– Вольная я птица,– заметил он.– Думаешь, сам не ведаю, что красть грешно? И про то ведаю, что долго на таковском не протянешь. Я вон приметил, что из всего нашего народца лишь один Культяй на шестой десяток лета разменял, да еще трое постарее меня, да и то ненамного – от силы на дюжину лет, не более. Ровни тоже десяток будет на всю Москву, а прочие, с кем я зачинал,– кто в земле сырой, кто в остроге. А куда идти? В холопья? Лучше в омут головой. Про подьячих сказывал тебе как-то – там воровства поболе, чем у нас, да и оно какое-то гнусненькое, подленькое. Вроде как и не крадет открыто, а приглядишься – куда хуже. Они ж своими поборами веру у людишек отымают, веру в правду, в закон. Ремесел никаковских тож не ведаю. Вот и выходит, что на роду написано подыхать в татях...
Честно говоря, тогда я не нашелся, что ему ответить, и промолчал.
А что касаемо подбора дворни, то тут Игнашка свое слово держал крепко – привел в дом вначале одну девку, потом бабу постарше, затем пару парней и, наконец, старого татарина, отрекомендовав последнего как первостатейного конюха.
Всякий раз Игнашка произносил одну и ту же фразу:
– Бери, княж, не пожалеешь. Справный товар. Подобрал по случаю задешево. Себе бы взял, да некуда, потому и отдаю.
"Товар" и вправду был без изъянов, а если они и имелись, то я их, во всяком случае, не обнаружил. Девки – Акулька и Юлька, как я сразу переименовал Иулианию,– оказались и работящими, и проворными, и мастерски управлялись с приготовлением еды.
Парни – Тишка и Епишка – тоже были на все руки, разве что Епишка постоянно ворчал на печь, ибо топить по-белому, по его словам, неслыханная роскошь, деньга за дрова летит прямиком в трубу, но если не считать этого недостатка, то во всем остальном они не вызывали ни малейших нареканий.
Татарин Ахмедка вообще оказался в своем деле мастаком. В первые же дни он все вычистил в конюшне, а конскую упряжь довел до зеркального блеска. Про самих коней и вовсе говорить не приходилось. Словом, уже через неделю я дал ему новую должность начальника конюшни, определив прежнего конюха Митьку, которого до появления Ахмедки приходилось частенько подгонять, ему в помощники.
Словом, Алехе, тут же переименованном мною в дворского, оставалось лишь ходить да посвистывать. От безделья он вначале стал приударять за девками, причем, судя по некоторым признакам, небезуспешно, а также все чаще прикладываться к бочонку хмельного меду, пока я это не приметил и не принял самые решительные меры, переговорив с Игнашкой, у которого знакомцы были повсюду.
Так на подворье появился Кострома – мужик хоть и в летах, но справный. Крестильного имени он никому не назвал, включая меня, впрочем, я и не настаивал, лишь бы тот знал свое дело.
С той поры Алехе прикладываться к медку было недосуг – то тренировка на саблях, то конная прогулка, то стрельба из пищалей где-нибудь в укромном подмосковном лесочке.
Я и сам охотно принимал участие во всем этом, но, увы, далеко не так часто, как хотелось бы – слишком большой напряг был со свободным временем.
Но в этом виноват только я сам. Помимо занятий с царевичем у меня были уроки с Игнашкой плюс подготовка нового проекта, который я собирался, воспользовавшись удобным моментом, внедрить в жизнь.
Вдобавок не давало покоя загадочное отсутствие Баруха, который в Москве так и не появился. Чуть ли не каждую неделю я прогуливался к его подворью, расположенному в Китай-городе, но немногочисленные слуги неизменно отвечали, что хозяин еще не прибыл.
А еще по вечерам я занимался... своими часами.
Честно говоря, я уже не больно-то в них нуждался, твердо вознамерившись подарить их Баруху – уж больно здорово выручил он меня во Пскове. Рано или поздно купец все равно приедет, а тут ему сюрприз.
Почему не царю или его сыну? На то имелась своя причина. Часики-то у меня были швейцарские и для Руси этого времени не подходили, ибо все время либо отставали, либо убегали вперед. Нет-нет, винить завод-изготовитель нельзя, ход часы имели точный. Дело в том, что тут время измерялось по иной системе.
Взять, к примеру, типичные часы на Спасской, виноват, Фроловской, башне.
Во-первых, у них вращался циферблат, а не стрелка, которая была зафиксирована строго в одном положении, причем вне его, свешиваясь сверху и всегда указывая на двенадцать часов, если по-современному.
Во-вторых, сам циферблат был разделен на... семнадцать часов. Да-да, я не оговорился. Часы эти отдельно отсчитывали дневное и ночное время суток, а длительность тех или иных достигала в декабре и июне семнадцати, потому и столь странное количество.
Разумеется, если дневных, к примеру, в том же июне было по максимуму, то ночных явно не хватало, чтоб описать второй полный круг, а в августе, предположим, не хватало и тех и других. Но тут в дело вмешивался часовник, как тут называли мастеров, который всякий раз при восходе и заходе солнца поворачивал циферблат так, чтобы начало нового отсчета вновь начинало совпадать с концом стрелки.
Да мало этого – народ и изъяснялся соответственно. Потому-то и возникла у меня путаница относительно времени встречи с Квентином в храме Василия Блаженного. Я ведь не просто сказал ему о встрече в среду на Масленой неделе, но еще и уточнил – часика в два-три дня, подразумевая послеобеденное время. А он пришел туда – ведь первый час дня в феврале это где-то семь утра – к восьми и добросовестно проторчал до девяти утра, после чего поплелся досыпать.
Вдобавок смещение моментов восхода и заката солнца учитывали не каждый день, а только два раза в месяц, к тому же без дробных долей, а в целых часах. Так, например, когда я только прибыл в Москву, дневных часов считалось восемь, а уже с семнадцатого января их стало девять. Именно по этой причине показания моего "атлантика", невзирая на точный ход, все время расходились с показаниями прочих часов.
Так что прославленная Швейцария оказалась никуда не годной ни для меня, ни для царя, ни для любого из проживающих безвыездно на Руси.
Барух же дело иное – он часто рассекает по Европам, где к этому времени было, как я специально узнавал у английских купцов, вполне нормальное времяисчисление.
Но случилась неприятность. Хотя я уже практически их не носил, но, осматривая их, обратил внимание на кожаный ремешок, который показался мне несколько потертым. Дарить часы с таким ремешком – не дело, а потому я решил прихватить их с собой на Пожар, чтобы там заказать себе новый и покрасивее.
Напялив их на руку еще с вечера – пусть напоминают о завтрашней задаче, утром, перед умыванием, я отстегнул их и положил на лавку. Как на беду в это самое время запахло чем-то вкусным, и кот моей ключницы, учуяв аромат, опрометью кинулся на запах, в надежде что удастся поживиться. Несся он, ничего не разбирая на своем пути, и в прыжке задел часики, которые полетели в медный таз. Мало того что раскололось стекло, так внутрь через трещины попала вода. Ходить они сразу перестали.
Прикинув, что новое стекло местные ювелиры мне выточат и поставят, то есть с ним проблем возникнуть не должно, я решил положить их на печку – авось, подсохнув, заведутся.
Увы, но над часами явно навис какой-то рок. Покашливающая Юлька решила выгнать хворь старинным деревенским способом, то есть выжарить ее, и спозаранку полезла спать...
Ну да, часики полетели вниз во второй раз и приземлились тоже как нельзя более "удачно" – не просто на деревянные половицы, а предварительно ударившись на лету об открытую дверцу печи – Тишка пообещал подсобить болезной Юльке и как раз принялся подбрасывать дрова.
Дальнейшая просушка пользы не принесла, и веселое "тик-так" – хотя я старательно тряс их в течение получаса – они издавать уже не желали.
Ни в какую.
Тогда мне припомнился Алехин рассказ о том, что он, дескать, имеет талант к ремонту всякой техники. Ну-ну. Пускай теперь и доказывает его, наивно рассуждая, что все равно рисковать нечем, потому что хуже не будет.
Алеха поначалу взялся за дело с энтузиазмом и даже специально изготовил для предстоящей работы целый набор крохотных инструментов – словом, подошел к ремонту со всей ответственностью. Но спустя неделю парень явился ко мне с горестным видом и сконфуженно выложил на стол часы, после чего я понял, что ошибался – всегда может быть хуже.
Собственно говоря, часов как таковых уже не было. Так, жалкие остатки.
Поначалу я не понял, в чем дело, и заметил, что если у него чего-то там не получается, то пусть хотя бы соберет обратно, прежде чем возвращать, после чего услышал в ответ горестное:
– А собрать-то я их и не могу...– И он виновато шмыгнул носом.
Вот с тех самых пор я и мыкался с ними, пытаясь разобраться в их устройстве. Не то чтобы мне так уж сильно было жаль бесполезного "атлантика", да и с мыслью подарить его Баруху я тоже распрощался, но часы, помимо джинсов и кроссовок, хранившихся в моем сундуке в самом низу, были для меня тоже своеобразной ниточкой из двадцать первого века, и рвать ее я не собирался.
Да и не в тягость оно для меня было. Нечто вроде кубика Рубика, то есть забава на досуге, которой я занимался, когда у меня вечером появлялось свободное время.
Кстати, собрать мне удалось их довольно-таки быстро – уже через две недели я, озадаченно покосившись на парочку мелких питютюлек, оставшихся лишними, принялся горделиво любоваться успешным творением своих рук, после чего медленно, смакуя, завел их, приложил к уху и... испустив тяжкий вздох разочарования, принялся разбирать заново.
А что делать, если тикать они отказывались?
С тех самых пор я успел собрать их трижды, причем в последний раз нашел место и для "лишних" деталей, но итог оставался неизменным – ходить они не собирались.
Вот тогда-то это и стало для меня вопросом принципа. Правда, никаких ночных трудов я себе не позволял – только часы досуга, но с надеждой заставить их работать не расставался.
Однако не только эти хлопоты поглощали мое свободное время – оставался еще и неугомонный Квентин.
Ох уж эти влюбчивые шотландские пииты...
Глава 18
Любовь без лица
Хлопот с Дугласом было немало, да к тому же день ото дня они все увеличивались. Взять, к примеру, эту нелепую ревность, хотя и возникшую не на пустом месте, – и впрямь Борис Федорович отличал меня превыше прочих учителей, поставив наособицу.
Да и уроки, проводимые мною, царь посещал особенно часто. Всякий раз он махал мне рукой, чтоб я не обращал на него внимания, и тихонько усаживался в дальний уголок просторной комнаты с довольно-таки большим окном, наблюдая за тем, как учится его возлюбленный сын. Сомневаюсь, чтобы он столь же деликатничал с иными учителями.
Впрочем, вскоре мы перебрались в другое помещение, но всего на пару дней, а когда вернулись, то я с удивлением обнаружил, что в противоположной от окна стене успели прорубить высоко вверху, чуть ли не под потолком, проем, в котором установили загадочную деревянную решетку с маленькими, пара сантиметров, не больше, отверстиями.
Спустя неделю после ее установки царевич как-то не выдержал и рассказал мне причину, по которой ее установили. Связана она была опять-таки с двумя новыми учителями и... царевной Ксенией. Сам Федор очень уважал и любил свою сестрицу – как-никак она была на семь лет старше брата, умна, латынь знала почище него, могла слагать вирши, да к тому же всегда была нежна и ласкова с Феденькой, потому и пользовалась у него авторитетом.
Да и не с кем было ему больше поделиться теми немногими новостями, которые случались у него в жизни, кроме как с нею. Дядька Федора Иван Чемоданов, преданный ему по-собачьи, в науках не смыслил ни бельмеса и вообще относился как к ним самим, так и к учителям-иноземцам весьма неодобрительно, полагая, что столь интенсивная учеба не доведет бедняжку-царевича до добра.
Сверстников из числа сыновей знатных боярских родов Борис Федорович к сыну тоже не подпускал. Вот и получалось, что единственный человек, с которым можно поделиться всем-всем-всем, была Ксения.
Правда, новостей было негусто – из царских палат царевич выезжал разве что на богомолье, да и то со всей семьей, то есть Ксении, как точно такой же участнице, рассказывать о поездке не станешь. Оставались новости науки и то интересное из услышанного от учителей, что заслуживало пересказа для сестры.
Танцы заслуживали. Но с ними было проще – Федор сам показывал ей разные фигуры и па, напевая соответствующую мелодию. С геральдикой было чуть хуже, но спасали рисунки, которые Квентин для наглядности своего рассказа собственноручно вычерчивал для царевича.
Зато с приходом нового учителя философии Федор хоть и делился с сестрой полученными от меня сведениями, но при этом честно сознавался, что его пересказ – бледная тень того, как чудно ему описывал все княж Мак-Альпин.
И рассказывал он ей о княж Феликсе с таким восторгом, что та не выдержала и подбила брата на неслыханное – допустить и ее послушать иноземные премудрости.
Даже Борис Федорович, души не чаявший в сыне и охотно откликавшийся на любую его просьбу, поначалу воспротивился эдакому новшеству, припахивающему нарушением всех устоев. Однако Ксения так умоляюще на него смотрела, а глаза уже были полны слез, да и сам царевич столь страстно умолял, что государь не выдержал.
Способствовало этому и то, что одна стена комнаты напрямую разделяла мужскую и женскую половины, а потому было достаточно прорубить в ней проем, в котором для удобства царевны установили тонкую дощатую решетку, дабы та могла, не выходя со своей половины, не только слышать учителей брата, но и видеть их. Последнего тоже добился Федор, растолковав отцу, что, сколько ни поясняй фигур танца на словах, понять их зачастую очень трудно, зато если видишь жесты, то тут все гораздо проще.
Поначалу я удивился высоте, на которой установили решетку – неужто Ксения подставляет себе стремянку? – но царевич разъяснил, что уровень потолков и полов на мужской и женской половине сильно отличается, так что она преспокойно посиживает себе в кресле, наблюдая за занятиями брата.
Кстати, именно танцы, как потом обмолвился сам Борис Федорович, и сыграли решающую роль в появлении этого "окна для знаний".
– Не хочу, чтоб мое дитя, ежели выйдет замуж за принца али сына императора, оказалось неумехой в том, что ведает любая тамошняя холопка,– как-то гораздо позднее заметил он мне.
Под холопкой Годунов, как я понимаю, подразумевал всяких фрейлин, статс-дам и прочих маркиз, графинь и герцогинь. Словом, обслуживающий персонал.
Однако я несколько забежал вперед.
Так вот, едва появилась эта решетка, а спустя пару дней Федор сообщил мне, для кого ее поставили, как я сразу счел нужным предупредить царевича:
– Только Квентину не сказывай, что это из-за нас с ним ее поставили. А пуще того не вздумай говорить ему, что теперь во время каждого занятия на него будет смотреть царевна.
– А... почто? – растерялся Федор.
И как тут растолковать, чтобы не выдать никаких тайн Дугласа, но в то же время чтобы все звучало убедительно?
– Он – паренек робкий,– нашелся я.– Если узнает, что на него смотрит единственная дочь царя всея Руси, начнет теряться, запинаться, так что для занятий это будет изрядный ущерб.
– А я уже...– расстроился Федор.
Вот это плохо. Поспешил ты, юноша. Теперь жди неизвестно чего. Но вслух я этого говорить не стал – напротив, сделал вид, что ничего страшного не случилось.
– Ну уже так уже,– успокоил я царевича,– авось и не оробеет.
А сам призадумался – как бы пригасить излишний пыл шотландского поэта, когда Квентин от столь опасно-влекущей близости к царской дочке пойдет вразнос, забыв и про собственные обещания, и про московские обычаи, да и вообще про все на свете.
Мои опасения оказались не напрасны. В самом скором времени так и приключилось, что я наблюдал лично. Дело в том, что, выполняя вроде бы невинную на первый взгляд просьбу Квентина являться на свой урок пораньше, я мог воочию наблюдать за событиями, стремительно развивающимися по нарастающей.
Дуглас вел себя на своих занятиях совершенно не свойственным ему образом. Он постоянно старался встать в некие манерные позы, которые, как ему казалось, демонстрировали его фигуру в наиболее выгодном свете, и объяснял царевичу новое с легким высокомерием эдакого умудренного жизнью мэтра. Но главное – очевидно, из чувства той же ревности – он стремился выставить меня в нелепом и смешном виде.
Вот, оказывается, для чего ему понадобился мой ранний приход.
Нет, сам он пояснял все иначе. Дескать, нужен я ему только в интересах дела. Мол, сейчас пошли весьма сложные фигуры, потому желательно, чтобы царевич мог вначале посмотреть на их исполнение со стороны, чтобы не только лучше запомнить, но и понять ошибки предыдущего.
Внешнее все выглядело благопристойно. Два ученика осваивают технику нового танцевального па. Первым показывает запомнившееся, разумеется, Феликс, который, естественно, совершает самые элементарные ошибки, благодаря чему царевич учится быстрее и усваивает все куда лучше.
Довольно скоро шотландцу показалось маловато того, что он постоянно выставлял меня в не совсем приглядном виде. Вдобавок я не конфузился, не краснел, да и вел себя не столь неуклюже, как ему бы хотелось. Впрочем, человеку всегда мало. Умение остановиться на достигнутом – один из признаков мудрости, а как можно было требовать ее наличия от несчастного влюбленного?
Словом, буквально через неделю Квентин стал еще и пытаться меня высмеивать за те неточности, что я допускал. Получалось у него это не всегда умно, юмор присутствовал от силы в каждом четвертом случае, поскольку все-таки иностранец и нашу специфику освоить так и не успел, однако я поначалу все равно разозлился, хотя больше на себя – не сумел просчитать элементарный ход, а потом задумался.
Ладно, он сам выступает в роли чуть ли не шута – не бог весть какая беда. Возможно, даже и наоборот – что-то не приметил я в том блестящем черном зрачке, видневшемся в одной из дырочек в решетке, ни симпатии, ни какого-то восхищения, откуда до влюбленности один шаг. Скорее уж девушка-невидимка, не пропускавшая ни одного нашего с Квентином занятия, откровенно посмеивалась над манерным учителем танцев.
Если она при этом покатывалась, глядя на недотепу-философа, тоже не смертельно. Нам с ней детей не крестить.
Куда хуже будет иное. Стоит только Квентину хоть раз услышать что-то ободряющее с ее стороны, вот это станет куда страшнее, поскольку шотландец и без этих слов увлекался невидимой Ксенией все больше и больше с каждым днем.
– Ты слышал, как она дышала, когда я вам с царевичем показывать это па из вольты? – спрашивал он меня после занятий. Получив отрицательный ответ и нимало не смутясь, иронично замечал: – Ну разумеется, как ты мог слышать, когда застыл истуканом в противоположном углу комнаты, тщательно пытаясь изобразить переход от pas de courante к pas de coupe.
– Русский, Квентин, русский! – рявкнул я, накаляясь.
– А ты переведи, чтобы я знал, как эти фигуры называются на вашем варварском языке.
– Между прочим, на этом варварском языке говорит не только царь и его наследник, а твой ученик Федор Борисович, но и... Ксения Борисовна,– напомнил я.
– Это да,– вздохнул Дуглас, мгновенно раскаиваясь в сказанном и умолкая.
Но сдержанность длилась недолго, от силы пару-тройку дней, после чего все начиналось заново.