– Ага, "черные" значит. Сколько?
– Червонец.
– Ну... – Ниппель выпятил губы с некоторым уважением. – Вообще-то, баксы – это не моя специальность. Ладно, я тебе подведу сейчас одного человека. Моя доля, сразу имей в виду, двести портретов...
– Сто, – сказал я, зная Ниппеля.
– Ладно, сто. Серьезным человеком становишься, Игореха. Червонец в кармане таскаешь. Тарифы, как деловой, сечешь. Молодец, не боишься. Не зря за тобой Репей ходит...
– Кто?
– Ты не верти, не верти головой. Вон тот, ощипанный, видишь, как будто монетами старыми интересуется. Говорят, на очень солидных людей работает. А ты, значит, и не подозревал? – Круглые глаза Нипеля будто остекленели. Он бесчувственно скользнул веками – сверху вниз, потом снова скользнул. – Ладно, я, пожалуй, пойду...
– А доллары? – спросил я.
– Как-нибудь в другой раз... Теперь, значит, так. Если кто спросит, зачем, мол, к Ниппелю подходил, ответишь – за книгой. И "Метаморфозу" эту обязательно покажи. Говорю: не потеряй книгу. Ни о каких баксах у нас речи не было...
– А кто спросит?
– Ну, я не знаю. По твоим нынешним заморочкам могут поинтересоваться. Ну, значит, береги книгу, не потеряй!..
И Ниппель исчез.
Лишь толпа ворохнулась в том месте, куда он, как головастик, нырнул. Ворохнулась и снова – с тысяченогим упорством сомкнулась, топчась по булыжнику.
Я неторопливо двинулся к выходу. Клочковатый, действительно с головой, как облысевший репейник, мужик оторвался от бархатного полотнища, где рядами были нашиты монеты, поглядел вправо-влево, будто человек, которому нечем заняться, и лениво, шаг в шаг, потек за мной в некотором отдалении. И еще двое, кого я ранее в толкучке не различил, также нехотя встрепенулись и двинулись с обеих сторон, точно привязанные. Меня держали в "мешке", и затянуться он был готов в любую минуту.
Меня это, впрочем, не слишком обеспокоило. Прорвать их дерюгу я тоже мог в любую минуту. Один хороший удар, и материя затрещит. Они просто не представляют, какая добыча угодила им в руки. Рассчитывают на кролика, – хватай его за уши и в кастрюлю. И вдруг – оскаленная драконья пасть, это забавно. Я даже подумал: а не свернуть ли им всем троим головы? Просто так, ни слова не говоря, крутануть, чтобы хрустнули позвонки. Будет у меня своего рода визитная карточка.
Правда, мне было лень делать это. Мне сейчас вообще было лень что-нибудь делать. Вспархивали из-под ног воробьи, дымное солнце августа прожаривало толкучку, втиснутую в четырехугольник двора, вместо воздуха распространялся над суетой липкий гомон. Я был рад, когда выскользнул меж киосков в асфальтовую тишину переулка. Скопление мелких животных меня отвращало. После часа, проведенного с Элей, я пребывал в состоянии приятной расслабленности. Шуршала в ушах ленивая кровь, звуки и краски просачивались как сквозь опиумное забвение. Так, наверное, чувствуешь себя после удачной охоты. Город распахивался передо мной пустотой жарких улиц. Я был в нем хозяином, кто мог бы оспорить это мое законное право? Я даже повеселел от нелепости такого предположения. Каменное безлюдье пьянило, ослепительно ясные мысли омывали мне мозг. Каким нелепым и смешным человечком я, следует признать, был в еще совсем недавнее время. Таскал какие-то переводы в издательство, кланялся, робко осведомлялся, когда мне соизволят отдать заработанные копейки, мучался из-за того, что Эля мною так явно пренебрегает. А мучиться, оказывается, было не надо. Надо было – взять ее за лопатки, чтобы выгнулась и затрепетала, как бабочка. Все в жизни, как выясняется, чрезвычайно просто. Зверь сильней человека, и потому мир принадлежит зверю. Мы – животные, сколько бы нам ни твердили о разуме и гуманизме. Разум – это намордник, а гуманизм – другое название слабости. Мы – из крови, ночного страха и податливой плоти. И тот, кто первый поймет, что плоть эта беззащитна перед свирепым напором, тот, кто сбросит намордник и обретет подлинную свободу, тот и станет единственным зрячим в стране слепых. Голод волка не утолить, сердце тигра лишь воспаляется от верещания жертвы. Смешно полагать, что вздорные легкомысленные истории, сочинительство, – то, что по традиции называют "литературой", – в состоянии погасить этот могучий инстинкт, сохранить человеческое в человеке, удержать хищника от убийственного азарта. Бесплодная это затея. Жизнь есть жизнь. Кровь требует именно крови. Марево фантазий развеется, обнажив проволочный каркас. Зажгутся мертвенные глаза, щелкнет жутковатая пасть, скрипнут костяные пластины панциря. Зверь, вывернувшийся из человека, зарысит по обморочным переулкам.
И все же благодушие не притупило во мне чуткость и бдительность. Видимо, бодрствующая часть сознания инстинктивно отслеживала обстановку вокруг. Потому, что, когда из парадной, мимо которой я проходил, тихо почмокали, я мгновенно догадался, что это – меня, что зовут не случайно, и что теперь, вероятно, начнется самое интересное.
Валерик, прятавшийся в полумраке, схватил меня за запястье:
– Пошли!
– Куда?
– Пошли-пошли! Поговорить надо...
Глаза у него были безумные. Впрочем, он сразу же их опустил, едва мы миновали лестничную кишку и очутились перед открытой дверью во двор.
Здесь света было достаточно.
– Игореха, где баксы?
– Какие баксы? – спросил я, чтобы выиграть время.
– Не прикидывайся дураком! Ты чемоданчик взял? Взял!.. Это – не твое. Верни, если не хочешь иметь чудовищные неприятности...
Глядеть на меня он, по-видимому, опасался. Вдруг не выдержал – яростно почесал ногтями пружинистую шевелюру. Содрогнулся точно от внезапного холода.
– Спасся, значит, – насмешливо сказал я. – Между прочим, неплохая идея была – взять меня на "свидание". Идея – разумная. А тебе, значит, не помогло?
Валерик, как чесоточный, поскреб шею.
– До тебя не доходит. Это же – такие люди... – сказал он с надрывной тоской. – Такие люди, ты, наверное, таких никогда и не видел. Они с тобой сделают то, что тебе – в голову не придет...
Лицо у него истерично дернулось всей поверхностью. Видать, здорово напугали.
– А как же "зеленая лампа"? – с иронией спросил я.
– Что-что-что?
– Книги, которые якобы возвращают зверю человеческий облик.
У меня тоже невыносимо чесались корни волос.
– Не советую, – быстро и неразборчиво сказал Валерик. – "Лампа" – это для тех, кто еще не пробовал вкуса крови. Для Никиты твоего, например, для Элечки, для драного твоего Ниппеля..
– Они что – тоже?..
– Тоже, тоже. Все – тоже. А ты как думаешь? Не включай больше "лампу", это – опасно...
Он отступил на шаг и загородил выход во двор. Света в попахивающей парадной стало значительно меньше. Однако мне лично никакой свет и не требовался. Я и так уже знал, что те трое, которые держали меня в "мешке", осторожно проникли в парадную вслед за нами – именно сейчас подкрадываются ко мне со спины, и через секунду-другую их гнилостное дыхание коснется затылка.
У меня начинали зудеть и подергиваться кончики пальцев.
Валерик лихорадочно почесал грудь.
– Есть еще один вариант, – сдавленным голосом произнес он. Незаметно взялся за ручку двери, готовясь ее захлопнуть. – Ты работаешь определенное время на определенных людей, выполняешь то, что тебе поручат, потом – свободен.
– А твои бесценные баксы?
– В этом случае деньги можешь оставить себе.
– То есть, я пока буду на привязи? Так-так-так...
– А разве у тебя есть выбор?..
Выбор-то у меня как раз был. И Валерик, наверное, понял это по моему лицу. Он стремительно отшатнулся, но лапа, ухватившая его за рубаху, оказалась проворнее. Затрещала материя, и мартышечья, с выступами бровей мордочка побагровела. Я даже видел в глазах лопнувшие от страха мелкие кровяные сосудики.
– Пусти!.. Идиот!.. Тебе самому будет хуже!..
Кричал он, вероятно, для тех, что были у меня за спиной. Кстати, совершенно напрасно, они бы все равно не успели. Волна яркой радости уже сполоснула мне сердце, и из красного мрака вылезло возбуждающее похрапывание.
Я шевельнул шипастым гребнем на шее.
– А... а... а... Игореха... За что?.. Больно...
Щеки у Валерика расползлись коричневыми ошметками. Брызнула темная кровь. Обезьянье взвизгивание захлебнулось.
Теперь оставались лишь те, что были у меня за спиной.
Они все трое присели, а у Репья блеснула между ладонями тонкая металлическая цепочка.
Тоже, между прочим, дешевка.
Дешевка, дешевка.
Оглядываться я не стал.
"Наташа с утра этого дня не имела минуты свободы и ни разу не успела подумать о том, что ей предстоит. Она поняла все то, что ее ожидает, только тогда, когда, пройдя по красному сукну подъезда, она вошла в сени, сняла шубу и пошла рядом с Соней впереди матери между цветами по освещенной лестнице. Только тогда она вспомнила, как ей надо было себя держать на бале, и постаралась принять ту величественную манеру, которую она считала необходимой для девушки. Но, к счастью ее, она почувствовала, что глаза ее разбегались: она ничего не видела ясно, пульс ее забил сто раз в минуту, и кровь стала стучать у ее сердца. Она не могла принять той манеры, которая бы сделала ее смешной, и шла, замирая от волнения и стараясь всеми силами только скрыть его. И это-то была та самая манера, которая более всего шла к ней. Зеркала по лестнице отражали дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях.
– Позвольте вас познакомить с моей дочерью, – сказала графиня.
– Я имею удовольствие быть знакомым, ежели графиня помнит меня, – сказал князь Андрей.
Он предложил ей тур вальса. То замирающее выражение лица Наташи, готовое на отчаяние и восторг, вдруг осветилось счастливой, благодарной, детской улыбкой.
"Давно я ждала тебя", – как будто сказала эта испуганная и счастливая девочка, поднимая свою руку на плечо князя Андрея.
И едва он обнял этот тонкий, подвижный, трепещущий стан и она зашевелилась так близко от него и улыбнулась так близко от него, вино ее прелести ударило ему в голову: он почувствовал себя ожившим и помолодевшим, когда, переводя дыхание и оставив ее, остановился и стал глядеть на танцующих.
"Ежели она подойдет прежде к своей кузине, а потом к другой даме, то она будет моей женой".
Она подошла прежде к кузине.
"Какой вздор иногда приходит в голову!" – подумал князь Андрей... Страх охватывал его всё больше и больше. Ему хотелось поскорее убежать отсюда. И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, всё отчаяние, всё безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы всё и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал. Отвращение особенно поднималось и росло в нем с каждой минутою. Руки его были в крови и липли.
Он кинулся к дверям и наложил запор.
– Но нет, опять не то! Надо идти, идти...
Он уже ступил было на лестницу, как вдруг опять послышались чьи-то шаги.
Эти шаги послышались очень далеко, еще в самом начале лестницы, но он очень хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать почему-то, что это непременно сюда . Звуки, что ли, были такие особенные, знаменательные. Шаги были тяжелые, ровные, неспешные. Вот уж он прошел первый этаж, вот поднялся еще. Послышалась тяжелая одышка входившего. Вот уж и третий этаж начался... Сюда! И вдруг показалось ему, что он точно окостенел, что это точно во сне, когда снится, что догоняют, близко, убить хотят, а сам точно прирос к месту и руками пошевелить нельзя.
Тут в мозгу его кто-то отчаянно крикнул – "Неужели?.." Еще раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.
Трамвай накрыл его, и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза"...
А еще я видел юнца с мелкой крысиной мордочкой, подергивающегося на грязноватом полу парадной. Сухие лапки, выгнутые над грудью, сотрясались, точно его били в спину. Двое других лежали с неестественно вывернутыми головами, и один из них, тот, что ближе, уставился на меня слизистым пустым рыбьим глазом.
Тусклый багровый свет исходил от лампочки, свисающей на перекрученном проводе. Меня точно погрузили в вишневый сироп. И я знал, что небо над городом такого же багрово-тусклого цвета, и багрова, как короста, луна, вспухшая над горбатыми крышами, и багровы от загустелой крови кривые стены домов. Все было в красном – пульсируя и расплываясь оттенками смерти. Сладковатая сукровица вылизывала облицовку канала, и нарывные, гнилушечно-зеленые фонари проваливались в бездну проспекта. Там был мрак, откуда доносилось смрадное дыхание зверя. Сонмы обезумевших тварей сновали во дворах и в тесноте переулков. Кровяное затмение было для них привычной средой обитания. Слышался прерывистый хрип, почмокивание, царапанье быстрых коготков по асфальту. Хотелось тоже – разинуть пасть и испустить низкий рев, который бы обозначил здесь мое присутствие. Чтобы волна ужаса перевернула копошащуюся по закуткам мелюзгу, чтобы прыснула она во все стороны, как тараканы при свете, и чтобы, забившись в щели, притихла, чувствуя голод и нетерпение подлинного хозяина ночи. Я едва сдерживался, чтобы не зарычать, меня снова крепко подташнивало, и желудок, взбесившись, выталкивал к горлу желчную пену.
Вот почему, как отвратительную касторку, почти десять лет запихивают в нас скучноватую школьную классику. Лопай Толстого, принимай столовыми ложками Лермонтова и Пушкина, жри Тургенева, глотай Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Достоевского. Это, может быть, и невкусное, но единственное лекарство от бестии, которая живет в каждом. Человек состоит из света и тьмы, добра и зла, бога и дьявола; в любом из нас непременно существует "оно", и его привлекает лишь красная сладость, струящаяся в артериях. Будить это "оно" опасно. Раз проснувшись, бестия уже не выпускает добычу из цепких когтей. Возвращение к человеческому существованию невозможно. Память – это расплата. Предупреждал же Валерик, чтобы я ни в коем случае не включал "зеленую лампу".
И вместе с тем я опять чувствовал удивительное освобождение. Точно распахнулась дверь тесной камеры и засинел вокруг невообразимый прежде простор. Тошнота прошла, желчная пена осела, как будто ее и не было; испарения крови рождали теперь не муторность, а наоборот – прилив свежих сил. Хотелось двигаться, принюхиваться, идти по кисловатому следу. Хотелось снова слышать визг жертвы и рвать когтями живое теплое мясо. Доктор Джекил сейчас уже не казался мне таким отвратительным. Подумаешь, – слабый маленький человечек, удовлетворяющий свои нехитрые страсти. Запуганный обществом, вынужденный все время скрываться от суровой длани закона. Как он прятался и юлил, как он старался, чтобы никто не проник в его позорную тайну. Сколько мучений он принял, и как он в конце концов был все же настигнут неумолимой судьбой. Я даже испытывал к нему жалостливую симпатию. У меня самого ситуация была совершенно иная. Доктор Джекил, преображаясь в мистера Хайда, неизбежно становился изгоем; я же, став хищником, напротив, буду примером для подражания. Наподобие Аль Капоне, Джека-Потрошителя или знаменитого Диллингера. Эпоха со времен Р. Л. Стивенсона изменилась. Легенды теперь слагаются вовсе не о героях, а о преступниках. О них пишут романы, где они жестоки и романтичны, о них ставят фильмы, где они метко стреляют и любят красивых женщин, их показывает телевидение во время пышных и длительных церемоний. Я никуда не исчезну, я просто стану одним из них.
Кажется, я уже совсем успокоился, если не сказать больше; дышал я ровно, и единственное, чего я пока решительно не хотел, – это увидеть в зеркале свое истинное отражение. Я, наверное, не был еще готов к этому. А потому, отворачиваясь и старательно опуская глаза, не рискуя даже случайно заглянуть в темную амальгаму, я подкрался к трехстворчатому трюмо в углу комнаты и закрыл его центральную часть боковыми створками.
Мореная фанера изнанки скрыла от меня – меня самого.
Я облегченно вздохнул.
А затем собрал раскрытые книги и, не соблюдая порядок, сунул их обратно на полку.
Больше я их оттуда никогда не сниму.
Выбора у меня действительно не было. Потому что свой выбор я уже давно сделал.
– Секундочку, – сказала Эля. Соскользнула с тахты и, изогнувшись, подхватила разбросанную на кресле одежду.
– Не смотри на меня сейчас, – попросила она.
Меня всегда поражало, как женщины меняются при одевании. Вот только что – беззащитность, доверчивость, детская, чуть ли не до слез, растерянность перед силой. И сразу же – отстраненность, сдержанность, не позволяющая даже напоминать о том, что было; высокомерие той, кого просят, к тому, кто по статусу своему должен просить. Платье облекает их, как непробиваемая броня.
Эля не составляла тут исключения. Она вжикнула молнией, одернула платье и, как по мановению пальца, стала совершенно иной: недоступной, будто впервые оказалась наедине с незнакомым мужчиной. Лишь помаргивание, более частое, чем всегда, выдавало смятение.
Я, впрочем, тоже успел натянуть футболку и джинсы. Хотя для меня одежда значения не имела.
– Повтори, пожалуйста, что тебе велели сказать...
– Они... в общем, они предлагают сдаться. Выйти из квартиры... в человеческом облике... сесть к ним в машину. Машина, я, кстати, видела, уже ждет. Тебе гарантируют жизнь, квалифицированную медицинскую помощь и, как сказано было, относительную свободу. Они велели особенно подчеркнуть, что ни сейчас, ни в будущем тебе ничто не грозит. Они рассчитывают на сотрудничество.
– Сколько их?
– Я говорила с двоими. Но их там, вероятно, гораздо больше. Они также велели тебе сказать, что скрыться все равно не удастся. Дом оцеплен, на крыше – они предупредили – специальное подразделение. Приказ – остановить тебя любой ценой...
Эля нервно щелкнула замочком на сумочке.
– Ну все, я – пошла...
– Сядь, – негромко, но внятно сказал я.
У нее подогнулись колени, и она плюхнулась в кресло, скрипнувшее сиденьем.
– Если ты оставишь меня как заложницу, они все равно будут стрелять. Это они тоже специально предупредили...
– Откуда они, как ты думаешь?
– Я не знаю... Но они сказали, что существует особая правительственная программа для таких, как ты. Работает уже не первый год, все будет законно...
– Да?
– Ну... они так сказали.
– Значит, других у меня вариантов нет?
Эля еле заметно пожала плечами.
– Сколько они еще будут ждать?
– Минут пятнадцать...
Будильник, приткнутый в углу полки, отстукивал электрические секунды. Минутная стрелка дрогнула и накрыла собой часовую. Я почему-то не мог этого видеть. Пыльцы сжались сами собой. Пластмассовый корпус лопнул, и, как песок, просыпались из кулака мелкие шестеренки. Стукнула о паркет батарейка, взвизгнул штифт, проехавший концом по упору.
Эля пронзительно вскрикнула.