Тень отплыла, не касаясь земли ногами. Говорят, в легендарной земле Ниппон у призраков вообще нет ног. По этому и узнают там призраков, и по барсучьему хвосту. То ли оборотней. Какие мысли только не приходят в голову копателю могил… Скелет засмеялся. Он и так скалился – все зубки наружу, а стало еще гаже. Костяк легкий, женский. Одного взмаха лопаты хватит, чтобы перебить позвоночник. Алесь не знал Северины при жизни. И слава Богу, что не знал. Не самое приятное знакомство. От нее ли, от могилы – так и несло холодом.
– Отойди, я сказал.
Она опять хихикнула. Ума смерть не прибавляет.
Алесь поставил на край могилы кубок:
– Теперь подходи. Медленно. Без лишних движений.
Она послушалась. Жидкость в кубке манила. Даже больше, чем живая кровь.
– Пей. А я буду читать "приходную".
Скелет встал на колени, низко наклонился…
– О черт! – Ведрич вскочил, позабыв, что лучше держаться за крест. Навка кричала. Пахло паленым. Обугливались кости, схватившие серебро. Как она кричала.
– Черт, черт!! Дурак!
Мягкая земля предательски подалась под ногами, Алесь полетел головой вперед. И потерял сознание.
В темноте звучали глупое совсем хихиканье и шепот, вередили больную голову. Алесь с трудом поворотил ее – из-за полога сверкнула свечка, отразилась в низком окне, а по стеклу его, затуманенному сумерками, сыпанула шрапнель дождя. "Дурак, черт," – Ведрич застонал. Хихиканье стихло. Прошуршали шаги, запахло духами, и на лоб шмякнулась насквозь мокрая тряпка. Потекло по щекам и за шиворот. Похоже, за него взялись по всем правилам медицины.
– Антя! – девица хихикнула. – Ты что! Он же, как мышь под веником.
Вторая, смутная Антя, росточком повыше и станом стройнее, шикнула. Метнулись две черные тощие косы.
– Девочка с косой, витязь молодой… – пропело вредное создание и отскочило. Дождик достался Алесю.
– Простите, ради Бога, – девушка усердно вытирала ему лицо. Болеть резко переставало нравиться.
– Где я? – спросил Алесь банально. Ничего другого в голову не пришло. Конечно, можно было схватиться за тонкую – почему-то мыслилось, тонкую – кисть с душераздирающим стоном: – Пи-ить…
Но такое казалось еще глупее.
– Антя, ты что, язык проглотила?
– Замолчи, Юлька! Простите, паныч, она у меня глупышка.
"Глупышка" возмущенно фыркнула и, шелестя юбками, удалилась в угол зализывать обиду. Или измышлять гадость, что, судя по ее манерам, было вернее.
– Это фольварк "Воля", паныч. Лежите.
– Если вы будете сидеть рядом, – пробормотал Алесь. Как ни странно, Антя послушалась.
– Воля… – он подергал мокрый ворот. – Это же кладбище.
– Антя, – подала голос Юлька, – я тебе говорила, не дело его в дом брать.
– Стихни. Поторопи Бирутку с обедом.
– Скорее, с ужином! – фыркнула Юлька и злонамеренно хлопнула дверью.
– Совсем от рук отбилась, – вздохнула Антя скорбно. Накинула на голову темный, старушечий, платок. Ведрич подавил желание содрать его к чертовой матери. Поежился – ощутимо дуло от окна. Девушка заметила его движение, встала, задернула шторы. Каждое движение ее было естественным и грациозным, и Алесь понял, что любуется ею.
– Вас нашел… один человек нашел. И принес сюда.
Слова выговорились неохотно. А Ведрич понял, что ненавидит этого человека. Заранее. Безо всяких оснований. Хотя бы потому, что тот встретился с Антей раньше его самого.
– Я…
Антося перехватила его руку, уложила на одеяло:
– Я знаю. Вы бредили.
Щека его дернулась.
– Нет, я не слушала! Ну поверьте, пожалуйста, – голос девушки задрожал. – Только имя. А я – Антонида Легнич. И Юлька моя сестра, мы вдвоем живем. И кухарка.
– Я видел ваше имя в "Бархатной книге".
Антося сглотнула, поправила полотенце у него на лбу:
– Нас вычеркнули из привилеев. После бунта. Отца расстреляли.
– Простите…
Повисло молчание. Ведричу хотелось взять руку девушки в ладони и почтительно поцеловать. Она даже потянулся к ней, но Антя отскочила, как зверушка, смахнула слезы:
– Пойду…
Тонкий цветочный запах опять опахнул, зашуршало платье, и Алесь остался один.
Наутро опять было жарко и солнечно. Алесь вышел в маленький, в желтых цветочных стеблях садик и не торопясь разглядывал дом. Дом был одноэтажный и длинный, когда-то оштукатуренный и побеленный. Причем действительно когда-то: от побелки сохранилось немногое, штукатурка толстыми пластами осыпалась от сырости, обнажая бревенчатую основу. Потемнели давно не крашеные ставни. Крыша была наполовину крыта дранкой, наполовину соломой, а кое-где и вовсе проглядывали ребра стропил. Похоже, вместо ремонта те части дома, где жить уже было опасно, заколачивались и стояли пустые, с досками поперек безглазых окон. Трубы словно промялись внутрь, и только над одной вился дымок. В высоких кронах тополей за усадьбой крякали вороны, вдоль стен и гнилых водостоков росли маленькие березки и высокие, в рост человека, бодяки и полынь. Сухие стебли шуршали на ветру. Шуршала красноватая листва под ногами. Весь воздух был напоен увяданием. Ярко алели ягоды на рябинах.
Антося подняла голову на звук шагов, отерла лоб грязной ладонью. Она возилась в земле, выдирала сухие стебли увядших георгин, и теперь, оттого, что Алесь застал ее за недворянским занятием, чувствовала себя неловко. Лицо покраснело. Антя сдула налипшие на лоб – теперь Ведрич разглядел – каштановые, пушистые волосы. Черный плат опять сполз на спину, но грязными руками поправлять его было неловко.
– Садовника нет, – сказала она со вздохом. – Иногда приходит Костусь, арендатор, а так… вот…
Она смешалась.
– Ага, давно в Вильно могли уехать! – как всегда, не вовремя выперлась на щелястое крыльцо Юля – паненка лет пятнадцати, с индюшачьим надутым личиком. Глаза у нее были прозрачные, лицо пухленькое, кудри подобраны почти по-городскому, но это-то "почти" и раздражало. В общем, трудно было найти двоих, более непохожих, чем эти сестры. – Как люди, могли бы жить. Это старье продали, домик бы купили…
Антя покраснела – хотя куда уж больше:
– Ну что ты говоришь, Юля!
Юля уперла ручонки в бока:
– А то! Патриотка х…, так и сдохнешь тут старой девой! А там наряды, праздники, фейерверки, офицеры-душки! Блау-рота… Была бы я Юлия Легниц!
Грязной, в земле, рукой Антя залепила ей по лицу. И отвернулась. Скукожилась вся. Губы ее тряслись.
– Дрянь, дрянь ты! – кричала Юлька. – Дрянь завидущая! Жаба! Ты и твой Гивойтос!
Гнилые ступеньки хрустнули. Паненка подскочила и ляпнула дверьми.
– Ой, Боже ж мой, Боже ж мой, – стиснув пальцы в кулачки у подбородка, совсем по-деревенски причитывала Антя. Слезы капали, размывая грязь. Алесю захотелось прижать девушку к себе, успокоить, убаюкать. Из головы начисто выскочило, отчего он в эту Волю попал. С хрустом проломавшись сквозь кустовье, он сорвал припоздавший, слегка обвядший, но пышный георгин:
– Проше, панна Антя, только не плачьте, – привстал на колено. И снизу вверх разглядел ее глазищи – похожие на линялое жнивеньское небо, с черными вздрагивающими ресницами. И понял, что улыбается не чтобы обаять и успокоить, а совершенно искренне.
– Но она не должна была это говорить! – она нервно скомкала стебель, топнула потертой туфелькой по мягкой земле. И платье на ней перешито из старого. А как держится!
– Все дети беспощадны.
Антонида кивнула, как королева:
– Спасибо за сочувствие, пан Алесь. А теперь мне нужно идти.
И ушла! Ведрич статуем еллинской девки окаменел посреди садика. Такого он от Антоси не ожидал.
Густая и насквозь мокрая жимолость почти доверху загораживала окошко. Насеялись в волосы листики, какая-то труха, прошлогодняя паутина. И нынешняя тоже. Все это липло к коже, ветки гневно шуршали, застили свет. Алесь пошарил под ногами, скривившись от рухнувшего на спину водопада, швырнул в стекло комком земли. Створка со стоном приотворилась.
– Ах, какая прелесть! – прошептала Юлька. – Я знала. Прикидывается недотрогой, а к самой паны в окошко лазиют.
– Тихо, – рявкнул Алесь. – Я не к ней, я к вам.
– Ага… – потянула девица недоверчиво. – Спаленка сестрина.
– Вылезай! Поговорить надо.
Юлька чиниться не стала. Похоже, она не в первый раз покидала дом подобным образом. А жажда приключений пересилила все подозрения. Она даже покраснела от удовольствия, когда княжич ее поймал, и не торопилась вырываться из объятий. Алесь поставил девицу наземь. Отклонил ветки:
– Проше, ясна паненка.
Садик, без ограды переходящий в лес, встретил их совиным криком. Юлька немедленно притиснулась к Алесю. Вообще-то обнимать ее пухленькое тело было приятно.
– Панна Легнич не хватится?
Юля хмыкнула:
– Она на кухне. И вообще дуется. А почему "Легнич"? Вы ж вроде нежничали?
– Мне ее жаль, – слукавил Алесь. – Дикая.
– Это верно.
Юля повернулась к нему совсем не детской грудью:
– Так зачем я пану?
– Молодые панны особенно хороши при луне.
Девушка прыснула:
– Так что, пан стрыг?
– Панна угадала…
Пришлось зажимать ей ладонью рот, чтобы не подняла всю Волю. Юля повисла на Алесе и вся вздрагивала от хиханек. Потом отерла щеки кокетливым платочком:
– А как вы меня кусать будете – вот так? – повернула шейку, – или вот так?
Пришлось корчить зверскую рожу.
Прощаясь под окошком – теперь собственным – Юля обещала показать такому веселому пану с самого утра окрестности. Если дождик не случится.
Блау, Тианхара, 1830, конец ноября
Айзенвальд не любил осень. Не за дожди, слякотные дороги и сумрачную тоску, не потому, что особенно сильно начинали болеть старые раны. Просто именно осенью чаще всего вспоминалось печальное женское лицо и камень у дороги, а вокруг ромашки, бессмертники, чабрец… и выбитые на камне крест и имя, которое он помнил даже во сне.
Трещали в очаге поленья, настольная лампа с абажуром мягко освещала разбросанные по столу бумаги, бронзовый письменный прибор и несколько книг с золотым обрезом. На бумагах лежал золотой прорезной медальон на длинной цепи, Айзенвальд и хотел, и боялся его открыть. За окном глухо бормотал дождь.
Шаркающей походкой вошел слуга, стал зажигать свечи.
– Оставьте! – бросил Айзенвальд нетерпеливо, и старик так же молча ушел, отразившись в радужном веницейском зеркале. Но тут же за дверью послышался топот, раздраженные голоса, и слуга буквально влетел в кабинет, проговорил, запинаясь:
– Его светлость правящий герцог Ингестром Отто Кауниц ун Блау.
А сразу за слугой, словно предвидя желание Айзенвальда послать гостя подальше, ворвался, бряцая шпорами, хлыщ в голубой полковничьей форме герцогства Блау, немного мокрый, со слегка обвисшими усами, но веселый и вполне довольный собой.
– Подвиньте кресло к камину! – велел он слуге. – И второе тоже. Вот так, славно. И подите. Генерал!
Айзенвальд хмуро обернулся:
– Я пятнадцать лет в отставке.
– Мой отец был кретином, отставляя такого человека.
– Герцог Урм…
Ингестром нетерпеливо махнул рукой.
– Почему вы заворачивали моих посланцев?
– Я слишком болен и стар, чтобы возвращаться к службе. Я писал вам об этом.
Герцог пожал плечами:
– Ну-у… Давайте разопьем бутылочку Rygas за встречу.
Он порылся в карманах и вытащил на свет изогнутый пузырек темного стекла, запечатанный сургучом. Айзенвальд поневоле поднялся за бокалами. Ингестром перебежал к столу, охватил его цепким взглядом.
– О-о, какая вещь! Позволите?
Схватил и открыл медальон. Милое женское лицо глядело на него из-под высокой прически, к вороту открытого платья был приколот цветок шиповника, а фоном плыли облака.
– Это она? О-о, простите, генерал.
Бесцеремонному герцогу на мгновение сделалось страшно, но он быстро пришел в себя, зубами выдернул пробку и разлил бальзам по кубкам.
– Ваше здоровье!
Айзенвальд сделал глоток и опустился в кресло:
– Простите, ваша светлость, мне трудно стоять.
– Ничего, мои лекари быстро поставят вас на ноги. Пейте, генерал, славный напиток. Я рад, что сюда приехал.
Айзенвальд хмыкнул.
– Я кажусь вам идиотом, генерал. Но я не настолько глуп, чтобы не понимать, кто сейчас может спасти для нас Лейтаву. Если мы не осознаем этого и не объединимся, мы скатимся туда, откуда выползали эти двадцать лет, и даже глубже.
– Мне хорошо в Шеневальде.
– Вы очень скромный человек. Но разве вы не иначе думали двадцать лет назад?
– Я устал.
– Вы разочарованы, состарились… и эта женщина.
– Да заткнитесь же наконец!
– Я вас прощаю, – после паузы величаво сказал герцог. – Я прощу вам все, даже прямое оскорбление моего величества. И я очень рад, что в свое время мой фатер не отдал вас под трибунал. Это многое извиняет старому козлу.
Айзенвальд встал, опираясь на поручни кресла:
– Простите, ваша светлость…
– Я никуда не уйду! В конце концов, я здесь герцог и вы мой подданный.
Айзенвальд наклонил голову.
Вся напыщенность вдруг слетела с гостя, и он на секунду стал выглядеть, как напуганный темнотою мальчик.
– Мятеж… он опять набирает силу.
– Завоеванные всегда бунтуют против завоевателей.
– Нет, я чувствую, я знаю! За этим стоит что-то темное, что-то такое, с чем мы не сможем бороться. Если бы это были просто мятежники, я бы послал пушки и войска… Я не наивен и кое-что умею. Но это… – Ингестром запнулся и замолчал. Айзенвальд увидел в его глазах самый настоящий, взаправдашний страх.
– Вы… вы, как никто, знаете эту страну. Она оставила след на вас. Вы должны разобраться! Никто не понимает. Вы можете нас спасти!
Айзенвальда покоробила патетика.
– Во-первых, я знаю не так много, и сейчас меньше, чем когда-либо. Прошло пятнадцать лет.
– Ваш опыт военного… Вы держали туземцев в кулаке.
– Сомнительный комплимент.
Герцог забегал по кабинету, натыкаясь на массивную мебель, потом, сжав руки, стал перед Айзенвальдом:
– Я… я получаю депеши. Я рискнул побывать там сам. Там что-то такое в воздухе. Вы знаете, как на море: шторм еще далеко, но уже все притихло и чайки орут… Вы служили моему отцу. Я прошу, я умоляю вас вернуться.
Блауено-Двайнабургская железная дорога
Айзенвальда разбудил настойчивый аромат шиповника, пробившийся сквозь запах дыма, угля и снега. Примстилось. Еще в полуяви он разглядел заледи на дребезжащем окне и в хрустальном подсвечнике на столике полуоплывшую свечу.
Кто-то настойчиво тряс его за плечо.
– А? Что?
– Господин! Вы не против, если к вам подсядет дама?
– Который час?
– Четверть третьего. Через три минуты отправляемся. А у меня весь вагон полон, кроме вас.
Айзенвальд потер лоб. Когда он садился в Блаунфельде, перрон был пуст, и за все время они останавливались три раза… ну, не настолько он заметная личность, чтобы подкладывать ему хорошенькую шпионку прямо на границе Лейтавы. Так что, он проспал границу?
– Так как, господин генерал?
Айзенвальд пожал плечами. Проклятая военная выправка и возраст. Кем еще ему быть, как не генералом?
– Да, – сказал он раздраженно. – Пусть подсаживается. И раз уж меня разбудили – принесите чаю.
Она вошла, внося зимний холод и повисшие на ворсинках меха капли талого снега. На ней была круглая соболья шапочка и соболья же ротонда – голубовато-серебристая, с широкими манжетами, а лицо под шапочкой до бровей закутано в пуховый платок. Как была, в шубке, она откинулась на алый бархат дивана и стала дышать на озябшие пальцы.
Поезд тронулся, огни за окном качнулись и стали сливаться в сверкающие полосы, а потом в темном стекле появились звезды. Айзенвальд опустил шторы.
Проводник принес на серебряном подносе чайный прибор. Тончайший мейшенский фарфор точно светился изнутри, над медальонами с рисунком шеневальдских городов острой готикой были прописаны названия.
Айзенвальд налил густой пахучий чай, серебряными щипчиками бросил в него сколыш желтоватого сахара.
– Выпейте чаю, – предложил он невольной попутчице. – И снимайте шубку: быстрее согреетесь.
Она помотала головой и забилась в угол дивана. Айзенвальду показалось, что она боится.
Появился проводник со стопкой свежего льняного белья и пожеланиями спокойной ночи. Чай остыл, догорела свеча на столике, и только слабые фонарики на стене освещали купе. Панночка, кутаясь в круглый воротник, дрожала в углу. Айзенвальд, не обращая на нее больше внимания, допил чай, лег и отвернулся к стене.
Лейтава, Доколька, 1830, начало декабря
Он проснулся, потому что поезд как-то резко встал. За окном была угольная чернота. Айзенвальд был в купе совсем один. Он оделся и тяжело спрыгнул в сугроб возле пути. Темнота здесь была чуть прорезана светом горящего над станционным домиком, фонаря. Фонарь скрипел под пронизывающим ветром, круг света метался, а в нем неслись и клевали в лицо серые хлопья снега. Размытые пятна вагонных окон освещали высокие сугробы вдоль пути. Из вагонов выбирались закутанные по глаза все еще сонные и недоумевающие пассажиры.
– Почему стоим?!
Антрацитовый паровоз, почти сливающийся со стеной елей за ним, ответил хриплым гудком.
Кроме фонаря над станцией, не было видно ни живого огонька, только качающиеся заснеженные деревья на фоне сероватого неба да в щели между ними уводящие в обе стороны рельсы.
Заслоняясь от липнущего к лицу снега, близоруко щурясь, прочитал Айзенвальд название полустанка: "Доколька".
Светя фонарями, пробежались вдоль вагонов озабоченные проводники:
– Поезд дальше не идет… Можно в станцию пройти, обогреться…
– Сколько до Вильни?
Проводник развел руками. Похоже, застряли надолго.
Вместе с немногими пассажирами генерал прошел в тесный станционный домик. Сразу запахло мокрой шерстью от шуб, водкой, перегоревшими дровами. Зевающая во весь рот служанка разносила озлобленным, усталым, недовольным пришлецам колониальный чай и пироги с рыжиками и сушеной черникой. Айзенвальд поискал глазами свою спутницу: ее нигде не было. Он пошел к начальнику станции. Тот – небритый, с красными, точно у кролика – от дыма и недосыпа – глазами, сидел в своей клетушке с перегороженной доской дверью, словно загородившись от настойчивых вопросов, и растерянно разводил руками.
– А что я могу сделать? – на жуткой смеси шеневальдского, низовского и местного отбивался он. – Зима, господа… Конечно, рабочих пришлют. С утра пошлю по них. Метель, господа.
Оказалось, заносы. По вагонную крышу. Это вам не теплые слякотные зимы приморья. Раскапывать день, два… генерал спешил. Не к кому-то, не во исполнение приказа – на могилу Северины. В отличие от других, менее настойчивых пассажиров, он сумел договориться. У начальника нашлись розвальни, резвая каурая лошадка, разумный кучер. Кучер советовал не выезжать до света, но радужная банкнота притопила весь его разум. Тем более что, пока они спорили, метель улеглась, приморозило, и полная луна светила так ясно, словно наступило утро.