- Вот, видите, "Декамерон". Обложка бумажная, никто и не смотрит. А без него ваша библиотека не полная. Или Л. Андреев, пьесы. У нас покупать некому, а на воле минуты бы не пролежала.
Перед следующим ларьком замполит пришел ко мне в барак и предложил пройти мне первым.
- Только с условием, вы и на мою долю выберете. Я, знаете, техническое образование получил, в художественной литературе - не очень. А жена собирает библиотеку.
Я добросовестно отобрал ему книги, а так как его в магазине не было, оплатил сам с карточки и отнес стопку томов в кабинет.
Замполит попросил прокомментировать каждую книгу, кое-что записал в блокнот и сказал, засовывая руку в карман:
- На какую там сумму? Я сейчас пойду заплачу.
- Уже оплачено, - успокоил его я. Я прекрасно понимал, почему его не было рядом со мной во время покупки. И меня это, в общем, устраивало. Все взаимоотношения в зоне построены на купле-продаже, на взятках, поборах. Диетпитание - 25 рублей в месяц. Норма - 50 рублей, и лежи весь месяц, сачкуй на работе. Короче, все. Надо только знать, кому давать и сколько.
- Ну, что вы, - изобразил замполит оскорбленную невинность, - так нельзя.
- Можно. У меня денег много, а тратить их все равно не на что.
- Нет, так нечестно. Давайте я вам чаю насыплю думаю, это не будет большим нарушением.
И он насыпал в небольшой кулечек чаю из огромной коробки.
В зоне привыкаешь все считать и пересчитывать. Иначе обманут. Я купил ему книг на 167 рублей. Пачка чая стоит десять рублей. То количество, которое он выделил от щедрот своих, тянуло рублей на 15. К тому же, чай грузинский, а не индийский.
Я поблагодарил за чай и ушел. В бараке ко мне пристали деловые, интересуясь, что за дела у меня с замполитом. Ну, прямо чихнуть нельзя на этой зоне, всем все известно. Мне, честно говоря, было наплевать на их мнение, я ни к какой коалиции в зоне не принадлежал, жил сам по себе, поддерживая ровные от ношения и с ворами, и с мужиками. Активистов, естественно, сторонился. Хотя, и с активистами все относительно. На следующей зоне я, например, сам вступил в актив и даже занял высокую должность председателя совета отряда. Все относительно на нынешних зонах, прежний уголовный шарм давно канул в Лету. Но все же, чтоб не ходили пустые разговоры, я объяснил. Не знаю, поверили ли они мне. Но после следующего ларька пришлось поверить, Вся зона грела.
Закупая в очередной раз книги хитромудрому замполиту, я задержался в коридоре и в каждом экземпляре его книг на 21 странице поставил точку. А в двух крошечную букву "К". Замполит еще мог спастись, достаточно было ему по-честному со мной рассчитаться. Ведь на сей раз я купил книг на 102 рубля. Что для него несколько килограммов чая, это на зоне он дорогой, в магазине пачка стоила 38 копеек.
Но начальник привык к безнаказанности. Где ему было догадываться, что в притворно-вежливом, даже угодливом зэке, явно еврейской национальности, кроется профессиональный аферист, не признающий ничьих авторитетов и умеющий мстить с расчетливой жестокостью кораллового аспида - очень красивой, черно красной змеи, во много раз более ядовитой, чем кобра. Он выдал заварки еще меньше, чем в первый раз, благосклонно выслушал мою благодарность и махнул ручкой, будто Нерон рабу - ступай, мол.
Утром через доверенное лицо - врача из вольнонаемных, я когда-то вылечил его собаку, еще на воле, и он выполнял некоторые мои мелкие просьбы - ушло письмо в Москву, в прокуратуру по надзору за исправительно-трудовыми учреждениями. Местному прокурору по надзору посылать жалобу было бессмысленно - он дул в одну дудку с руководством зоны, скорей всего, имел долю с их разнообразных доходов.
Письмо сработало с точностью нарезной пули. Представитель Москвы не поленился приехать лично, уж больно конкретный способ разоблачения предложил я в письме. Сперва они провели обыск у замполита дома. Неофициальный, товарищеский, по его согласию (по пробуй он не согласиться). В указанных книгах на 21-й странице стоял мой тайный знак, мой укус кораллового аспида. На вопрос, откуда на этих книгах подобные значки и где приобретены эти книги, хитрый замполит, мгновенно понявший, откуда дует ветер, рассказал про коварного осужденного, который эти книги просматривал, очень просил полистать во время работы книжного ларька и, видимо, решил таким образом на пакостить офицеру.
Я этот ход предусмотрел. В письме я упоминал, что замполит может попытаться отпереться именно таким образом. Я предлагал опросить продавщиц, заглянуть в мой лицевой счет. И я, постоянно делающий крупные покупки, и замполит, на котором лежит вся организация книжной распродажи, были продавцам хорошо известны. Они, работающие с книгами, не могли не запомнить, что уже второй ларек замполит не покупает ни одной книжки, а я беру много двойных экземпляров. Тем более, что я им назойливо подчеркивал: "вот, мол, беру двойные экземпляры для одного начальника, только вы меня не выдавайте, а то он меня живьем съест".
И проверяющий москвич уже побывал со своей группой у этих продавщиц. Так что незадачливый замполит только углубил яму, которую я ему вырыл. Закон "падающего - толкни" в зонах один из главенствующих. На суде офицерской чести замполит узнал про себя много нового, эти новости вряд ли пришлись ему по вкусу. Но его все же не посадили, просто разжаловали и выгнали.
И если остались его друзья, то месть их меня не слишком волновала. Сразу преследовать меня было опасно, первое время даже общий пресс за дерзкие стихи и помощь зэкам в написании жалоб ослабел. Боялись, что я сообщу, будто меня преследуют за замполита. А в дальнейшем? Кто его знает, что будет в дальнейшем? Зона! День прожил - скажи спасибо. Загадывать зарекись.
Лично я отсутствие свободы воспринимал всегда с ужасом, хотя даже близкие никогда этого не узнали. Брат рассказывал, что он спрашивал у знакомого охранника: как я там себя чувствую, и тот говорил, что Ревокур - самый счастливый человек среди зеков. Всегда в делах, всегда с улыбкой. Они видели мою маску, необходимую для выживания, а мне эта маска постоянно выжигала душу. И сердце. Иначе, откуда инфаркт, когда мне нет еще сорока.
Опять ясно и четко вспомнился барак, вся зона, втиснувшаяся на территорию бывшего немецкого монастыря, серое влажное пространство без единой травинки, деревца - бетон, асфальт, железо, крашенное серой краской. Удивительно мерзкое место.
Еще удивительней был мой барак. Туда обычно селили инвалидов, поэтому вечером он представлял колоритное зрелище: зэки отстегивали руки, ноги, пристраивали костыли, вынимали челюсти. Ночью эти инвалиды издавали кошмарные звуки, похожие одновременно и на скрежет металла по стеклу, и на рожковые вопли автомобильных сигналов. Меня сунули в этот барак, чтоб быстрей окочурился, с подачи гебешников. По своей инициативе администрация начала меня терроризировать чуть позже.
Бараком назывался полуподвал монастыря. Раньше это был настоящий глубочайший подвал, где монастырские обитатели хранили припасы. Потом его перекрыли досками, приподняв таким образом метра на три, и устроили там лежбище для осужденных калек.
Старая канализация не справлялась со стократной нагрузкой, под полом постоянно плескалась вода, по стенам ползали мокрицы, все мгновенно покрывалось плесенью. Иногда канализация отказывала окончательно и вода поднималась над полом. Просыпаешься, и у самого лица пенится и о чем-то бормочет тухлая жидкость, по которой весело плавают ботинки, отчаянные крысы и нечистоты.
В дни наводнений здоровая часть отряда передвигалась по бараку на манер кенгуру по расставленным во всю длину коридора табуреткам. Зэкам с ограниченным числом конечностей приходилось трудней. Отряд состоял из 104 осужденных, две трети которых имели вторую или первую группу.
Начальником отряда был рослый белорус в чине старшего лейтенанта, который пытался заочно учиться на юрфаке. Он имел глупость довериться мне - дал на исполнение пару контрольных по криминалистике и две курсовые: по диамату и по уголовному праву. Имея нужную литературу, поставленную незадачливым старлеем, я быстро скомпилировал требуемое, после чего он глубоко заглотил наживу вместе с крючком.
Но он оказался настолько странным, что попытался нахально с крючка сорваться - пришлось сдать его начальнику колонии, великолепному интригану в чине полковника. После этого старлей затих, другие начальники отрядов начали посматривать на меня с ненавистью и опаской. Выждав месяц, старлей попытался ущемить мои интересы. Пришлось объяснить, что выговор от начальника колонии - мелочь по сравнению с тем, что ждет его в университете, если там узнают, кто пишет за него курсовые. Я был уверен, что он спросит, как я это докажу, но он не спросил, что служило свидетельством очевидного - он поленился даже переписать их своим почерком.
Тогда я написал стихи:
Лагерная зима
Не просто холодно,
А холодно весьма,
А холодно настолько,
Что аж жарко,
Что самого себя уже
Не жалко,
И все едино -
Холод и тюрьма.Портянки примерзают к сапогам,
А сапоги - к цементу
В лужах грязи.
Беспомощною ящеркой вылазит
И падает мечта
К чужим ногам.Охранник сытый
Дышит теплотой
И щами со свининой,
И укропом.
Он все тепло
В районе нашем слопал
И высится,
Как кактус,
Надо мной.Зрачки - две мушки
В прорези прицела,
Тупая злость
Навечно прикипела -
Еще один,
Отравленный тюрьмой.O, холод
Всех сердец
Уединенных,
O, горечь
Наших правил
Оскверненных,
Могил качанье, -
Пагубных могил,
И холод,
Оставляющий без сил…
У меня сохранилась тетрадь с небольшими записями зоновского периода. Я зачем-то таскал ее с собой, а потом ввел содержание в память Проводника.
"Из всей убогости подследственных камер, тусклых лампочек в проволочных намордниках, унитазов с какой-то душевной ласковостью вспоминается сверчок. Как он попал в проем окна, чем там жил? Голос его согревал мне сердце.
Когда у меня будет свой угол, обязательно заведу сверчка".
"Надо бы поменьше замыкаться в себе, но что еще делать в камере? Книги - дрянь. О будущем, думать противно, о прошлом - обидно. И, как у дряхлого старца, организм размыкается на органы, болящие по разному. Зубы, печень, сердце, почки… По коже какая то гадость, расчесы, язвочки. Во рту постоянная горечь, после еды мучительная изжога. Соды нет, пью зубной порошок, а потом мучаюсь тошнотой. И мерзну, все время мерзну, а потом начинаю задыхаться от жары, хотя температура и давление в норме, и в камере нормальная температура. И пахнет противно, будто сижу в сальной пепельнице.
Но со стороны кажется, будто я оптимист и обладаю железными нервами. Никаких срывов, всегда улыбчив, бодр, корректен. Только это не от воли, а от постоянного, въевшегося страха перед насилием, бесправием. И еще накатывающегося безразличия к себе.
В зоне еще как-то барахтался, митинговал, стихи писал. Тут, в туберкулезной палате-камере, совсем рас кис"…
"Иногда мне кажется, что я проглочен каким-то мрачным чудовищем. И оно усиленно меня переваривает".
"В Прибалтике распространено вскрытие старых немецких могил. Некоторые могильщики удачливы: золото, оружие, награды, значки, часы. Вот рассказ одного из них:
"Вскрыл десять могил. Попалась одна с цинковым гробом. Заглянул в окошечко, посветил фонариком, там что-то расплывшееся. Побоялся ломать. Нашел одну серьгу, кресты, пряжки, тесак с немецкой надписью. А вот кореш с пяти могил взял зубы, кольца. Повезло".
Рассказывали о разборках прямо на заброшенных кладбищах. Я представил, как над зияющими могила ми, среди костей и сладковатого трупного запаха дерутся молча, - ножами, лопатами.
"А дубовые гробы не гниют, только крепче от влаги становятся. И трупы в них сохраняются долго".
"Эти записи, сумбурные, - полудневниковые, будут важны мне, потому что несут нервный, чувственный настрой момента. Вонючую тесноту камеры, приукрашенную роскошь воспоминаний о воле, сдавленное существование толпы в квадрате колючей проволоки".
"Петров, 82 года, имеет фронтовые ордена, был разведчиком, сидит вторично, как и первый раз за убийство. Бодр, ночью занимается онанизмом, сотрясая весь ряд кроватей. Рука величиной с три моих, высокий, широкоплечий, но усохший, костистый. За вредность характера носит кличку Бандера. Сидеть ему еще восемь лет, амнистия Горбачева его не коснулась.
Недавно женился на бабе 52 лет, приезжала к нему на свидание. Видно, старушка польстилась на наследство - у Петрова в деревне свой дом. Со свиданий он приходит весь в укусах и засосах. Пахнет от Петрова плесенью старого неухоженного тела. Вся его жизненная сила - в спинном мозге. Головной давно атрофировался.
Вот это - запах распада, костистость фигуры, мутность зрачка боюсь я забыть на воле, если дотяну до нее. Поэтому и обидно терять эти записи, а терять, видно, придется. Очень уж крепко за меня взялись оперы".
"Рассказы о воле у большинства зэков специфичны. Мир с изнанки, порой уродливой. Много рассказов о могильщиках - копателях старых немецких захоронений. Об этом в "Болоте" надо упомянуть обязательно, мера духовного распада при подобном занятии близка к болезни. Затронул меня и рассказ шофера, работавшего на почте.
Оказывается, письма, посылки, бандероли на почтах, в пути следования разворовываются беззастенчиво. Письма просвечивают специальной лампой, изымая те, что с вложенными деньгами. Посылки с указанной стоимостью подменяют. Для этого необходима печать на сургучную нашлепку. Такие печати почти у всех. Он как-то кушал с грузчиками на железной дороге. На столе икра всех сортов, шпроты, деликатесная рыба… Все из посылок".
Мы предаем собак бездумно,
А потом
Они приходят в наши сновиденья,
Помахивая радостно хвостом,
И уши прижимая…
"Эпизод о подарке брату ко дню рождения сборника М. Булгакова. Тут и позерство - вот, мол, мы на зоне щи лаптем не хлебаем, и желание как-то от благодарить за посылки, письма. Правда, ему никогда не понять, как это нечеловечески трудно - достать на зоне книгу Булгакова, которую и на воле добыть нелегко. И не просто достать, но и переслать ее, за швырнуть через кольцо стен, проводов под током, колючей проволоки, запретов мыслимых и немыслимых".
"Первейшая заповедь зоны: никого не бойся, ни у кого не проси, никому не верь".
"В философских и религиозных концепциях некоторые люди изыскивают то, что оправдывает их недостатки. Например, мой доблестный брат в своем увлечении йогой находит обоснование собственной жадности: я, мол, не даю денег взаймы, так как вмешиваться в дела другого человека - вмешиваться в предначертанный цикл удач и неудач этого человека, а следовательно, - в судьбу - бесполезно, а порой и опасно, как для него, так и для меня".
"Валуйтис. Клюка, каждое утро обливается по пояс холодной водой, возраст 78 лет, сидеть еще 6 лет. Пер вый срок отбыл полностью за участие в борьбе "Лесных братьев". Теперь сидит за крупный грабеж. Как-то ему дали по роже - бежал в оперчасть, забыв про клюку с изяществом 20-летнего. Когда работала ко миссия по амнистии, на вопрос о наградах сообщил невозмутимо, что имеет медаль "За оборону Кенигсберга". "Калининграда?" - спросили его. "Нет, Кенигсберга!". "От кого же вы его обороняли?" "От красных, естественно!".
"Щитомордник" - про парня, у которого распухла щитовидная железа. "Кашляй отсюда". "Разорву, как старую грелку". "Таких, как ты, я пять штук в наволочку засуну". Меткий и сочный язык…
"Из беседы двух петухов (гомосексуалистов):
- Ты, жаба, канаешь на хазовку?
- А ты че, урод, раньше не цинканул?
- Я тебя, крыса печная, лукал, падло, проткни слух.
- Шлифуй базар, сявка. Звал он меня!
- Ну, ша, потом приколемся.
Все это без злобы, даже ласково. В переводе звучит так:
- Витя, идешь кушать?
- А ты что раньше не позвал?
- Я звал, ты, видимо, не расслышал.
- Ну, ладно. Пойдем кушать, потом поговорим.
Я знаю, что жаргон давно систематизирован, но все таки по своей филологической привычке отмечаю некоторые нюансы. Вот как, например, звучало бы на жаргоне одно изречение Ленина:
"После шухера начался завал. Деревенский фуден щекотнулся, фраера прикалываются белой птюхой с салом. Питерским надо канать всей кодлой ставить на уши Урал, Волгу и юг. Бабок и стволов с приблудами навалом"".
Речь идет о том, что в восемнадцатом, узнав, что на юге Украины и на Волге население пьет чай с белым хлебом и салом, Ильич бодро обратился к питерскому пролетариату:
"Революция в опасности. Спасти ее может только массовый поход питерских рабочих. Оружия и денег мы дадим сколько угодно".
Все эти воспоминания наяву так меня расстроили, что начало щемит сердце и я, бросив под язык крупинку нитроглицерина, накрылся с головой одеялом и попросил Проводника превратит эти истории в нечто нейтральное. И задремал…
И был день, и было утро. И была поляна, поросшая изумрудной травой и прекрасными, как в сказке, цветами.
И с гулом и треском выполз на поляну ужасный механизм - чумазый, воняющий соляркой, ржавчиной и смертью. И, заунывно ворча, ползла машина по сказочной поляне, вминая и перемалывая траву и цветы. И оставалась за машиной искалеченная земля, в которой виднелись лепестки красных роз, как капельки крови.
И выползла вторая машина, такая же тупая и мерзкая, и, дребезжа металлическими суставами, начала вываливать на убитую землю серый пласт бетона. И так ходили машины друг за другом, а потом уползали в другое место, и вместо поляны с цветами вызревала на боку планеты Земля плоская серая лепешка шершавого бетона.
И вышла стая людей в защитного цвета форме, на плечах их краснели увядшие лепестки, как зловещее предупреждение, как долгий намек. Стая окружила бетонный круг, выползли другие люди - в бесформенных комбинезонах - и каждый нес щит, который устанавливал в определенном месте. На щитах были надписи, "Столовая", "Больница", "ПКТ", "ШИЗО", "Рабочая зона", "Жилая зона"…
И захрипел железный, бесцветный голос, отдавая команды. И серые люди потащились колоннами из одного конца плаца в другой. Они шли гуськом, в затылок друг другу, волоча ноги по бетону с шуршанием, которое издавать могли только полчища тараканов. И, если смотреть сверху, напоминали кишку, которая сжимается и разжимается, пульсирует, перетекая сама в себе, глотая сама себя и выплевывая. Только в сторону столовой колебание кишки ускорялось.
И был день, и был вечер. И металлический голос сказал что-то, и вспыхнули прожектора, высвечивая ржавую проволоку и серую лепешку плаца.
И тогда вышел некто в форме и повесил плакат, на котором было написано:
"Наказ-памятка администрации учреждения освобождающемуся".