Информация от Эспады. Чрезвычайно эмоциональное описание главного гаттауха. Я вижу его перед собой как живого невообразимо грязный, вонючий, покрытый лишаями старикашка лет двухсот на вид, утверждает, будто ему двадцать один год, все время хрипит, кашляет, отхаркивается и сморкается, на коленях постоянно держит магазинную винтовку и время от времени палит в божий свет поверх головы Эспады, на вопросы отвечать не желает, а все время норовит задавать вопросы сам, причем ответы выслушивает нарочито невнимательно и каждый второй ответ во всеуслышание объявляет ложью…
Проспект вливается в очередную площадь. Собственно, это не совсем площадь - просто справа располагается полукруглый сквер, за которым желтеет длинное здание с вогнутым фасадом, уставленным фальшивыми колоннами. Фасад желтый, и кусты в сквере какието вяло-желтые, словно в канун осени, и поэтому я не сразу замечаю посередине сквера еще один "стакан".
На этот раз он целехонек и блестит как новенький, будто его сегодня утром установили здесь, среди желтых кустов цилиндр высотой метра в два и метр в диаметре, из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Он стоит совершенно вертикально и овальная дверца его плотно закрыта.
На борту у Вандерхузе вспышка энтузиазма, а Щекн лишний раз демонстрирует свое безразличие и даже презрение ко всем этим предметам, "не интересным его народу": он немедленно принимается чесаться, повернувшись к "стакану" задом.
Я обхожу стакан кругом, потом берусь двумя пальцами за выступ на овальной дверце и заглядываю внутрь. Одного взгляда мне вполне достаточно - заполняя своими чудовищными суставчатыми мослами весь объем "стакана", выставив перед собой шипастые полуметровые клешни, тупо и мрачно глянул на меня двумя рядами мутно-зеленых бельм гигантский ракопаук с пандоры во всей своей красе.
Не страх во мне сработал, а спасительный рефлекс на абсолютно непредвиденное. Я и ахнуть не успел, как уже изо всех сил упирался плечом в захлопнутую дверцу, а ногами - в землю, с головы до ног мокрый от пота, и каждая жилка у меня дрожит.
А Щекн уже рядом, готовый к немедленной и решительной схватке, - покачивается на вытянутых напружиненных ногах, выжидательно поводя из стороны в сторону лобастой головой. Ослепительно белые зубы его влажно блестят в уголках пасти. Это длится всего несколько секунд, после чего он сварливо спрашивает:
– В чем дело? Кто тебя обидел?
Я нашариваю рукоять скорчера, заставляю себя оторваться от проклятой дверцы и принимаюсь пятиться, держа скорчер наизготовку. Щекн отступает вместе со мной, все более раздражаясь.
– Я задал тебе вопрос! - заявляет он с негодованием.
– Ты что же, - говорю я сквозь зубы, - до сих пор ничего не чуешь?
– Где? В этой будке? Там ничего нет!
Вандерхузе с экспертами взволнованно галдят над ухом. Я их не слушаю. Я и без них знаю, что можно, например, подпереть дверцу бревном - если найдется - или сжечь ее целиком из скорчера. Я продолжаю пятиться, не спуская глаз с дверцы "стакана".
– В будке ничего нет! - настойчиво повторяет Щекн. - И никого нет. И много лет никого не было. Хочешь, я открою дверцу и покажу тебе, что там ничего нет?
– Нет, - говорю я, кое-как упраляясь со своими голосовыми связками. - Уйдем отсюда.
– Я только открою дверцу…
– Щекн, - говорю я. - ты ошибаешься.
– Мы никогда не ошибаемся. Я иду. Ты увидишь.
– Ты ошибаешься! - рявкаю я. - Если ты сейчас же не пойдешь за мной, значит, ты мне не друг и тебе на меня наплевать!
Я круто поворачиваюсь на каблуках (скорчер в опущенной руке, предохранитель снят, регулятор на непрерывный разряд) и шагаю прочь. Спина у меня огромная, во всю ширину проспекта, и совершенно беззащитная.
Щекн с чрезвычайно недовольным видом шлепает лапами слева и позади. Ворчит и задирается. А когда мы отходим шагов на двести и я совсем уже успокаиваюсь и принимаюсь искать ходы к примирению, Щекн вдруг исчезает. Только когти шарахнули по асфальту. И вот он уже около будки, и поздно уже кидаться за ним, хватать за задние ноги, волочить дурака прочь, и скорчер мой теперь уже совершенно бесполезен, а проклятый голован приоткрывает дверцу и долго, бесконечно долго смотрит внутрь "стакана"…
Потом, так и не издав ни единого звука, он снова прикрывает дверцу и возвращается. Щекн униженный. Щекн уничтоженный. Щекн, безоговорочно признающий свою полную непригодность и готовый поэтому претерпеть в дальнейшем любое с ним обращение. Он возвращается к моим ногам и усаживается боком, уныло опустив голову. Мы молчим. Я избегаю глядеть на него. Я гляжу на "стакан", чувствуя, как струйки пота на висках высыхают и стягивают кожу, как уходит из мышц мучительная дрожь, сменяясь тоскливой тягучей болью, и больше всего на свете мне хочется сейчас прошипеть: "с-с-скотина!…" И со всего размаха, с рыдающим выдохом залепить оплеуху по этой унылой, дурацкой, упрямой, безмозглой лобастой башке. Но я говорю только:
– Нам повезло. Почему-то они здесь не нападают…
Сообщение из штаба. Предполагается что "прямоугольник Щекна" является входом в межпространственный тоннель, через который и было выведено население планеты. Предположительно, странниками…
Мы идем по непривычно пустому району. Никакой живности, даже комары куда-то исчезли. Мне это скорее не нравится, но Щекн не обнаруживает никаких признаков беспокойства.
– На этот раз вы опоздали, - ворчит он.
– Да, похоже на то, - отзываюсь я с готовностью.
После инцидента с ракопауком Щекн заговаривает впервые. Кажется, он склонен поговорить о постороннем. Склонность эта проявляется у него нечасто.
– Странники, - ворчит он. - Я много раз слышал: странники, странники… Вы совсем ничего о них не знаете?
– Очень мало. Знаем, что это сверхцивилизация, знаем, что они намного мощнее нас. Предполагаем, что они не гуманоиды. Предполагаем, что они освоили всю нашу галактику, причем очень давно. Еще мы предполагаем, что у них нет дома - в нашем или в вашем понимании этого слова. Поэтому мы и называем их странниками…
– Вы хотите с ними встретиться?
– Да как тебе сказать… Комов отдал бы за это правую руку. А я бы, например, предпочел, чтобы мы не встретились с ними никогда…
– Ты их боишься?
Мне не хочется обсуждать эту проблему. Особенно сейчас. - Видишь ли, Щекн, - говорю я, - это длинный разговор.
Ты бы все-таки поглядывал по сторонам, а то, я смотрю, ты стал какой-то рассеянный.
– Я поглядываю. Все спокойно.
– Ты заметил, что здесь вся живность исчезла?
– Это потому, что здесь часто бывают люди, - говорит Щекн.
– Вот как? - говорю я. - ну, ты меня успокоил.
– Сейчас их нет. Почти.
Кончается сорок второй квартал, мы подходим к перекрестку. Щекн объявляет вдруг:
– За углом человек. Один.
Это дряхлый старик в длинном черном пальто до пят, в меховой шапке с наушниками, завязанными под взлохмаченной грязной бородой, в перчатках веселой ярко-желтой расцветки, в огромных башмаках с матерчатым верхом. Двигается он с огромным трудом, еле ноги волочит. До него метров тридцать, но и на этом расстоянии отчетливо слышно, как он тяжело, с присвистом дышит, а иногда постанывает от напряжения.
Он грузит тележку на высоких тонких колесиках, что-то вроде детской коляски. Убредает в разбитую витрину, надолго исчезает там и так же медленно выбирается обратно, опираясь одной рукой о стену, а другой, скрюченной, прижимает к груди по две, по три банки с яркими этикетками. Каждый раз, подобравшись к своей коляске, он обессиленно опускается на трехногий складной стульчик, некоторое время сидит неподвижно, отдыхая, а затем принимается так же медлительно и осторожно перекладывать банки из под скрюченной руки на тележку. Потом снова отдыхает, будто спит сидя, и снова поднимается на трясущихся ногах и направляется к витрине - длинный, черный, согнутый почти пополам.
Мы стоим на углу, почти не прячась, потому что нам ясно: старик ничего не видит и не слышит вокруг. По словам Щекна, он здесь совсем один, вокруг никого больше нет, разве что очень далеко. У меня нет ни малейшего желания вступать с ним в контакт, но, по-видимому, придется это сделать - хотя бы для того, чтобы помочь ему с этими банками. Но я боюсь его испугать. Я прошу Вандерхузе показать его Эспаде, пусть эспада определит, кто это такой - "колдун", "солдат" или "человек".
Старик в десятый раз разгрузил свои банки и опять отдыхает, сгорбившись на трехногом стульчике. Голова его мелко трясется и клонится все ниже на грудь. Видимо, он засыпает.
– Я ничего подобного не видел, - объявляет Эспада. - поговорите с ним, Лев…
– Уж очень он стар, - с сомнением говорит Вандерхузе.
– Сейчас умрет, - ворчит Щекн.
– Вот именно, - говорю я, - особенно если я появлюсь перед ним в этом моем радужном балахоне…
Я не успеваю договорить. Старик вдруг резко подается вперед и мягко валится боком на мостовую.
– Все, - говорит Щекн, - можно подойти посмотреть, если тебе интересно.
Старик мертв, он не дышит, и пульс не прощупывается. Судя по всему, у него обширный инфаркт и полное истощение организма. Но не от голода. Просто он очень, невообразимо дряхл. Я стою на коленях и смотрю в его зеленовато-белое костистое лицо. Первый нормальный человек в этом городе. И мертвый. И я ничего не могу сделать, потому что у меня с собой только полевая аппаратура.
Я вкладываю ему две ампулы микрофага и говорю Вандерхузе, чтобы сюда прислали медиков. Я не собираюсь здесь задерживаться. Это бессмысленно. Он не заговорит. А если и заговорит, то не скоро. Перед тем, как уйти, я еще с минуту стою над ним, смотрю на коляску, наполовину загруженную консервными банками, на опрокинутый стульчик и думаю, что старик, наверное, всюду таскал за собой этот стульчик и поминутно присаживался отдохнуть…
Около восемнадцати часов начинает смеркаться. По моим расчетам до конца маршрута остается еще часа два ходу, и я предлагаю Щекну отдохнуть и поесть. В отдыхе Щекн не нуждается, но как всегда не упускает случая лишний раз перекусить.
Мы устраиваемся на краю обширного высохшего фонтана под сенью какого-то мифологического каменного чудовища с крыльями, и я вскрываю продовольственные пакеты. Вокруг мутно светлеют стены мертвых домов, стоит мертвая тишина, и приятно думать, что на десятках километров пройденного маршрута уже нет мертвой пустоты, а работают люди.
Во время еды Щекн никогда не разговаривает, однако, насытившись, любит поболтать.
– Этот старик, - произносит он, тщательно вылизывая лапу, - его действительно оживили?
– Да.
– Он снова живой, ходит, говорит?
– Вряд ли он говорит и тем более ходит, но он живой.
– Жаль, - ворчит Щекн.
– Жаль?
– Да. Жаль, что он не говорит. Интересно было бы узнать, что "там"…
– Где?
– Там, где он был, когда стал мертвым.
Я усмехаюсь.
– Ты думаешь, там что-нибудь есть?
– Должно быть. Должен же я куда-то деваться, когда меня не станет.
– Куда девается электрический ток, когда его выключают? - спрашиваю я.
– Этого я никогда не мог понять, - признается Щекн. Но ты рассуждаешь неточно. Да, я не знаю, куда девается электрический ток, когда его выключают. Но я также не знаю, откуда он берется, когда его включают. А вот откуда взялся я - это мне известно и понятно.
– И где же ты был, когда тебя еще не было? - коварно спрашиваю я.
Но для Щекна это не проблема.
– Я был в крови своих родителей. А до этого - в крови родителей своих родителей.
– Значит, когда тебя не будет, ты будешь в крови своих детей…
– А если у меня не будет детей?
– Тогда ты будешь в земле, в траве, в деревьях…
– Это не так! В траве и деревьях будет мое тело. А вот где буду я сам?
– В крови твоих родителей тоже был не ты сам, а твое тело. Ты ведь не помнишь, каково тебе было в крови твоих родителей…
– Как это - не помню? - удивляется Щекн. - Очень многое помню!
– Да, действительно… - бормочу я, сраженный. - У вас же генетическая память…
– Называть это можно как угодно, - ворчит Щекн. - Но я действительно не понимаю, куда я денусь, если сейчас умру. Ведь у меня нет детей…
Я принимаю решение прекратить этот спор. Мне ясно: я никогда не сумею доказать Щекну, что "там" ничего нет. Поэтому я молча сворачиваю продовольственный пакет, укладываю его в заплечный мешок и усаживаюсь поудобнее, вытянув ноги.
Щекн тщательно вылизал вторую лапу, привел в идеальный порядок шерстку на щеках и снова заводит разговор.
– Ты меня удивляешь, Лев, - объявляет он. - И все вы меня удивляете. Неужели вам здесь не надоело? Зачем работать без всякого смысла?
– Почему же - без смысла? Ты же видишь, сколько мы узнали всего за один день.
– Вот я и спрашиваю: зачем вам узнавать то, что не имеет смысла? Что вы будете с этим делать? Вы все узнаете и узнаете и ничего не делаете с тем, что узнаете.
– Ну, например? - спрашиваю я.
Щекн - великий спорщик. Он только что одержал одну победу и теперь явно рвется одержать вторую.
– Например, яма без дна, которую я нашел. Кому и зачем может понадобиться яма без дна?
– Это не совсем яма, - говорю я. - Это скорее дверь в другой мир
– Вы можете пройти в эту дверь? - осведомляется Щекн.
– Нет, - признаюсь я, - не можем.
– Зачем же вам дверь, в которую вы все равно не можете пройти?
– Сегодня не можем, а завтра сможем.
– Завтра?
– В широком смысле. Послезавтра. Через год…
– Другой мир, другой мир… - ворчит Щекн. - Разве вам тесно в этом?
– Как тебе сказать… Тесно должно быть нашему воображению.
– Еще бы! - ядовито произносит шекн. - ведь стоит вам попасть в другой мир, как вы сейчас же начинаете переделывать его на подобие вашего собственного. И, конечно же, вашему воображению снова становится тесно, и тогда вы ищете еще какой-нибудь мир и опять принимаетесь переделывать его.
Он вдруг резко обрывает свою филиппику, и в то же мгновение я ощущаю присутствие постороннего. Здесь. Рядом. В двух шагах. Возле постамента с мифологическим чудищем.
Это совершенно нормальный абориген - судя по всему, из категории "человеков" - крепкий статный мужчина в брезентовых штанах и брезентовой куртке на голое тело, с магазинной винтовкой, висящей на ремне через шею. Копна нечесаных волос спадает ему на глаза, а щеки и подбородок выскоблены до гладкости. Он стоит у постамента совершенно неподвижно, и только глаза его неторопливо перемещаются с меня на Щекна и обратно. Судя по всему, в темноте он видит не хуже нас. Мне непонятно, как он ухитрился так бесшумно и незаметно подобраться к нам.
Я осторожно завожу руку за спину и включаю линган транслятора.
– Подходи и садись, мы друзья, - одними губами говорю я.
Из лингана с полусекундным замедлением несутся гортанные, не лишенные приятности звуки.
Незнакомец вздрагивает и отступает на шаг.
– Не бойся, - говорю я. - Как тебя зовут? Меня зовут Лев, его зовут Щекн. Мы не враги. Мы хотим с тобой поговорить.
Нет, ничего не получается. Незнакомец отступает еще на шаг и наполовину укрывается за постаментом. Лицо его по-прежнему ничего не выражает, и не ясно даже, понимает ли он, что ему говорят.
– У нас вкусная еда, - не сдаюсь я. - Может быть, ты голоден или хочешь пить? Садись с нами, и я с удовольствием тебя угощу…
Мне вдруг приходит в голову, что аборигену должно быть довольно страшно слышать это "мы" и "с нами", и я торопливо перехожу на единственное число. Но это не помогает. Абориген совсем скрывается за постаментом, и теперь его не видно и не слышно.
– Уходит, - ворчит Щекн.
И я тут же снова вижу аборигена - он длинным, скользящим, совершенно бесшумным шагом пересекает улицу, ступает на противоположный тротуар и, так ни разу и не оглянувшись, скрывается в подворотне.
2 июня 78 года. Лев Абалкин воочию.
Около 18.00 ко мне ввалились (без предупреждения) Андрей и Сандро. Я спрятал папку в стол и сразу же строго сказал им, что не потерплю никаких деловых разговоров, поскольку теперь они подчинены не мне, а Клавдию. Кроме того я занят.
Они принялись жалобно ныть, что пришли вовсе не по делам, что соскучились и что нельзя же так. Что-что, а ныть они умеют. Я смягчился. Был открыт бар, и некоторое время мы с удовольствием говорили о моих кактусах. Потом я вдруг совершенно случайно обнаружил, что говорим мы уже не столько о кактусах, сколько о Клавдии, и это еще было как-то оправдано, поскольку Клавдий своей шишковатостью и колючестью мне самому напоминал кактус, но я и ахнуть не успел, как эти юные провокаторы чрезвычайно ловко и естественно съехали на дело о биореакторах и о Капитане Немо.
Не подавая виду, я дал им войти в раж, а затем, в самый кульминационный момент, когда они уже решили, что их начальник вполне готов, предложил им убираться вон. И я бы их выгнал, потому что здорово разозлился и на них, и на себя, но тут (опять же без предупреждения) заявилась Алена. Это судьба, подумал я и отправился на кухню. Все равно было уже время ужинать, а даже юным провокаторам известно, что при посторонних о наших делах разговаривать не полагается.
Получился очень милый ужин. Провокаторы, забыв обо всем на свете, распускали хвосты перед Аленой. Когда она их срезала, распускал хвост я - просто для того, чтобы не давать супу остыть в горшке. Кончился этот парад петухов великим спором: куда теперь пойти. Сандро требовал идти на "Октопусов" и притом немедленно, потому что лучшие вещи у них бывают в начале. Андрей горячился, как самый настоящий музыкальный критик, его выпады против "Октопусов" были страстны и поразительно бессодержательны, его теория современной музыки поражала своей свежестью и сводилась к тому, что нынче ночью самое время опробовать под парусом его новую яхту "Любомудр". Я стоял за шарады, или, в крайнем случае, факты. Алена же, смекнувшая, что я сегодня никуда не пойду и вообще занят, расстроилась и принялась хулиганить. "Октопусов" - в реку! - требовала она. - По бим-бом-брамселям! Давайте шуметь!" И так далее.
В самый разгар этой дискусии, в 19.33, закурлыкал видеофон. Андрей, сидевший ближе всех к аппарату, ткнул пальцем в клавишу. Экран осветился, но изображения на нем не было. И слышно не было ничего, потому что Сандро вопил во всю мочь: "Острова, острова, острова!…", совершая нелепые телодвижения в попытках подражать неподражаемому Б.Туарегу, между тем как Алена, закусив удила, противостояла ему "Песней без слов" Глиэра (а может быть, и не Глиэра).
– Ша! - гаркнул я, пробираясь к видеофону.
Стало несколько тише, но аппарат по-прежнему молчал, мерцая пустым экраном. Вряд ли это был Экселенц, и я успокоился.
– Подождите, я перетащу аппарат, - сказал я в голубоватое мерцание.
В кабинете я поставил видеофон на стол, повалился в кресло и сказал:
– Ну вот, здесь потише… Только имейте в виду, я вас не вижу.