Варшава и женщина - Елена Хаецкая 23 стр.


Гинка росла сорванцом. У нее тоже был старший брат, но этот брат никогда не вступался за нее, наоборот – таскал за тонкие черные косички и отбирал сладости, поэтому они постоянно дрались. Она дралась и позднее, когда превратилась в миниатюрную девушку. Ее трогательно беззащитный вид часто вызывал у мужчин желание предлагать свои услуги в качестве защитника. Отказ мгновенно превращал покровителя в насильника, и вот тут-то случались разбитые носы, расквашенные губы, заплывшие глаза и даже один раз выбитый зуб. Впрочем, Гинка на свой счет не обольщалась: она побеждала исключительно благодаря фактору неожиданности. Нанеся удар, она тотчас обращалась в бегство. При следующей встрече кавалер обычно делал вид, что они едва знакомы.

Гинка всю жизнь с боями и страшными потерями прорывалась туда, где Лесень просто и безмятежно родился. Прочитанные Кшисем книги вдруг захламили ее память, так что она даже перепугалась: кто все эти странные люди, почему их так много? Впрочем, кое-что читала и она, и долго кружили друг против друга два совершенно разных Кожаных Чулка, тщетно пытаясь слиться в единый образ.

Все это кипело и бурлило, словно реактивы в пробирке, но вот настало время, когда кипение прекратилось, и раствор сделался прозрачным: реакция завершена. Новый человек сумел принять в себе и полное согласие с миром, и непрерывный бунт против мира, и приветливую готовность довериться первому встречному, и настороженную готовность дать оплеуху в любой момент. Все противоположности вдруг пришли в согласие и перестали терзать рассудок.

– Кто я? – тихо спросил сам себя человек, лежавший на диване. Тут он обнаружил, что у него болят челюсти, – должно быть, сильно стискивал зубы и сам этого не заметил. – Кто я?

Он прислушался к звуку своего нового голоса: высокий юношеский голос, чуть глуховатый, но приятный. Провел руками по своему телу. Привычно-непривычно ощутил под ладонью прикосновение женской груди – небольшой, как была у Гинки. Рука заскользила дальше, по бедру. Замерла.

– А вдруг?.. – сказал он сам себе, посмеиваясь мелко и чуть дрожа. Затем коснулся паха. – Да! – крикнул он во весь голос. – Да! Душой и телом! Ко-щунст-вен-ный уро-дец!

Он подскочил на диване, рухнул на спину и, запрокинув голову назад, так что в вытаращенных глазах запрыгало отражение окна – скошенный светящийся прямоугольник – захохотал. Он хохотал, и рыдал, и икал, пока не осип, а потом заснул мертвым сном, раскрыв во сне рот и громко храпя.

* * *

Вечером пришел Ярослав. Принес еду: чай в газетном кульке, хлеб и кусочек липкой коричневой колбасы. Открыл своим ключом, тихо пробрался в комнату и вдруг от ужаса у него в животе как будто образовался целый лифт… и тотчас ухнул вниз, обрывая тросы, этажей так на десять – у-у-у!..

На диване сидел незнакомый молодой человек, завернутый в одеяло, и читал. В раскрытое окно заглядывал неназойливый вечерний ветерок, на табуретке рядом с диваном стояла чашка куриного бульона. Молодой человек попивал бульон, почитывал какие-то книжки и рукописи из толстой папки с замусоленными завязками. Когда Ярослав вошел, он спокойно поднял глаза.

Ясь быстро огляделся. Ни Лесеня, ни Гинки. Только этот тип. И как уверенно держится!

– Их пришлось срочно эвакуировать, – сказал незнакомый молодой человек. – Лесеню стало хуже.

Ясь настороженно молчал. Ему было крепко не по себе. "Лесеню стало хуже". Скажите пожалуйста! Как будто могло быть "хуже".

Молодой человек снял с табурета чашку.

– Садись. Ты Ярослав?

Ясь уселся. Кулек с чаем неудобно шевельнулся в кармане, и Ясь спохватился:

– Да, я же принес тут…

Он выгрузил карманы. Парень одобрительно посмотрел на хлеб, колбасу, сказал:

– Я согрею воды.

И ушел на кухню, путаясь в одеяле.

Ясь еще раз обвел глазами комнату. У Гинки был пистолет. Если бы сюда ворвались немцы, она успела бы застрелить Лесеня. Вообще, остались бы следы. Нет, никаких немцев здесь не было, решил Ясь.

Вернулся незнакомец. Остановился в дверях, красуясь: взгляд задумчиво-отрешенный, одеяло ниспадает древнегреческими складками. Он был очень бледен, как будто только что перенес тяжелую болезнь, и не по-мужски красив. Ясю вдруг подумалось, что такие лица бывают у ангелов: страшноватые расширенные глаза, правильные, нежные черты, изогнутый наподобие монгольского лука маленький рот.

– Почему ты голый? – буркнул Ярослав.

– Лесень оделся в мое, – охотно пояснил парень. – Кстати, меня зовут Борута.

– Борута?

– Прозвище, конечно. Настоящее имя знать необязательно.

Ясь фыркнул неопределенно.

Борута плюхнулся на диван и продолжал, покачивая босой ногой, высовывающейся из-под одеяла:

– Их забрали в наш лагерь, там и врач есть, и местные подкармливают молоком. А я вот остался тут голый – тебя дожидаться. Меня товарищ Отченашек послал. Ну хочешь – проверь!

– Давай колбасу резать, – хмуро сказал Ясь. – Есть хочу, как собака.

Они приготовили чай и бутерброды. Ужинали в комнате: Ясь сидя на табуретке, Борута – удобно расположившись с ногами на диване.

Минуты две жевали молча. Ярослав все острее ощущал себя каким-то бедным родственником. Газетку вот забыл на колени подстелить, чтоб бутербродиком, значить, не сорить, не пачкать единственные брючки. И черт знает почему, комнату наполняет отвратительное чавкание. Сидит в ней бедный родственник – как там его? как-то вроде Я.В. – и при всех нагло чавкает.

А Борута ел совершенно бесшумно. И вроде как и не жевал вовсе. Все как будто само собою исчезало, едва поднесенное к маленькому рту. Только губы чуть вытягивались в хоботок.

Ярослав спросил:

– Что там с Лесенем, нельзя ли поточнее?

Он почему-то думал, что Борута станет мямлить, припоминая или даже изобретая какие-нибудь сложные медицинские слова, но тот сразу ответил:

– Внутреннее кровотечение усилилось. Минутка позвонила по связному номеру, и мы сразу приехали.

– Кто позвонил?

– Девушка с ним была, – объяснил Борута. Он чуть приподнялся на диване, протянул руку и взял со стола свой стакан с чаем.

– Ее звали Гинка Мейзель, – сказал Ясь.

Борута невозмутимо отпил чай, поставил стакан себе на живот и отозвался:

– Возможно. У нас ее знали как Минутку.

– Ясно.

Опять молчание.

Теперь Ясь громко глотал чай, и его это прямо-таки бесило. Искоса он поглядывал на Боруту. Тот сидел, уткнув подбородок в колени, думал о чем-то. На фоне диванной спинки белело лицо, тяжелые веки под полукружьями бровей были опущены, на щеке лежала тень ресниц. В полумраке Борута был похож на красивую, уставшую от любви женщину.

Ясь поднялся с табурета, начал расхаживать по комнате. Борута следил за ним как будто с легкой насмешкой. Потом тихо проговорил:

– Я завтра уйду. Ты мне только одежду какую-нибудь принеси.

– Ладно.

В голове у Яся крутился и бушевал настоящий вихрь. "Минутка", "Борута". Все это какая-то, как говорит дядя Ян, буйда на рессорах. Полная, то есть, чушь. Какие-то люди срочно прибыли в Варшаву и забрали Лесеня в леса. Лечить. И куда им звонила Гинка – под елку? Что вообще происходит? Где искать этого товарища Отченашека, а главное – зачем?

Ясь похлопал по карманам, извлек папиросу и попытался найти в ней утешение, но тщетно. Он уже предвидел неизбежный разговор с Марианом. Баркевич, пунцовый, как борщ, орет: "Как ты мог вот так запросто отпустить этого Боруту? Ты хоть выяснил, кто он такой? Ты его проверил? Запросил о нем? Вот и я не знаю! А завтра всех загребут в гестапо – кто за это ответит? При чем тут Отченашек? Может, он в глаза этого типа не видел!.." А Ясь бормочет: "Следов борьбы не было… Да и вообще, для чего ему сидеть голому, если он провокатор? Сидел бы одетый…"

Приду завтра с Марианом, подумал Ясь. И засобирался.

Борута сполз с дивана, лениво натянул одеяло повыше на плечо.

– Я провожу до двери.

И пошел в прихожую, мелко перебирая босыми ступнями. Ясь ошеломленно смотрел на его спину, на струящиеся складки одеяла. Женщина? Борута… А ведь может так статься, что и женщина.

Борута зажег лампочку в прихожей, посторонился, пропуская Яся к двери.

– Ну, бывай, – буркнул Ясь. – Зайду утром, там и простимся.

Борута подошел, чтобы сразу закрыть дверь, и внезапно они оказались стоящими нос к носу. Ярослав невольно встретился с Борутой взглядом, и вдруг ему почудилось, что в чужом лице начали проступать неуловимо знакомые черты. Как сквозь толщу воды, искаженный рябью поверхности, угадывался еле различимый облик Кшися. Длилось это всего миг, а затем сменилось таким же размытым образом Гинки, после чего опять все смешалось, превратилось в этого непонятного и, в сущности, ненужного Боруту с его тайнами, недомолвками и "осведомленностью". Но теперь Ярослав уже не мог отделаться от мелькнувшего перед ним видения. Он все медлил в прихожей, на пороге, при тусклом свете пыльной лампочки, и, тяжело дыша, всматривался в неизвестного – всматривался, уже не скрываясь и ничего не стыдясь. Разгадка билась перед ним в брызгах воды, как скользкий и быстрый рыбий хвост, обманывая серебряным блеском и дразня близостью. Не так, как в лице дочери преобразуются суровые черты лица, и не так, как в лице юноши переплавлен мягкий облик матери, – отнюдь не гармонично, а как бы мучительно, едва ли не насильственно смешивались в Боруте два знакомых Ясю человека, превращая самого Боруту не то в ангела, не то в чудовище.

От невероятной мысли Ярослав побелел, будто облился сметаной. Дыхание у него перехватило, пальцы рук онемели, он качнулся и едва не упал. Борута подхватил его за плечи. Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза, словно не было и не могло существовать между ними недомолвок, потом Борута тихо засмеялся и выпроводил Ярослава на лестницу.

Все еще пошатываясь, Ясь отправился прямиком к Шульцу и с ходу попросил у того стакан водки. Шульц, ни о чем не спрашивая, с готовностью принес едва початую бутылку. По мере того, как бутылка пустела, Шульц становился все светлее и яснее, а Ясь страдальчески мутнел.

Потом туда же явился Мариан. К удивлению Ярослава, Марек принял историю с Борутой абсолютно спокойно. "Если их эвакуировали в лес, значит, так надо. Мы же с тобой, в сущности, очень мало знаем".

Марек свято верил в существование где-то в высших сферах Великого Плана и ждал только сигнала.

История о том, как Джауфре Рюдель де Блая вступил в сражение с сарацинами, и о встрече его с графиней Триполитанской

"Неведомо какая" Дама, прекраснее всех известных дам Пуатье, Прованса и Гаскони, – не то пригрезилась она поэту, не то была придумана им, по крайней мере, поначалу – назло жестокой красавице, и вряд ли обошлось тут без Маркабрюна, который увидел в поэтической затее сеньора Джауфре отменный розыгрыш, способный основательно позлить всех этих коварных обольстительниц. Так и шло своим чередом, дамы сердились, поэт неопределенно вздыхал, а Маркабрюн ядовитый – посмеивался. Пытались разгадать загадку, но песни Джауфре Рюделя обладали обманчиво наивным видом, так что в конце концов все сердечные тайны поэта были погружены в надежный туман. Все, что удалось достоверно выведать, укладывалось в четыре строчки самой знаменитой из его песен о Дальней Любви:

Тогда лишь верен сам себе,
Когда я рвусь к Любви Далекой.
Желанней, чем дары Небес,
Мне дар моей Любви Далекой…

И – все.

Но вот молодая графиня Триполитанская появляется в зале, между тех окон, что выходят на море, и тех, что смотрят на поля и фруктовые сады; ее ноги легко ступают по мозаичному полу, изображающему морскую воду, чуть тронутую ласковым дыханием ветра. Эта мозаика выполнена с таким искусством, что поневоле удивляешься отсутствию следов, которые должны были бы остаться на влажном песке. А жаль, ибо песок-соглядатай мог бы выдать, какими маленькими, изящными ножками обладает графиня.

Она любезно здоровается с сеньорами – и с сеньором Гуго, и с его сыновьями, и с князем Блаи, и для каждого находит приятное, легкое слово. У нее гибкий стан и красивые руки, но всего поразительнее – лицо с нежной линией подбородка, подчеркнутой тонким барбетом, – лицо, сияющее ослепительной, волшебной юностью.

Говорили об изящных пустяках, развлекая гостей, сообщали новости и слухи. И брат, и сестра то и дело пересыпали речь сарацинскими словами, а то и целыми фразами, всякий раз поясняя со смехом, что то или это обыкновенно называется в здешних краях так-то и так-то. Дивно смотреть, как птичьим лепетом слетали с уст юной Мелисенты незнакомые звуки языка, который Джауфре Рюдель чаял услышать лишь от смертельного врага.

Расспрашивали гостей, в свою очередь, и хозяева: интересовались новыми обычаями при провансальских дворах, и законами, согласно которым вершатся дела и суды любви, и состязаниями трубадуров, и новыми их сочинениями, и именами лучших.

Затем в зал явились два полуголых раба, очень черных, с телами, смазанными для украшения маслом, а к щиколоткам их были привешены серебряные колокольчики. Безмолвно ухмыляясь, они установили большую ширму, представлявшую собою деревянную раму, обтянутую белым полупрозрачным шелком. Прибежали вслед за тем два презабавных человека, сирийцы видом, одетые в разноцветное тряпье, со смуглыми желтоватыми лицами. Их темные глаза были густо обведены синей краской, а губы выкрашены черным, ладони же и ногти рук и ног – ярко-красным. Они смешно размахивали руками на бегу, словно в большой суматохе, а затем, остановившись, принялись усердно кланяться.

В коробке у них были с собою плоские фигурки, вырезанные из твердой кожи, представлявшие силуэты дворцов, кораблей, лошадей, людей разного облика – и сарацин, и греков, и латинян. Показав все это высокородным зрителям, они снова поклонились и скрылись за ширмой, а перед ширмой расселся третий жонглер (если только сирийца можно так назвать!), в широченных шелковых штанах и множеством жемчужных ниток, свисающих с толстой короткой шеи на голую грудь. Он разложил на коленях барабанчик, дудку и два вида колокольчиков и принялся наигрывать попеременно на всех этих инструментах.

На фоне белого шелка показался силуэт дворца, а на крыше – человек, поднимавший и опускавший руки на шарнирах. Громкий голос пояснил, неправильно выговаривая слова:

– Это кровельщик, он на крыше работает.

У стен дворца показался второй человек. Он остановился и произнес, также коверкая звуки:

– Жа-арко… Кровельщик, ты дай мне воды напиться!

– А, добрый человек! – воскликнул кровельщик. – Вот и вода! Но умой, прошу тебя, лицо!

– Твоя правда, – сказал этот пришелец. – Мое лицо – оно пыльное. Но чем его утереть?

– А, возьми мою набедренную повязку! Это все, что у меня есть! Другого ничего нет!

Пришлый человек утер лицо брошенным ему куском ткани (лоскуток спустили на веревочке), а затем и выпил воды. После этого кровельщик захотел получить свою набедренную повязку обратно.

– Отдай ее мне! – сказал он. – Ведь она не нужна тебе больше, мне же – нужна прикрыть мой срам.

Но когда набедренная повязка возвратилась (с помощью той же веревочки) к своему прежнему хозяину на крышу, тот в изумлении вскричал:

– Ай-ай! Но как я теперь смогу ее надеть? Смотри, что ты наделал! Зачем отпечатал на ней свое лицо? И что мне теперь делать с твоим лицом? Если теперь я оберну себя твоим лицом внутрь, то оно соприкоснется с моими детородными органами, а этого не желают ни я, ни твое лицо! Если же обернуть повязку вокруг чресел лицом наружу, то получится, будто у меня два лица, а поскольку твое и умнее, и благообразнее моего, то люди скажут, будто моя задница во всем превзошла мою же голову! Ай-ай! Забери от меня эту испорченную набедренную повязку! Лучше ходить мне голым, нежели терпеть такое поношение!

– Ла, ла! – вскричал незнакомец. – Оставь ее под стрехой крыши, маловер! А теперь узнай, что я – пророк Иса… – Тут жонглер закашлялся, а музыкант, красный от натуги, раздул щеки и принялся наистовствовать над барабанчиком. – Я – Господь твой Иисус, – поправился сириец за ширмой, – и лик мой нерукотворный принесет много хорошего всем добрым людям. О тебе же я сожалею, ибо ты отзывчив, но вера твоя слабая.

На этом представление неожиданно завершилось, и все трое жонглеров с куклами, ширмой и музыкальными инструментами стремительно убежали.

Джауфре Рюдель больше смотрел, по правде сказать, на графиню Мелисенту, нежели на представление. И не в том даже дело, что графиня Триполитанская оказалась так хороша собой, как о ней рассказывали. Ее прекрасные черты в точности повторяли лицо, которое явилось Рюделю в колодце, подвешенном между адом и раем, – лицо крылатой змеи Мелюзины.

Назад Дальше