел, продолжая втискивать штык. Это было особенно здорово - коммунисты не убегали, они сами искали его, и Василий Игнатьевич приветствовал их улыбкой, радостным уханьем и встречным движением штыка.
В согласном движении колонн, а особенно в самих атаках, Василий Игнатьевич становился частью какого-то огромного организма; чего-то громадного, невероятно сильного, изгонявшего коммунистов из Испании и со всего европейского материка. После атак за спиной оставалась освобожденная земля, на которой не было коммунистов, по крайней мере, живых. Но зимой 1937/38 года наступление белых на Мадридском фронте захлебнулось три раза подряд.
Последний раз белых отбросили в марте, под Гвадалахарой, в 50 км от Мадрида. К концу марта отступление закончилось, фронт стабилизировался, а Мадрид пока остался недоступным.
Василий Игнатьевич, впрочем, был тогда уже совсем в других местах. В начале декабря коммунисты начали наступление на Арагонском фронте, и часть Василия Игнатьевича перебросили под Теруэль, вместе с другими. В декабре 1937 года Василий Игнатьевич уже шагал в колонне, движущейся в Арагон. Здесь, на прокаленных солнцем, заметаемых зимними снегами плато провинции Теруэль, линия обороны белых образовывала глубоко уходящий на юг выступ. В центре выступа был городишко Теруэль - двадцать тысяч жителей, консервный заводик, мелкая торговля, огороды, сады, овцеводство. Вокруг лежали бедноватые, нуждавшиеся в поливе поля пшеницы и бобов, нищие деревушки с глинобитными и каменными домами. А выше полей были плато, на которых паслись овцы.
Здесь не было ни рудников, ни больших заводов, ни огромных городов с многотысячным населением. Здесь был только Теруэльский выступ, и он вызывал у коммунистов желание его захватить. Это место было не лучше и не хуже для того, чтобы начать наступление на города и центры поважнее - например, на Уэску, на Басконию.
Но раз здесь был "выступ" - стало необходимым начать наступление именно здесь. Да и удобнее, потому что можно было идти на фалангистов с разных сторон.
Для белых это место было не хуже и не лучше любого другого, чтобы двинуться на юг и рассечь территорию, захваченную республиканцами, отрезать Каталонию от Андалузии. Не только от Теруэля, от десятка других городов можно было начать движение к большому порту и промышленному центру - к городу Валенсии, на самом Средиземном море.
Но раз коммунисты начали наступление именно здесь, то и контратаковать становилось нужным именно здесь.
В одной из самых захолустных дыр, какие можно найти в Испании, решалась судьба всей страны. В одном из самых глухих, самых малонаселенных уголков Европы решалась судьба всего европейского мира.