За восемь ночей, что я просидела над ее постелью, бедняга отвыкла быть без меня; когда ее приехали забирать, сперва хныкала, упиралась, кричала, потом начала отмахиваться от санитаров, а потом вдруг взвилась с места - и я увидела в первый и, надеюсь, в последний раз, что на самом деле умеет ласковая и послушная Эвочка… Я тогда перепугалась ужасно, думала: кого-нибудь она обязательно убьет, но все обошлось; теперь-то я знаю, что Эвелина убивает только тогда, когда без этого никак не обойтись…
Крутили ее ввосьмером и не сразу справились, но все же связали и увезли. А напослезавтра меня пригласили в Звездный Дом, угостили кофе с молоком, как я люблю, и разложили все по полочкам. Я думала отказаться, но тут в комнату вбежала Эвка и принялась визжать и подпрыгивать, а потом притащила откуда-то и засунула мне в руки своего любимого плюшевого львенка. Вот так я и стала личным секретарем Президента ДКГ, а главное - нянькой, воспитательницей, подругой и старшей сестрой сверхтелохранителя Большого Босса.
… Ну что, Катька, пора?
"Да!" - ответила я сама себе, поглядела напоследок на фотографии, улыбнулась маме и Чале, послала воздушный поцелуй Ози, щелкнула по носу Эвелину. А господину Холмсу опять показала язык. Причем весьма торжественно. Никуда ты не денешься от меня, глупый-глупый Алька! Утречком прилетишь, а я тебя - цап! - и в церковь, и выйдем мы с тобою оттуда, как положено: мистер и миссис Аллан Холмс. И не позволю я тебе трястись из-за того, что я, видите ли, тебя моложе. Ученая уже. И вообще, пойду-ка я прямо сейчас к тебе в номер, займу его нагло и приготовлю все к твоему приезду; и попробуй хоть слово сказать, нос откушу!
И я успела сделать все, и пастор оказался седенький и очень милый, и прическа - просто прелесть, и белое платье с коротенькой фатой - как раз такое, как когда-то у мамы; даже не помню, как бежала я по улице, возвращаясь в "Ореанду" с горой покупок. Мужики оглядывались мне вслед, бабье шипело. Ну и что? Когда женщина счастлива, все вокруг прекрасно, даже подруги!
Дверь Алькиного номера была приоткрыта, и я вошла без стука, соображая на ходу, что сказать горничной. Но никакой горничной там не было, и вещей Алека почему-то тоже не было, хотя он, точно помню, оставил чемоданчик, когда уезжал позавчера, зато на полу лежали какие-то ужасные грубые циновки, а перед стенным зеркалом разминался незнакомый смуглый паренек в ярких шароварах.
Проскочила, что ли?
Пожав плечами, я вышла в коридор, посмотрела на табличку с номером - и зашла снова.
В комнате, оказывается, были двое. Парнишка по-прежнему плавно изгибался перед зеркалом, а в единственном кресле, задвинутом в угол, плотненько сидел лысоватый, довольно полный старичок в халате с бордовыми драконами. Он внимательно изучал свежий выпуск "Ночей Копенгагена" (какая гадость!) и тоненько хихикал. Увидев меня, лысенький засуетился, уронил куда-то журнальчик, вскочил и неожиданно изящно шаркнул ножкой:
- Какая приятная неожиданность!
Тут я его узнала. Днем, когда я шла в город, он истошно вопил в нижнем холле, что, как ветеран земной сцены, возмущен, что номер для его артиста снят с брони. Я спросила: как они тут оказались? Они ничего не знали. Администрация сообщила им только то, что другой, ничем не худший номер, вот этот вот самый, неожиданно освободился, и предложила вселяться…
Извинившись, я вышла. И у меня хватило еще сил, удерживая слезы, спуститься в подвальный бар.
В баре было прохладно, сумрачно и пусто.
Несколько ранних посетителей за столиками у дальней стенки и я. Одна. Совсем одна. Как три года назад, только еще хуже. Много хуже. Ой, Боженька, да как же мне плохо!..
Официант! Телефон, пожалуйста! Скорее, прошу вас!..
Кнопка за кнопкой: восемь-один-ноль-один-девять-четыре-семь-ноль-пять-пять-ноль.
Гудок. Щелчок.
Чала! Чалочка!
И гулкий, не ждущий ответа голос Игоря Ивановича: "Говорит автоответчик семьи Нечитайло. Мы уехали в отпуск. Вернемся после двадцать шестого или немного позже. Сообщение можете оставить…"
Но я не хочу оставлять сообщений, мне плохо, неужели вы не понимаете, мне очень плохо…
Официант, водки, пожалуйста! Да-да, двойную!
Огонь обжигает глотку, но легче не становится.
Снова - кнопки: восем-один-ноль-два-четыре-семь-восемь-пять-два-один-три.
Короткие гудки. Сброс. Набор. Щелчок.
Ози!!!
Сброс. Короткие гудки.
Официант! Еще водки! Только не надо разбавлять!.. Ладно, друг, не обижайся, это я шучу так…
Ну-ка: восемь-один-нолъ-четыре-четыре-семъ-ноль-два-восемь-один-один.
Гудок. Щелчок.
Мама! Мамулечка! А кто? Что с ней?! Обследование? Какое обследование? Ой, Господи!.. Но ничего опасного, тетя Клара? Да, конечно, прилечу… У меня? Скажите маме, что со мной все в порядке…
Официант! Теперь джин! Без всяких тоников!
Тепло разливается по телу, в голове приятно гудит. Думается легче. Аль… Ну и как тебя назвать? Трусом? Ничтожеством? Или просто - подлецом?! Не знаю. Надо подумать. Надо понять. Я же не просила тебя ни о чем в тот вечер: мы могли поздороваться и разойтись, Аль… а теперь - зачем эта дурацкая фата? Зачем прическа? Что я скажу старому ласковому пастору?..
Дрянь! Трепло и трусло!
Я смотрю в полумрак. Зал незаметно заполнился, и в синевато-розовом тумане движутся, прижимаясь друг к дружке, расплывчатые фигуры. Карлики! Злые, злые карлики! Разве вы, вы все, знаете что-то о любви? Разве умеете любить?
Трусы… пигмеи…
А ты, стан Аллан Холмс, хуже всех… мразь и предатель.
Офиц-и-и-ант! Еще водочки!
В зале темнеет. Перед моим столиком возникают две… нет, одна… фигура… гадкий гном, мерзкий носатый ли-ли-пут. Огромный ли-ли-пут, ростом почти с Их!.. с Игторя Ив-вановича…
О чем это он? Пытаюсь сосредоточиться. Трудно.
- Вставай, красотка! Йошко Бабуа хочет с тобой танцевать сегодня!
Уйди, карлик… не хочу… никого не хочу…
- Я - Бабуа!
Зачем он так кричит? Ведь у меня же болит голова! В зале становится совсем тихо. Все умолкли. Все чего-то ждут. Отпусти руку, нахал, мне больно!..
- Дэвочка, - спокойно говорят мне, - музыка ждет!
- Не хочу-у-у! - ору я. Или шепчу?
- Ты нэ понымаешь, дэвочка! Я - Бабуа, и ты пойдешь со мной. Сначала мы будэм танцевать. А потом пить шампанское навэрху. Я так хочу. Ты понымаешь тэпэр?
Меня больно хватают за руку и тащат из-за столика; завтра наверняка появятся синяки, думаю я и тут же забываю о таких пустяках, потому что противные губы, пахнущие табаком и спиртом, впиваются мне в рот и мерзкий язык злобно, гнусно втискивается меж сжатых зубов.
Я кричу. А вокруг - никого. Люди жмутся к стенкам, их нет, только белые маски где-то далеко, и носатые чернявые рожи скалятся вокруг…
Аль! Алька! Трус, ничтожество, помоги!.. Эвелина, где ты?!
Никого. Нет людей. Только кривые ухмылки и шепоток:
- Бабуа, Бабуа! Глядите: Бабуа гуляет!
Божечка, неужели же им интересно?
Туман вдруг рассеивается. И меня становится как будто бы две: одна плачет, вырывается, а ее тащат в круг злобных гоблинов, и некому ей помочь, а другая Я смотрит на все точно со стороны; эта вторая Я бесплотна, ей не страшно, она просто стоит и видит все, что происходит.
Она видит: давешний смуглый парень удивительно легко прорывает кольцо, толпящееся вокруг меня первой. Он останавливается напротив того, кто рвет с меня жакет, и улыбается спокойной, дружелюбной улыбкой.
- Отпусти сестру, друг-землянин, ибо сказал Вождь: поднявший руку на сестру - плохой брат и не благо творит!
Ослепительно белым оскалом щерится носатая рожа.
- Пшел вон, бичо!
И шуршащий шепот от стенок, из дальних углов:
- Парень, отойди, не нарывайся, это же Бабуа!
И поверх шепотка - мелодичный, чуть гортанный голос:
- Позволь напомнить, друг-землянин, что и так заповедал Вождь: не внимающий слову блага - не брат!
Короткий смешок.
- Э! Понюхай, бичико, и подумай: пора ли тебе умирать?
Перед самым лицом паренька покачивается узкое лезвие, выпрыгнувшее из наборной рукоятки.
Хватка разжимается, и Я первая падаю на стул, судорожно стягивая края порванного жакета. Прямо передо мной две тени: большая и маленькая. О чем это они? Та Я, что, никому не видимая, стоит в стороне, слышит:
- Жаль, землянин, но велено Вождем: не слышащий - пусть умолкнет…
Мгновение тишины. И вновь голос, уже не мелодичный, напротив, отливающий сталью:
- Нгенг!
Только одно слово, похожее на плевок.
Знакомое слово… Я слышала его раньше, но где? Ах да, это же дархи; именно так говорила Чала всякий раз, когда при ней вспоминали ее первого мужа.
Почему так тихо? Совсем-совсем тихо…
Только медленно звучит в густых от дыма сумерках ресторана:
- Дай. Дан. Дао. Ду…
И тотчас взрывается тишина. Большая тень взлетает в воздух, на кратчайший миг словно бы зависает, перекувыркивается и с визгом летит к стене, переворачивая столы. Звон стекла, крики, ругательства. Круг гоблинов, только что мешавший дышать, распадается…
Какой грохот… и как чудовищно болит голова!..
Кто-то маленький, чернявый, с измятым лицом, похожим на комок взбитого фарша, прикрывается табуреткой и вопит, булькая кровавыми пузырями:
- Братва! Бабуа бьют!
Крик угасает в табачном чаду, в душном запахе пота, вместе с плавно опадающими на пол пиджаками. Груда тел в центре зала то рассыпается, то слипается вновь, и мальчишка прыгает вокруг нее, время от времени ныряя в месиво и нанося короткие удары, после каждого из которых что-то внутри горы людей болезненно вскрикивает.
Первая Я визжит, закрыв лицо руками; вторая Я наблюдает. Паренек дерется умело и красиво; не так, как Аль: Аллан почти не движется, он просто стоит, а те, кто напал, отлетают от него, словно наткнувшись на стенку; и дружок его, психованный журналист, я видела однажды, тоже дерется не так: Яник просто бьет бутылкой о бутылку и кидается вперед, полосуя все, что стоит на пути. Нет, парнишка напоминает скорее всего Эвелину: такие же прыжки, такие же движения, но все, пожалуй, отточеннее и четче, чем у Эвки…
На полу хрипят и ползают те, кто уже не может встать, к запаху дыма и пота добавляется нечто удушливо-кислое, выворачивающее; вновь возникает тот, большой и носатый - в одной руке нож, другая висит плетью, он криво улыбается и идет прямиком на меня, мне страшно… но мальчик уже рядом, а на скользкой стойке, притопывая пухлыми ножками, надрывается ветеран земной сцены:
- Бабуа, стой! Бабуа, не будь идиотом, ты его не знаешь - это артист!
Совсем рядом - противное хлюпанье.
Носатый ломается пополам, воет, рухнув на колени, и упирается лбом в линолеум, а вопль старичка переходит в пронзительный визг:
- Лончик, деточка, я тебя умоляю, береги пальцы!
Снова рев и копошение на танцплощадке в центре зала. Сирена. Топот сапог. Ничего не вижу. Только обрывок властного крика:
- Стояааа…
Чмокающий всхлип. На мой столик тяжело шлепается кобура с обрывком портупеи.
- Лончик, перестань! - Визг, похожий на иглу бормашины, режет барабанные перепонки. - Эти при исполнении!
Та Я, которая видит и слышит, начинает исчезать.
Дымка. Пробки в ушах. Сквозь плотно сжатые пальцы не видно совсем ничего, только гадостный запах становится гораздо гуще.
Нечеловеческий вой:
- Отвэтите, суки, гадом буду! Я - Бабуа-а-а… Ааааа…
Глухие удары, словно кого-то бьют сапогами.
И совсем уже издалека, едва различимо:
- Лоничка, хватит уже! Это профессионалы, они справятся. Ой, ребятки, а можно я тоже чуточку вдарю, а?..
Тьма.
… Не помню, как я оказалась в номере. Толстячок, потирая оцарапанную лысину, доказывал что-то в передней хмурому, тяжело дышащему сержанту. Грубая циновка, хоть и покрытая пледом, казалась пыточной решеткой.
Боже, как стыдно!..
Паренек принес воды.
- Выпей, сестра, тебе будет легче.
- Почему ты называешь меня сестрой?
- Ты красивая. Ты похожа на птицу токон.
Господи всемилостивый, какие у него глаза! Он смотрит на меня, как я в детстве глядела на отцовскую Библию. И пальцы его, массирующие мою ушибленную ногу, медлят уходить, задерживаются, но осторожно, робко… Он отводит взгляд. Боже мой, это же еще ребенок… Но не карлик. Он - мужчина. С таким спокойно, такой не обманет, не предаст, не бросит. Все, Катька, все, принцев нет, они остались в сказках, ты одна… Но я же не хочу быть одна, я не могу, не справлюсь, я же не Чала…
Сухие твердые пальцы смелеют; как они ласковы, эти руки, только что месившие стадо пьяных мужиков! Нежно-нежно, почти трепетно касаются они меня, и я изгибаюсь, я расслабляюсь, чтобы ему было удобнее.
Скрипит дверь.
- Ой! - говорит кто-то, кажется, толстячок, и дверь скрипит снова.
Прикрываю глаза. Юбка сползает с бедер, я привстаю, помогая ей поскорее перестать мешать; внутри меня поднимается теплая волна, словно разогревая туго сжатую пружину… сейчас она разожмется… Господи, ну как же давит лифчик!.. О!.. Нет, уже не давит… мне легко и сладко…
Меня крепко обнимают, властно и бережно одновременно; он трется лбом о мои губы, словно не замечая, что они раскрыты, что они ждут его, и шепчет, шепчет…
- Кесао-Лату, - бормотание его еле слышно, невнятно, - Кесао-Лату… Ты не такая, как все. Наставница Тиньтинь Те ложилась на спину и отдавала приказы. Она учила, а ты даришь, о Кесао-Лату…
Шепот захлебывается, гаснет в сбивчивом дыхании.
Прижимаюсь теснее. Еще теснее…
О-оооо!.. Как же он хочет меня!..
Ну иди же, глупый, иди скорее!.. ну же, ну… какая у тебя гладкая кожа, какие мягкие волосы… как ты напряжен… весь… целуй же меня… я с силой толкаю его голову вниз, туда, где разгибается жаркая пружина… целуй меня! целуй!.. всюду целуй, милый!.. о-о-о!.. да, да, так!.. так хорошо… можно, уже все можно… я хочу тебя, любимый мой, я стосковалась по тебе… бери, бери меня… иди в меня, Аллан… Аааааааааааль!..
- Мое имя Лон! - Он отшатнулся, и дыхание его стало ровным. - Тебе уже лучше, сестра?
Я рухнула в пустоту, и на дне пропасти копошились страшные сны…
Когда солнце укололо глаза, в висках ломило, горло пересохло; мохнатая накидка укрывала меня по шею, аккуратно расправленная юбка лежала рядом вместе с лифчиком, разорванными трусиками и блузкой, а на голом полу под зеркалом, скрестив руки на груди, спал мальчик…
Как же его зовут? Не помню.
Будить его я не стала. Зачем? Стыдно.
Когда я открывала дверь, он, кажется, проснулся и чуть приоткрыл глаза, но, наверное, я ошиблась - ведь шла я очень тихо, как мышка, на цыпочках.
Коридорная у стойки, поджав тонкие губы, проводила меня понимающе неодобрительным взглядом, и, сама не знаю отчего, вместо своего сто одиннадцатого я ткнула пальцем в кнопку "1".
В этот ранний час постояльцы еще отсыпались, и холл был пустее пустого. Только пять или шесть крепеньких мальчиков тусовались, покуривая в кулак, около высокой стеклянной двери, да еще на улице, у самого подъезда, красовался серебристо-жемчужный, почти такой же длинный, как у шефа, автомобиль…
Заметив меня, растрепанную и жуткую, парни притихли; четверо, которые в кожанках, вышли к машине, а двое, похожие, как братья, оба в отличных темных костюмах, направились мне навстречу.
Приблизившись, они одновременно, словно по сигналу, чуть приподняли широкополые мягкие шляпы, а затем тот, который казался на вид немного старше, негромко и учтиво сказал:
- Синьорина Мак-Келли? Просим проследовать с нами. Дон Аттилио эль-Шарафи хочет лично выразить вам свои глубокие соболезнования…
Глава 6
… Но и тех, кто в великой, суетной, жалкой гордыне своей отверг, не размыслив, милость и благость Твою, лишь внешне признавая заповеди Твои, и, подменив подвиг мишурою, нарушает их ежечасно, - и их не накажи свыше меры, Человеколюбец, ибо есть они таковы, каковы есть, не без воли Твоей на то, и, возомнив многое, лишь испустошили сердца свои в погоне за тем, что воистину невесомо станет в чаше на Страшном Суде Твоем, Господи. Просвети же таких, дабы укрепилась рука гордых в служении наконец добру и любви, яко же все в руце Твоей, Господи…
Рассказывает дон Аттилио эль-ШАРАФИ. Администратор Хозяйства. 68 лет. Гражданство неизвестно
20 - 23 июля 2215 года по Галактическому времени
Не стану отрицать: я не выстоял до конца церемонии. Просто не смог. Заболело сердце…
Бибигуль, как обычно, почувствовала что-то и вопросительно, с обычным своим беспокойством посмотрела на меня, отвлекшись от происходящего.
- Тссс… - прошептал я одними губами. - Все хорошо, дорогая, ничего страшного…
И она поверила, потому что мы никогда не лжем друг другу. Но на сей раз я, впервые за долгие годы брака, обманул жену. В тот миг мне было страшно. Очень страшно…
Потому что прихватило не так, как раньше. Не слегка, едва обжигая грудь изнутри. Впервые боль была не болью, а чем-то гораздо большим, чего не пересказать словами; и еще страшнее боли было странное, невесть откуда идущее понимание: нет, это пока еще не конец, это - звоночек. Предупреждение. Или что-то иное?.. Не умею объяснить. Думаю, мало кто сумеет… Не ощутив, такого не понять, ведь каждому из нас свойственно до времени полагать себя бессмертным.
- Оставайся здесь, - шепнул я.
И вышел через низенькую дверку, а парни, пропустив меня, снова сомкнулись, скрывая место, где только что я стоял. Те, кто остался там, внутри, в пропахшем ладаном и потом чаду, которым невозможно дышать, вряд ли обратили внимание на мой уход. Впрочем, стоит ли обманываться? Из коллег, конечно же, обратили, и очень многие. Теперь они будут долго анализировать, взвешивать, прикидывать, как это понимать и не игра ли все это…
А вот обсуждений не будет. Поостерегутся. Разве что наедине с законными супругами. И то не уверен, поскольку кандидатура каждой из законных предложена лично мною. Я знаю, такое нововведение не всем пришлось по нраву, иные и в глаза мне это высказывали. Но я не настаивал. Кто, кроме Создателя, смеет советовать в таких вещах, как таинство бракосочетания? Я спокойно, без обиды выслушивал несогласных, и возражавший, не пожелавший понять своей же пользы, продолжал трудиться на прежнем месте, под руководством более удачливого шефа, счастливого обладателя порекомендованной мною спутницы жизни.
Убежден, что я был прав. Ни за одну из моих протеже мне не пришлось краснеть. Девицы из старых, почтенных семей, умницы и красавицы, прекрасные хозяйки, заботливые матери и страстные любовницы. Преданные настолько, насколько могут лишь мусульманские женщины, и богобоязненные, как подобает истинным католичкам. И ни одна из них, совсем девочек, не позволила себе посетовать на сватовство человека, годящегося ей почти в отцы. А то, что девушки эти искренне, по-дочернему преданны мне, так стоит ли удивляться? Ведь и я относился и отношусь к каждой воспитаннице моей Бибигуль, как к дочери…