Идущие - Лина Кирилловых


У них есть способность ходить между мирами и понимать любые языки. Над ними стоит Организация, которой они все подчиняются, и законы о невмешательстве. Наблюдать за чужими мирами и изучать их - задача и призвание Идущих. Изменять ход чужой истории - нельзя. Расколовшая Организацию война, случившаяся двадцать лет назад, не всех научила уму-разуму. Кто-то снова хочет примерить на себя роль Бога - а кто-то просто вспомнить свое потерянное прошлое и вернуться домой.

Содержание:

  • Пролог 1

  • Часть первая. Неслучившаяся сенсация журналиста Рёмина 3

    • 1. Маркиза Дрю 4

    • 2. Кот на дереве 28

    • 3. Дом 51

  • Часть вторая. Разрубивший Луну 63

    • I. День первый 63

    • II. День второй 76

    • III. День третий 87

    • IV. Конец и начало 106

Лина Кирилловых
ИДУЩИЕ

Пролог

Там, где серость гравия, топкая грязь раскисающей в непогоду околицы, параллельные ленты рельс, чахлые, жалкие, какие-то словно бы изначально мёртвые кусты и деревья без листьев и почек, неработающий слепой семафор и низкая, запаршивевшая от времени и дождей платформа, вьётся в лес тропка, протоптанная собачниками, грибниками и местными маргиналами, которые жгут костры, жарят хлеб, пьют дешёвый портвейн и пугают дворняг и кошек своими хриплыми заунывными песнями. Через лес тропа выводит к разбитому объездному шоссе; то, в свою очередь, порождает кривые дорожные щупальца, дальше превращающиеся в улицы, что уходят к центру города. Дома, все, как один, старые и перекошенные, по мере продвижения от окраин к сердцевине обрастают этажами и неприглядностью. Окна некоторых, деревянных и уже нежилых, почти полностью лишены стёкол: фанеры, картонки, крест-накрест прибитые доски и брусья скрывают сырость и запустение. По давно некрашеным фасадам бегут трещины - кое-где они так велики, что в них можно просунуть ладонь. Из открытых дверей подъездов тянет затхлостью, щами и общественным туалетом. Голоса телевизионных коробок прерываются ссорами и пьяной руганью. Над крышами, щетинящимися копьями антенн, густо дымят трубы завода. Воздух отдаёт кислятиной.

Он живёт тут уже долгое время. Сначала, как и все местные, он здесь родился. Грузный человек ткнул его пальцем в живот и сказал: "Пацан - хорошо!". Это были первые и последние слова одобрения, на которые отец по отношению к нему сподобился, и последнее, в общем-то, пристально-отцовское внимание собственно, потому как потом, в течение долгого времени, пока тянулось детство раннее, детство среднее, детство предподростковое, он слышал только, как хлопала по утрам входная дверь квартиры, когда отец уходил на смену, и как скидывал тот с грохотом свои тяжёлые ботинки на пол вечером, когда возвращался. Отец шумно ел ужин; лезть на колени к нему было нельзя, потому что там уже сидела кошка. Кошка была хитрой и залезала ради того, чтобы выпросить кусок колбасы, а он сам был только бескорыстно любящий и наивный, как все маленькие дети с пока ещё непораненным сердцем, и хитрость и изворотливость легко обставляли его, а также кошкин невеликий вес и её простое желание: урвать немного еды. А не его - интересоваться и расспрашивать, и потому мать недовольно отпихивала: "Что ты тут крутишься, иди в свою комнату", а отец жевал и читал газету. Мать, сухую высокую женщину, он побаивался. Сначала смутно - из-за тона комендантши общежития, в котором звучали нотки почти расстрельные, и её полного неумения улыбаться, затем явно: в пять лет, после случайно разбитой вазы, мать познакомила его со старым отцовским ремнем. Он учился существовать, не вызывая ничьего раздражения: не путаться под ногами, быстро и непривередливо есть, поддерживать будничные разговоры, оказываться полезным по дому настолько, чтобы к нему не было претензий из-за лени, и быть достаточно ненавязчивым, чтобы никто не понял, сколь многое он умеет, и не загрузил работой, как прислугу. В школе он откровенно скучал. Коридоры воняли разваренной кислой капустой, которую подавали в столовой, помещения - мелом и нечистыми носками, одноклассники были тупы, учителя измучены и заторможены, поэтому здесь он тоже учился сам: в библиотеке. А читал он много: жадно, хищно, почти с остервенением, сажая в душу - ростки сомнений и открытий, и зрение - что было ожидаемым. Изучая большой мир, который никогда не видел, и миры, которые увидеть бы не смог, потому как они были выдуманные, он однажды подслушал разговор библиотекарей: петиция руководству области о возвращении пригородных электричек снова провалилась.

Куда-то далеко, понял он, ходили поезда, у которых раньше здесь была остановка. И заболел желанием.

Оно жило в нём, когда он делал уроки и писал контрольные, когда подтягивался на перекладине - никогда не мог сделать этого больше трех раз, и его клеймили слабаком и нюней - и кипятил колбы над спиртовкой, когда гулял, сунув руки в карманы, и черпал лужи своими рваными кедами, потому что не видел, куда бредёт, да ещё снимал при этом очки - для пущего эффекта отсутствия. А особенно - когда стоял у свежей могилы совершенно чужого ему человека, когда-то ткнувшего его в живот пальцем, потому что крыши над заводскими цехами, может, и рушатся порой на головы, убивая и калеча, но мечты - ни разу. По крайней мере, пока они не стали материальны.

И, конечно же, ранним утром оно жило ярче всего - когда заявлял о себе вестник.

Утренний пятичасовой проносится сквозь застой местного безвременья, как видение. Золотое, алое, свист и грохот, знаменующие стремительную жизнь, летящую всегда вперед и дальше, взмётывают палую листву. Протяжный гудок, разрезающий сумерки, служит верным будильником для заводских. От стука колёс позвякивают подвески у люстры. Подросток в комнате приоткрывает глаза. У него есть мечта: сесть на поезд.

В городе, стоящем посередине пустыни, длится вечнозелёное лето. Оно накатывает жаркими волнами в полдень и отступает к вечеру, чтобы за ночь поднакопить сил, и пахнет многими ароматами: эвкалиптом и мятой, чистой водой и жасмином, фрезией, тюльпанами, спелой налитой клубникой и соком медовых груш. Всё это было бы для пустыни странным, не именуйся город Оазисом. Он весь - клумбы и цветы, гул пчёл и птичья трескотня, коты на крышах, бабочки и то самое водяное журчание: фонтан и озерце, ручейки и родник. В город ведёт одна-единственная дорога. Где-то у самых его границ она пропадает в траве, и так получается, что из города не ведёт ни одной.

Маленький двухэтажный коттедж - дом для мужчины и женщины. Между деревьями в саду растянуты веревки, на которых сушится бельё - простыни, наволочки, носки и рубашки, газовые платья и чулки. За развевающимися флагами тканей прячутся качели, простые и самодельные, и иногда женщина садится на них, а мужчина её раскачивает, и оба смеются, как дети, хотя уже весьма немолоды.

Женщина работает в школе - учительницей, и подопечные её обожают. Мужчина мог бы зваться историком-хронистом, если бы хоть один из его трудов покинул когда-нибудь ящик стола.

- Ты ведь понимаешь, что мне всё равно никто не поверит, - оправдывается он перед женой.

- А ты бы хотел, чтобы тебе верили или чтобы тебя читали?

- И то, и то.

- Так редко бывает, дорогой мой.

- Знаю.

- Тогда стань просто писателем. Им прощаются любые выдумки, даже если на самом деле это правда.

- Но я-то учёный. Ай, забыли…

Устав от работы, мужчина садится в кресло-качалку, стоящее на крыльце. Женщина приносит ему чай и печенье с корицей. Они рассматривают шелестящие кроны и небо, словно выкрашенное лазурной эмалью, воробьёв и стрижей, ватный пух облаков. Тишина и тепло их зрелой любви помещаются в переплетённых ладонях.

- Ты не скучаешь по дому?

- Он здесь. Чего мне скучать…

- Старый ворчун. Всё побросал и вернулся.

- Справятся без меня. Уже не маленькие…

Женщина заправляет за ухо соломенную прядку волос.

- А мне вот не хватает наших девочек. Видела их всех… раз, два… три раза, а младшую так вообще никогда - и не хватает.

Мужчина молча прижимает её руку к своему лбу: прости меня.

- Перестань, - она гладит его по голове.

Они очень похожи на пожилую пару, которую позабыли дети и внуки, тихо-мирно доживающую свой человеческий век среди георгинов и роз. Возможно, мужчина винит в том себя, потому что когда-то с теми рассорился. Совершенно очевидно, что женщина так не думает.

- Когда-нибудь они придут. Дотянуть бы только. Но ты, если что вдруг, отдай им тетрадь. Там всё, что им нужно, все ответы.

- Сам и отдашь. Я уверена.

По вечерам они зажигают маленькие фонари, развешанные на деревьях. В недрах каждого скрывается свечка, оживающая с помощью длинной зажигалки для газовой плиты. Свечи всегда одинаково белые, пламя - рыжее, в саду пляшут тени и шныряют соседские кошки, а калитка никогда не закрывается. К её ручке приделан колокольчик-шар, чтобы тех, кто вошёл, было слышно сразу.

Пока что это лишь друзья и молочник.

Короли - грустят ли?

При всех королевских регалиях, золотом троне и мантии, при поклонах, почтении и каменном замке, из которого на много миль вокруг видно собственное королевство - частокол лесов, блюдечки озёр, светлые луга, выпачканные в солнечно-жёлтом, птичьи росчерки в небе, глубоком непорочной чистотой, и деревушки со спиралевидными дымками, и далёкая изломанность гор, на которую нанизывается, будто половина баранки, весёлый рогатый месяц… при неотложных обязательствах: этого - казнить, этого - повесить, эти земли захватить, этот городок спалить, написать законы, принять в рыцари, жениться на принцессе - королю печалиться некогда: всё сжирает призвание. Да и вообще, король - это не какой-то там сгусток странной грусти, тоскливо-унылое создание, а совсем иные особенности и черты.

Как-то, примера ради:

Зычный голос, внушительность, прекрасный аппетит. Вместительное брюхо. Звучная отрыжка - как следствие.

Залихватски закрученные усы или борода до пояса - короли дремучих времен подобную растительность уважали и берегли.

Толпа незаконнорожденных детишек и обесчещенные крестьянские девушки.

Дурные приказы. Охотное, подобострастное их исполнение. Чем исполнение охотней, тем последующие приказы дурнее - весело же!

Войны с соседскими князьками, пирушки с вассалами, выезды на охоту, различные интриги и перевороты. У монархов тоже должен быть досуг.

Сифилис, подагра, камни в почках, подлый кинжал в спину, яд в кубке с вином или, если несказанно повезёт, смерть в бою. К последнему щедрым бонусом прилагаются прославляющие королевскую храбрость баллады.

Так вот, ничего подобного в данном государстве не существовало. Тут наблюдался какой-то совсем уж неправильный правитель.

Аксель Первый.

Аксель Первый и был таким печальным королем, хотя являл собой вообще-то тот самый жизнерадостный тип человека, который способен найти общий язык с кем угодно и всем подарить немного радости. Он умел шутить тоже не по-королевски и казался - как шептались придворные - слишком странно человечен и прост, но что угодно, даже такое плебейство, ему легко прощалось: король спас свой мир от чумы. Его почитали вслух как правителя и шёпотом - как колдуна, этого не старого ещё человека с печальными жёлто-зелёными глазами. Аксель Первый, как это нередко случается в среде правителей, был чужестранцем. Он правил уже двадцать лет, и за всё прошедшее время так и не обзавелся семьёй. Хотя носил единый маленький портрет нескольких людей, изумительную в чёткости картину, цветисто и глянцево выведенную на плотном бумажном прямоугольнике, за подкладкой скромно-серого камзола - никому не показывая, вообще-то, но кто-то всё же разок углядел мельком и разболтал.

Он дал этому миру вакцину от чумы, водопровод и масляные фонари, автоматические арбалеты, городские бани, деревенские школы, ирригационные каналы, мощёные булыжником дороги, порты и верфи, театры, суды, золотую валюту, голубиную почту и собак-поводырей. Высокие, кристально чистые белые воротнички, прямые брюки, женские туфли-лодочки, чернильницы-непроливайки, грифельные карандаши и Праздник Выпускного, любовь к чтению, лён, картофель и рис, мороженое и спаржу. Он развил и укрепил селекцию, астрономию, медицину и искусство. Он построил столицу. Он научил людей играть в футбол и теннис, в "ты мне доверяешь?" и даже в "двадцать одно". Средневековая жизнь оказалась не ахти какой сложной, - только нужно было вовремя подавить в себе брезгливость - а вносить в неё новаторства оказалось весьма увлекательным. Дворянские семьи мечтали выдать за него замуж своих дочерей, феодалы-соседи клялись в вечной дружбе, придворные франты копировали его грусть, сделавшуюся новым веянием моды, простоту в одежде, мягкий, тихо рокочущий голос, смелость не скрывать под париком свои седеющие, коротко подстриженные светлые волосы и привычку бриться. Людям он нравился. Потихоньку они готовили для него памятники и страницы в будущих книгах истории.

На самом деле Акселя Первого звали, конечно, иначе. Но этот мир запомнил его лишь под таким именем, тогда как в другом, родном, его начали потихоньку забывать.

Много времени прошло. Сочли погибшим.

Поэтому он вполне имел право на то, чтобы грустить. Он-то не забыл ничего и был жив.

Она никогда не спрашивала, откуда он взялся - просто однажды обнаружила сидящим на пороге. Была поздняя зима, он казался замёрзшим, и она пригласила его внутрь, чтобы накормить чашкой горячего супа.

- Раз пришёл, то живи. Только помогай по дому.

И он поселился на чердаке и помогал - мыл посуду и пол, ремонтировал и паял, таскал тяжёлые сумки, белил, штукатурил и красил. У него были золотые руки. Они могли починить всё, что угодно, начиная от потёкшего крана на кухне и заканчивая мотором её старой "Каденции", которой шли уже восемнадцатый год и совершенно немыслимая сумма пробега. Соседям он тоже чинил: тостеры, часы, велосипеды, плиты и холодильники, ёлочные гирлянды и детские радиоуправляемые игрушки. Денег он не брал категорически, но соседи наловчились прятать их ему в карман, когда благодарно обнимали и похлопывали по спине.

Всё, найденное в карманах, он отдавал ей.

- Это твоё, чудак. Ты сам заработал! - она хохотала и пыталась вернуть.

Он прятал руки.

- Так дело не пойдёт. Завтра поедем по магазинам и что-нибудь тебе выберем. Что ты хочешь? Одежду, книги, стереосистему, свой автомобиль?

Он говорил, что, если что-то на эти деньги и купит, то лишь для дома - продукты и необходимое в хозяйстве. В конце концов согласился на старый добрый пленочный фотоаппарат. И первым же снимком запечатлел её, весёлую и черноволосую. А потом попросил развести в миске шампунь и пристрастился фотографировать мыльные пузыри со всем, что в них отражалось. Там был целый мир, не больше и не меньше, и она проявляла пленки, а наиболее удачные кадры распечатывала и вешала на стену.

Когда шёл дождь, он выбегал на улицу и ловил языком падающие капли. Пускал по лужам пустые спичечные коробки, а сами спички пересчитывал и копил.

- Зачем тебе? Собираешься устроить поджог?

Она шутила, но он принимал слова за подозрения и горячо открещивался. Когда спичек набралось достаточно, он выпросил у неё клей, лак, старые газеты на стол, чтобы не капало, маленькую лампу и немного свободного времени. И стал создавать чудеса.

Первым чудом был клипер "Надежда". Трехмачтовый, с парусами из папиросной бумаги, бежево-блестящий и совсем настоящий, клипер положил начало целому ряду фрегатов, джонок и галер. Они громоздились на полках - маленькие "Принцип" и "Гордость", большие "Вера", "Верность", "Победа" и "Честь" и совсем огромная "Благодарность".

- Ну ничего себе. Если её спустить на воду, то она и меня выдержит, наверное…

- Может, он, конечно, и беглый каторжник с болот, - сказала ей как-то соседка. - Но ты носом-то не крути, ежели что. Такой подарок судьба тебе, сироте, подбросила. Хватайся, девка!

Склеив очередной кораблик, который был назван "Любовью" и торжественно отдан ей в руки, он встал перед ней на одно колено и спросил, выйдет ли она за него замуж. Она согласилась. Не потому, что соседка имела над ней какой-то там непререкаемый авторитет - так повелось, что у сирот их, авторитетов, почти не бывает. Зато есть сердце, готовое стать для корабликов, пусть и из спичек склеенных, дружелюбной и приветливой гаванью, и есть дом, в котором двоим лучше, чем одному, а троим или четверым совсем замечательно, если последние - дети, и есть давняя мечта, приснившийся образ, который тут, в реальности, ждал её на крыльце под февральским снегопадом - ждал-ждал и дождался, да ещё с такими добрыми глазами.

- Само собой. Зря я тебя, что ли, столько терпела…

От счастья она разревелась, и он кинулся её утешать.

- … а этот будет тебе теперь братом, - Ма подтолкнула к ней мальчишку с весёлыми льдинками глаз. - Знакомьтесь. Рик, это Огонёк, твоя новая сестрёнка. Огонёк, это Рик. Дружите, дети.

- Рик? Ульрик Храбрый! Был когда-то такой правитель… Можете звать меня так же, юная леди.

- Воображала, - дёрнула его за ухо Ма. - Довыпендриваешься - огребёшь!

Ульрик Храбрый мгновенно и навсегда стал для Огонька Воображалой, как бы он потом не возмущался и не вопил.

- Да я… да ты… беспредел!

Для беспредела, невнятно посмеивались девочки и Ма, вы все ещё слишком юны.

Такой же непонятный для их детских умов "беспредел" происходил за розовыми занавесками дома Свиданий. Девочки приводили туда мужчин - молодых и старых, толстых и худых, горожан и иностранцев, торговцев и чиновников. Хлопали пробки, звенели бокалы, велись неспешные разговоры и звучал приглушённый смех, а потом было ещё что-то, нечёткое и загадочное. Названые брат и сестра подкрадывались послушать.

- Вот я вас, сопляки! - гоняла их Ма. - Идите-ка на улицу. Кыш!

Цветастое шелковое кимоно с трудом сходилось на её необъятной груди. Да и на всех остальных частях тела тоже - Ма была огромной, как кит, но куда более расторопной и ловкой. Свои пышно взбитые синие волосы она носила с гордостью, как когда-то знатные дамы носили многоступенчатые прически, вела бухгалтерию, отвечала на телефонные звонки, поила чаем приходящего для медосмотров доктора и умела улыбаться одинаково радушно и доброжелательно - что посетителям, что уборщицам, что офицеру полиции, наведывающемуся за ежемесячной мздой.

Офицер очень любил шоколадные конфеты с начинкой-помадкой, трюфели и ореховую нугу.

- Ещё по одной? - предлагала Ма так, будто угощала коньяком.

- Лучше по две. Или по четыре, - предлагал тот в свою очередь и втихаря скармливал конфетки Воображале и Огоньку.

- Славные ребятишки. Только не в то время живут, и не в том месте.

Дальше