Мы сели в покойные кресла на рессорах; мальчик завел пружину, стал сзади, и мы покатились по чугунным желобам столь же быстро, как в наше время скатывались с летних гор на Крестовском острове или у качелей на Святой неделе.
Вскоре мы прибыли на обширную площадь, где возвышалась чугунная башня с террасой наверху. Здесь мы остановились, и профессор объявил мне, что это воздушная пристань. Едва мы взошли на террасу, как увидели вдали огромный шар, к коему подвязан был большой плашкот в виде птицы, размахивавшей крыльями и хвостом необыкновенной величины. Черный дым вился струей за судном и с первого взгляда удостоверил меня в существовании паровой машины.
Пока воздушный дилижанс приближался, я спросил у профессора, каким образом достигли люди до управления аэростатами, изобретенными в наше время и послужившими один раз только в пользу, в сражении при Флерусе.
- Ничего нет проще, - сказал профессор, - как это средство. Надобно было только немного логики и много смелости. Первый водоплаватель, - продолжал он, - который выдумал ладью, для управления ею подражал рыбам и водоземным животным. Для поворачивания ладьей он сделал руль наподобие рыбьего хвоста, а для горизонтального движения сделал весла по образу рыбьих крыльев и лап животных. Устрица и бобр научили его употреблению паруса. Воздух есть такое же упругое тело, как вода, и одними законами действует на тяжести. Итак, чтобы летать по произволу, надлежало подражать птицам, что было весьма легко по изобретении средства держаться в воздухе. Птица летает вперед, опускается или поднимается посредством крыльев и хвоста, приводимых в движение мускулами, которые в свою очередь подчинены воле или инстинкту животного. Мы сделали те же крылья и хвост, мускулы заменили винтами и пружинами; вместо произвольного движения употребили паровую машину (которая беспрерывным своим движением уподобляется жизненной силе), а вместо воли поставили кормщика - и дело с концом.
Между тем аэростат приблизился, свернул крылья, бросил якорь на террасу, и часовой, прикрепив якорный канат к вертикальному колесу, посредством пружины привел его в движение и притянул дилижанс на поверхность пристани. Человек до ста мужчин и женщин вышли из плашкота, каждый с особенным парашютом в руках. Пока в конторе разбирали письма, я любовался устройством воздушного дилижанса и осматривал крылья, которые ничем не отличались от употребляемых в ветряных мельницах. Профессор, приметив, с каким любопытством я осматривал механизм сего аэростата, по прочтении писем пригласил меня за город, на воздушное ученье, и мы тотчас отправились туда в ездовой машине.
Не могу выразить чувствования, объявшего мою военную душу при виде двухсот огромных аэростатов с плашкотами, выстроенными в одну линию на земле. Пред каждым стояло по сто человек солдат, вооруженных духовными ружьями со штыками. По первому сигналу люди взошли на плашкоты, по второму зажгли огонь в паровых машинах, а по третьему музыка заиграла военный марш, развились разноцветные флаги, и аэростаты поднялись на воздух. Сперва они пролетели значительное пространство в одну линию, потом разделились на плутонги и начали делать различные повороты. Ничто не может сравниться с величием и прелестью этой картины: я был в восхищении, но вскоре мой восторг превратился в ужас. По данному сигналу из духовой пушки с аэростата главного начальника воздушной эскадры вдруг солдаты бросились опрометью на землю с неизмеримой высоты. Я обмер от страха, но вскоре пришел в себя, увидев распускающиеся в воздухе парашюты, которые, плавно опускаясь в различных направлениях, представили взорам моим другого рода прелестное зрелище. Солдаты, коснувшись земли, выпутались проворно из сеток, свернули парашюты и, привязав их как ранцы к спине, немедленно построились и начали производить пешие маневры.
- Каково вам это нравится? - спросил профессор.
- Чудеса! - воскликнул я. - После этого изобретения ни крепости, ни оборонительные местоположения, ни быстрые переходы не спасут неприятеля. Одно только отчаянное мужество может сохранить армию от поражения.
- Погодите немного, - сказал профессор, - вы увидите, что против каждого средства есть противодействие.
Чрез несколько времени аэростаты опустились на землю, и несколько других шаров, без плашкотов, пустили на воздух на веревках.
- Это на что? - спросил я профессора.
- Для цели, - отвечал он.
В эту минуту выступила рота солдат, без ружей, с колчанами за плечами и самопалами в руках. Начальник скомандовал, и они начали бросать из луков конгревовы ракеты, от которых шары тотчас полопались в воздухе.
- Вот это ужасно! - сказал я.
- Опасность не столь велика для воздухоплавателей, как вы думаете, - отвечал профессор, - ибо люди в подобных случаях спасаются на парашютах и обыкновенно не лишаются жизни, но попадают в плен.
Когда ученье кончилось, я пожелал увидеть вооружение солдата: ружья, как выше сказано, были духовые, а в сумах, вместо пороху, находились съестные припасы, а именно: один серебряный ящичек с крепким бульоном, вываренным из различных растений и мяс, которого несколько крох достаточно для пропитания целого семейства, по крайней мере на месяц; другой ящичек наполнен был мукой из питательного саго, для делания опресноков, и наконец каждый солдат имел при себе пневматическую машину для превращения воздуха в воду в случае нужды, и машину для произведения кислотвора, а из оного огня для варения пищи.
Похвалив все сии применения наших изобретений к общественной жизни, я заметил, что удобство иметь всегда при себе огонь, воду и съестные припасы особенно спасительно на кораблях, где часто случается, что во время кораблекрушения людей выбрасывает на необитаемые берега и несчастные погибают там от нужды и изнурения.
- В наше время все эти изобретения пригодны только воздухоплавателям и вовсе не нужны для морского флота, - сказал профессор. - Во-первых, потому, что у нас более не бывает кораблекрушений, ибо суда построены из меди и железа, а во время бури опускаются на дно морское; во-вторых, морская вода в несколько минут, посредством гидравлических чистителей, превращается в пресную; в-третьих, дно морское доставляет нашим мореходцам и водолазам множество растений и животных для пропитания, а наконец, в-четвертых, потому, что в наше время вовсе нет необитаемых берегов: вся земля населена, удобрена и украшена руками людей, размножившихся до невероятной степени. Даже голые утесы среди океана, посредством привозной и сделанной из камней земли, превращены в роскошные сады, а безопасность подводного плавания и воздушное сообщение поддерживают взаимные сношения отдаленных стран и удовлетворяют жизненным потребностям.
- Итак, подводные суда, изобретенные в наше время американцем Фультоном и усовершенствованные англичанином Джонсойом, введены в употребление? - спросил я.
- Без сомнения, - отвечал он. - Вы, подобно детям, забавлялись новыми изобретениями, как игрушками, а мы поступаем как взрослые люди. Жизнь человеческая слишком коротка, чтобы в продолжение ее можно было наслаждаться цветами изобретения и плодами усовершенствования. Надобно слияние многих жизней, опыты веков, чтобы каждая новая выдумка и открытие принесли немалую пользу.
Наконец, профессор объявил мне, что он должен поспешать на лекцию в университет. Я просил его взять меня с собой, но, для избежания взоров любопытства, скрыть от всех, что я всеобщий дедушка или предок нынешнего поколения. Мы снова сели в ездовую машину и покатились обратно в город, проехав во всю его длину к противоположным городским воротам, и, миновав оные, остановились у крыльца великолепного и огромного здания, окруженного ботаническим садом и зверинцем.
Профессор, ввел меня в круглую залу, или ротонду, в которой находилось около пяти тысяч слушателей различного пола, возраста и звания. Между тем как профессор пошел в приготовительную комнату, имевшую сообщение с возвышенной кафедрой, я поместился у входа на скамье и начал читать программу лекций, полученную мною от придверника. Распределение факультетов было то же самое, что и в наше время, только науки имели свои собственные подразделения, которые в наше время показались бы смешными и странными. Например, в юридическом разряде перед науками законоведения и судопроизводства находились три новые разряда, а именно: добрая совесть, бескорыстие и человеколюбие. К философии прибавлены были здравый смысл, познание самого себя и смирение. В разряде исторических наук я заметил особенное отделение под заглавием: нравственная польза истории, а к статистике и географии прибавлено было отделение: достоверность показаний. В филологическом разряде первое место занимал отечественный язык. Особенная наука под названием: применение всех человеческих познаний к общему благу - составляла отдельный факультет, со многими подразделениями, по мере средства и связи всех отраслей человеческих познаний.
Вдруг раздался звук колокола, наступила тишина в собрании, а профессор здравого смысла взошел на кафедру - я в первый раз в жизни слушал публичную лекцию с таким удовольствием и вспомнил то время, когда я, посещая один немецкий университет, заснул на философической лекции, упал со скамьи и привел в смятение и соблазн всех почитателей Канта и Шеллинга. Теперь другое дело: профессор говорил понятным для всех языком, излагал истины, близкие сердцу. Он говорил, что здравый рассудок повелевает безусловно повиноваться законам той земли, где мы живем; не осуждать опрометчиво поступков старших, во-первых, из снисхождения к человечеству, а во-вторых, потому, что мы, наблюдая действия, часто не знаем ни первой побудительной причины, ни цели. Он советовал судить о делах по следствиям, а не по началу и не по первым впечатлениям, приводя в пример спасительные лекарства, которые, действуя на тело, производят часто неприятные ощущения. Говорил, что общее благо граждан проистекает от стремления каждого в особенности к вспомоществованию ближним. Делать добро другим значит делать добро себе самому, потому что этим средством приобретается право на любовь и уважение других, а с сим вместе на их помощь. Он советовал каждому исполнять свою должность самым строжайшим образом, для поддержания общего благоустройства, и приводил в пример машину, которая, от одной испорченной частицы в механизме, изменяет свое назначение. Одним словом, профессор здравого смысла говорил в продолжение целого часа такие вещи, которые почти всем были известны в наше время, но не обращали на себя большого внимания, потому что были разбросаны в беспорядке по различным сочинениям и почитались слишком обыкновенными.
После того мой хозяин, профессор, начал изъяснять археологию, и я удивился, когда он, вместо одних букв, чисел, часов и почерков, начал объяснять, по древним памятникам, степень гражданской образованности народов, их обычаи, нравы и критическими изъяснениями стал доказывать, чему должно подражать и что отвергать. Слава Богу, подумал я, что наконец сухая археология, удручавшая мою память и раздражавшая мое терпение, получила истинное свое направление.
Профессор кончил лекцию, и пока слушатели и другие профессоры расходились по домам, он повел меня в археологический музей и библиотеку.
В музее все предметы расположены были хронологическим порядком, и можно догадаться, что я поспешил в залу, где над дверьми написано было "XIX столетие".
Здесь я увидел наши костюмы, экипажи, земледельческие орудия, оружие, собрание монет и медалей, обломки капителей, портреты, бюсты, гробницы и пр. и пр. Я хотел испытать познания моего профессора и удостоверился, что он гораздо лучше знает философическую часть своей науки, нежели практическую. Я нашел множество знакомых мне лиц в числе портретов, писанных в первой половине XIX столетия, и чрезвычайно смеялся, когда профессор начал мне объяснять свои догадки об их звании и достоинствах, судя по одежде и положению тела на портретах. Невежу, написанного с книгой в руках, он почитал ученым; актрису в театральном костюме называл африканской принцессой; капитана-исправника или уездного комиссара, написанного с саблей в руках, он называл полководцем, а земского судью, моего приятеля, который велел написать свой портрет в мундире, с кипой бумаг, почел за великого дипломата. Но более всего забавляло меня то, что он трактирные вывески с именами городов почитал надписями триумфальных ворот, и мраморную гробницу откупщика называл гробницей азиатского военачальника, судя по длинной и кудрявой надписи.
Когда я ему растолковал истинное значение всех сих предметов., то он столько же смеялся, как я, и мы согласились, что, вероятно, многие греческие и римские медали, египетские гробницы, этрусские сосуды, статуи, на которых в наше время ученые археологи везде видели полубогов, героев и богов, часто изображали кого-нибудь гораздо ниже званием и принадлежали, может быть, честным трактирщикам, купцам и прочим смиренным гражданам.
- В наше время, - сказал я, - ученые филологи и изыскатели древностей на каждом египетском капище вычитывали имена Клеопатры и Птоломея и сохраняли их, как драгоценности, принадлежавшие сим знаменитым владетелям Египта, не обращая внимания на то, что и бедным мещанам не запрещено было называться сими именами.
- Ваша правда, - сказал профессор, улыбаясь, - но перейдем в библиотеку
Я предполагал, что увижу несколько миллионов книг, судя по страсти наших авторов к печатанию своих произведений и по успехам типографского искусства, но как я удивился, когда увидел собрание книг не обширнее бывшей библиотеки Плавильщикова, у Синего моста, в Санкт-Петербурге. Профессор сказал мне, что ныне только отличные сочинения помещаются в библиотеках, а прочие истлевают в книжных подвалах или поступают на обертки в лавки и магазины.
Еще к большему моему удивлению, я здесь не нашел сочинений, которым в наше время друзья сочинителей предсказывали в журналах бессмертие, а напротив того, увидел книги, о которых мало говорили, а еще менее читали, занимающие здесь почетные места. Чтобы не трогать самолюбия моих современников, я вовсе умолчу об их именах; скажу только, что я тщетно искал новых наших романтиков, наших нежных Парни и чувствительных Ламартинов (разумеется, подражателей) и всех сладкозвучных поэтов, которые в наше время пленяли раздражительный слух своих приятелей и приятельниц гармонией стихов, музыкальным сочетанием слов и попеременно - то сладострастными, то ужасными и отвратительными картинами. С переменой вкуса переменялось понятие о прекрасном, и с преобразованием языка рассеялась условная прелесть: звучные слова, как пустое эхо, замолкли в воздухе, а картины исчезли, как тени при появлении солнечных лучей. Остались только возвышенность мысли, сила чувствований, глубокое познание всегда неизменного сердца человеческого, просвещенная любовь к родине и великие истины природы; а сладкозвучная поэзия, составленная из одних слов и картин, разбилась, как старые гусли.
Утешьтесь, знаменитые тени Ломоносова, Державина, Озерова, Фонвизина, ты, древний Нестор, красноречивый Платон, остроумный Кантемир и прочие поборники истины! Я видел ваши творения, оцененные по достоинству, ваши имена, начертанные золотыми буквами в сем святилище ума и гения. Скажу больше: сочинители грамматик и словарей, изыскатели отечественного языка уцелели в сем литературном кораблекрушении. Потомство, всегда признательное к полезным трудам, сохранило их память. Все прочее поглощено временем.
Но утешьтесь и вы, почтенные мои собратия, журналисты, милые поэты и легкие прозаики, утешьтесь моим собственным уничижением: тщетно я искал моего имени под буквой Б. Увы! я не мог отыскать его под спудом тысячи лет, и все мои статейки, критики и антикритики, над которым я часто не досыпал ночей, в приятных надеждах на будущее - исчезли! Сперва я хотел печалиться, но вскоре утешился и, выходя за двери, весело повторил любимое мое выражение: Vanitas vanitatum et omnia vanitas!
Профессор сказал мне, что должно поспешать домой, где ожидают его гости, которых он созвал в честь моего пробуждения, потому что для моей собственной пользы мне надлежало открыться. Итак, отложив до другого времени осмотр любопытных предметов, находящихся в университете, мы поспешили в дом профессора.
Собрание было многочисленное. Профессор пригласил почтеннейших людей в городе, первостепенных дам и знатных иностранцев, в числе коих было несколько негров и людей оливкового цвета. Хозяин сперва представил меня градоначальнику, человеку отличному своими сведениями, нравственными качествами и заслугами. Он был в цвете лет, деятельно исполнял свою должность и пользовался всеобщим уважением.
После того профессор подвел меня к молодому человеку небольшого роста, с широким лицом, сплюснутым носом и назвал его принцем эскимосским, начальником эскадры, стоявшей на якоре на здешнем рейде. Я недавно читал "Путешествие" Парри и удивился сходству лицеочертания сего принца с картинками, приложенными к книге сего путешественника, изображающими жителей полярных стран, бедных эскимосов, которые в наше время, подобно медведям, блуждали по необитаемым берегам и льдам полярных морей. Вежливость и образованность сего принца и находившихся с ним двух адъютантов заставили меня догадываться о высокой степени просвещения полярных стран.
Засим профессор познакомил меня с молодым негром и назвал его сыном знаменитого Барабаноя, полководца сильнейшей в Африке империи Ашантской. Этот юноша путешествовал для приобретения опытности, сопутствуемый своим наставником, негром по имени Кукуреки, которого профессор рекомендовал мне как первого в то время историка, Тацита двадцать девятого столетия. Я не мог удержаться, чтобы не сказать знаменитому Кукуреки, что ашантии в наше время известны были как самое лютое племя негров на западном берегу Африки, которое причиняло жестокие опустошения в английских колониях.
- Мы были в то время точно в таком положении, - отвечал Кукуреки, - как римляне при Ромуле. Наконец мужество наших предков, просвещение и промышленность принесли обыкновенные свои плоды и возвели нашу империю на высочайшую степень могущества. В ваше время, - сказал при сем эскимосский принц, - наш народ также уподоблялся более диким зверям, нежели людям. Но перемена климата, счастливое положение нашего полярного архипелага для торговли, соединение всех племен эскимосских, разделенных прежде льдами и невежеством, мудрые законы, просвещение и богатство произведений различного рода дерев довели нас до такого богатства и утонченности гражданской жизни, что теперь почти невозможно верить рассказам первых путешественников в наши страны, Парри и Франклина.
- Итак, имя Парри сохранилось у вас? - сказал я.
- Он счастливее Христофора Колумба, - отвечал принц, - его именем называется главный город нашей империи на острове Мельвиле.