Но по-настоящему воевать можно было только с пришедшими на землю богами нового времени, просочившимися изо всех щелей существами. Но воевать с ними было невозможно.
Их мало кто видел, поэтому слухи о новой сущности мира были особенно причудливы.
Пока Сурганов ехал в поезде, он наслушался всякого – и про то, что гигантская тварь сидит в Москве-реке под Кремлевской стеной, и про то, что раз в году, на Иванов день, по земле скачут на четырех конях египтяне, мстя христианам за казни египетские. Один египтянин с головой птицы, другой с головой жабы, третий – вовсе без головы, а у четвертого, хоть она и есть, но глядеть ему в лицо нельзя – сразу упадешь замертво.
И вот Сурганов ехал через всю страну, курил в окошко, а потом смотрел через дырочку в морозных узорах на пустое пространство у железной дороги. В стране вроде бы ничего не изменилось, но он понимал, что старый порядок сломался. Это было больше, чем завоевание – народу возвратили право на суеверие. Была отменена не только Советская власть, но и Церковь.
Всё вернулось не на сорок лет назад, а на тысячу. Не к царю, а к Перуну.
Всего три года понадобилось на то, чтобы к этому все привыкли.
Может, это лишь казалось бывшему капитану третьего ранга Сурганову, прижавшему лоб к вагонному стеклу.
Он посмотрел в глаза начальника станции жестко и спокойно, так, как он смотрел в перископ подводной лодки.
Сурганов смотрел в глаза начальника, а тот косился на его орден Красной Звезды, который, по сути, носить тоже не следовало бы.
– Чо надо? – хмуро сказал начальник станции.
– Нужен транспорт до Манихино.
– Нету.
И тогда Сурганов сунул ему под нос бумагу.
Начальник поежился и сам пошел распоряжаться.
Подвода привезла Сурганова прямо к крыльцу райсовета.
Сцена повторилась – только над председателем темнел на стене один прямоугольник, а не два.
– Я ветеран. – Сурганов посмотрел ему прямо в глаза. Он снова посмотрел так, как смотрел на японский авианосец в перекрестье сетки.
– Мне положено имение.
Председатель сразу сник.
Он засуетился и, не поднимая глаз, стал быстро-быстро теребить бумагу. Зрелище было отвратительное.
Председатель знал, что военным ветеранам положено имение по их выбору.
В право на имение, волей Древних, входили еще крепостные, двенадцать, если отставной воин был одинок, и двадцать четыре, если у него была семья.
Бумаги Сурганова были на двенадцать.
– У нас есть усадьба старого графа. Бывший колхоз "Коммунар". Там, правда, все разбежались, но не извольте беспокоиться. Простите, товари… добрый барин, но у вас… – Он ткнул Сурганова в китель, туда, где на черной ткани горел орден Красной Звезды.
Носить не только советские ордена, но и старые, с крестами и святыми, было запрещено.
Сурганов вынул из кармана другую бумагу и, не выпуская ее из рук, сунул под нос председателю.
– Читать здесь. Второй абзац.
Тот медленно повел глазами, шевеля губами в такт движению зрачков, и добрался, наконец, до строчки "Разрешается ношение любых знаков отличия".
Председатель склонился в поклоне.
Усадьба оказалась запущенной, но, к счастью, очень маленькой.
Барское хозяйство было во многом порушено, а колхозное не выстроено. Всё было, и дом, и флигели, и конюшня, но на всем лежала печать нищеты. А нищета – это не пустота, а заполненность пространства мерзкими нищенскими вещами.
В конюшне не было лошадей, а лишь гнилые доски. Во флигелях провалена крыша. Исправно действовал лишь громкоговоритель на столбе. Эти громкоговорители-колокольчики повесили всюду, чтобы с шести утра до полуночи говорить с народом. Но слов не хватало, и колокольчики хрипели старые песни, из которых вымарали слово "Бог" и прочие символы веры.
Новый дом Сурганова был невелик и сильно обшарпан. Но легкой жизни никто и не обещал, это он понял еще в поезде.
Он сам привел в порядок спальню графа на втором этаже. Мебели тут не было, кроме сломанного рояля и гигантской кровати под балдахином. Такую кровать не перетащишь в крестьянский дом – вот она и осталась.
Через день появилась челядь.
– Я капитан третьего ранга Сурганов, военный пенсионер. Волею божеств… – Голос его задрожал, как дрожал при каждом построении, когда он стоял перед строем краснофлотцев. Каждый из них тогда еще помнил прежнюю присягу, где всякий сын трудового народа звал ненависть и презрение трудящихся на свою голову, если он нарушит торжественную клятву. Они все нарушили присягу – а те, кто остался верен ей, превратились в прах и пепел; те, кто дрался с неведомыми существами, заполонившими мир, сейчас выпадают на землю летним дождем, их съели рыбы и расточили звери.
А оставшиеся выбрали жизнь, и теперь каждый час жизнь напоминала им о предательстве.
Их подводная лодка дралась с японцами в тридцать девятом и топила их авианосцы в сороковом, когда те вышли в море драться с древними божествами с именем своей Аматэрасу на устах.
И вот за это ему дарована земля посреди России и двенадцать рабов.
– Волею божеств, – продолжил он привычно. – Я ваш хозяин и судия. Будем жить честно и дружно, как и прежде. При мне всё будет, как при…
Он замялся, подбирая слова:
– Как при бабушках и дедушках.
Первой к руке подошла старуха, которая не очень понимала что к чему:
– Скажи, милок, а колхозы отменять будут?
Они-то и были – колхоз, бывший колхоз, который перевели в новую крепость. Но тут старуху толкнула в бок ее дочь и жарко зашептала ей что-то в ухо. Видимо то, что это новый барин.
Старуха упала на колени и чуть было не перекрестилась, но вовремя спохватилась.
Сурганов в тоске отвернулся.
Дни потянулись за днями, и он устроил свой быт и управление хозяйством по флотскому уставу.
Дело кое-как налаживалось. Главное теперь – не упустить урожай.
Пришла весна, то время, пока нет комаров, но солнце уже ощутимо пригревает землю.
Сурганов уходил в рощи неподалеку от усадьбы и валялся там на сухой прошлогодней траве.
Как-то он сидел, прислонившись к березе, и смотрел в белое майское небо – не было ни облачка.
Вдруг что-то изменилось в этом небе.
Плыли боевые дирижабли.
Они шли строем – три в первой группе, за ними еще два раза по три.
Даже снизу были видны круглые пятна на месте закрашенных звезд.
Там, во внешнем мире, продолжалась какая-то жизнь, вернее, смерть. Видимо, снова волновался Кавказ, и Общественный совет, верный воле новых богов, следовал ермоловским путем.
На следующий день он объезжал свои небольшие владения, как вдруг почувствовал неладное, и упал с лошади за секунду до того, как воздух разорвал выстрел.
Кавалерист из Сурганова был неважный, и упал он грузно и тяжело, но всё же успел откатиться в кусты. Наган его был слабым подспорьем против неизвестного врага, и Сурганов почел за благо притвориться мертвым. Кусты зашевелились, и, озираясь, перед ним появились двое подростков с берданкой наперевес.
С расширенными глазами они подбирались к кустам, и Сурганов без труда перехватил ружье за ствол, а потом пнул хозяина сапогом в живот.
Совсем мальчики. Мальчики, которые не умели убивать, но хотели убить.
– Ну?
– Мы не скажем ничего! – прошипел старший и гордо запрокинул подбородок. Он, видно, уже представлял себе героическую смерть и пытки.
Тогда Сурганов пальнул из нагана прямо у него над головой, так что пуля выбила из березы длинную щепу.
– Не надо, не надо, – заныл мальчик, и Сурганов увидел, что это действительно мальчик, жалкий и испуганный. Сурганов с тоской глядел на него.
– Как звать?
– Ваней.
– Вот что, Ваня. Я вас отпущу, но пусть сегодня старший придет ко мне. Ночью придет, говорить будем.
– А ты, значит, гражданин нача… а ты, барин, со стражей ждать будешь?
– Вот еще, делать мне больше нечего, – и Сурганов добавил, чуть помедлив: – Милость богам.
Хорошие, чистые мальчики. Им всегда сложнее перестроиться, чем взрослым. Наверное, они читали Гайдара, все эти "школы" и "эрвээс", они хотели подвигов и счастья для тех, кто останется после них. Бедные, бедные мальчики. Кто их послал на смерть?
Ночью к нему стукнули в дверь.
Мальчики сдержали слово. Не побоялся прийти даже тот, кто послал их на смерть.
Молодой человек, что явился к нему, был Сурганову знаком. Школьный учитель, молодой парень лет двадцати. Биография читалась у него на лице – комсомолец, учительский техникум, год или два работы в школе, и тут пришли Древние. Жизнь перевернулась, и что делать – непонятно.
– Садись, чайку попей, – Сурганов подвинул ему стакан.
Учитель нервничал, и хозяин стал опасаться, что он вдруг полезет за пазуху, вон как оттопыривается его пиджачок, и, неровен час, еще пальнет не глядя, да еще и сам себя заденет.
– Вот что, Николай Гаврилович, вы свой шпалер выложите, а то он вас слишком возбуждает, как матрос институтку, – Сурганов не удержался от присловья из своей прошлой жизни. Учитель помялся, посверкал глазами, но пистолет выложил – довольно большой для него "Тульский Токарев".
– Что делать будем?
– Мы будем драться!
– С кем, со мной? Ну со мной дело нехитрое. Вас я положу как утку, но ведь потом приедет Особое Совещание, и ваши ученики… Сколько их, кстати? Трое? Пятеро? И ваши ученики, согласно Уголовному Уложению, будут принесены в жертву.
Или ладно, вам удастся сделать дырку во мне, и опять приедет Особое Совещание; там будет три скучных человека – бывший секретарь райкома, бывший начальник райотдела НКВД и бывший районный прокурор, все как один присягнувшие Древним, и ваших мальчиков принесут в жертву на главной и единственной площади села, прямо у репродуктора, через который вы слушаете сводки и по субботам танцуете под "Рио-Риту".
Вот и всё. На этом течение истории закончится.
Что хотите-то?
– Такие, как вы продали Родину, – мрачно ответил учитель Николай.
Сурганов почесал голову. Пистолет Токарева лежал на столе и мрачно смотрел на него черным глазом. Он, казалось, не хотел вмешиваться в разговор людей, потому что считал себя существом высшей, металлической породы.
– Да. Но что делать. Это хорошо нам было драться с японцами – верите ли, Николай Гаврилович, во время торпедной атаки на японскую авианосную группу я был совершенно счастлив, потому что за мной была великая страна, маршал Ворошилов и товарищ Сталин. А теперь перед нами, вернее, за нами, но перед вами – чертова сила. И что нам делать?
Он так и сказал "нам", заметив, как учитель от этого нервно дернул шеей.
– Программа у вас есть? Связь с другими товарищами?
– Я не скажу вам ничего.
– Мне не скажете, но я-то буду лежать дохлый, как корабельная крыса, а вас эти скучные люди из Особого Совещания посадят в камеру и лишат сна. И вы скажете им всё, и даже не вспомните о ваших мальчиках. Вы и потом о них не вспомните, потому что просто сойдете с ума от боли. Теперь ведь нет тюрем, у нас всё гуманно.
– Вы – предатель. А еще орденоносец.
– Речь не обо мне, речь даже не о вас. Речь об этих мальчиках.
– Мы должны отдать жизнь за Родину.
– Жизнь, а не смерть. Можно взять и утопиться в реке перед барским домом с тем же успехом.
И вдруг Сурганов увидел в глазах учителя странный блеск надежды.
– А что вы предлагаете?
– Я вам ничего не предлагаю, – Сурганов печально вздохнул. – Я вам объясняю, что торопиться нужно лишь при ловле блох и иных прытких насекомых.
Он почувствовал, что надежда в учителе крепнет. Учитель стал верить в него не как в человека, а как в вестника иной силы, что может противостоять тому повороту, что случился два года назад. "Сейчас он сделает из меня бога, а это очень нехорошо", – подумал он.
– Вот что, Николай Гаврилович, сберегите мальчиков. Вы, дорогой товарищ (учитель снова дернул головой от этого обращения), сберегите мальчиков. Вы комсомолец?
– Да, я был членом КИМ.
– Так вот, я прошу вас, надо сберечь мальчиков. И давайте договоримся, что вы мне не рассказываете лишнего, и я вам ничего не болтаю.
* * *
Наутро Сурганов стал думать, к кому бы пойти за советом, и в конце концов отправился к бывшему попу. У избы священника пахло кислым. Батюшка, очевидно, гнал самогон.
Сурганов поздоровался и ступил внутрь через высокий порог.
Там он увидел запрещенные иконы.
– Не боитесь, батюшка?
– Да что мне, добрый барин, бояться. Семь бед – один ответ. Попадья моя уж пять лет на небесах, а моя жизнь в руце Божьей. Господь всемогущий, звери в лесах, скот на полях, птицы в небесах – всякая тварь в его воле.
– Крестите?
– Не без этого.
"Это хорошо, что он не боится. Он не боится, но и не лезет на рожон, как учитель-комсомолец. С ним я споюсь, его бы я взял замполитом, – подумал Сурганов. – Ведь мы воюем, даже подняв руки. Красноармеец воюет даже в плену, вот что. Дело-то наше безнадежное, большой земли для нас нет".
Он сел за стол со священником, и грязноватые стаканы наполнились жидкостью, чем-то похожей со стороны на березовый сок.
"Хорошо, что тут есть, по крайней мере, трое мужчин, не боящихся смерти, – думал Сурганов. – Это всё потому, что мы одинокие мужчины. Одиноким всегда проще. Надо прощупать доктора, тут есть еще доктор. Но мне сказали, что у доктора жена и две дочери. Что я скажу доктору? Что я вообще хочу?.. Если бы я знал".
Он спросил бывшего священника, который на поверку оказался не бывшим, о сельском враче, и тот нахмурился.
– Да, я знаю. Две дочери, – быстро сказал бывший капитан третьего ранга, и лицо священника просветлело.
Они понимали друг друга.
– Э, добрый барин…
– Зови меня просто Владимир Владимирович. Так раньше в книгах писали, у Чехова.
– Придет он сейчас, твой доктор. Ему дома пить неловко, а у меня можно.
Доктор пришел позже, чем они думали, усталый и с пятнами крови на правом рукаве. Причем пришел он вместе с учителем.
Доктор оказался философом. Ему явно не хватало собеседников.
– Очень важно – отсутствие майората, – после третьей сказал он. – В России наследство от папы-графа делилось между всеми сыновьями, а затем – между их сыновьями. А в Европе всё наследство – майорат – переходило к старшему сыну, а младшему доставался разве что кот и сапоги.
Доктор рассказывал, что видел фотографии прежних бар, что жили в усадьбе.
– Там видна разница – на самой обычной черно-белой фотографии. Дед – работяга, привыкший к лишениям, знающий не только, что такое управлять, но работать руками и жить впроголодь. Сын – управляющий имением, понимающий, что благосостояние семьи зависит от его деятельности, но в его глазах отсутствовал страх. То есть он знал, что по миру они ни при каком раскладе не пойдут и голодать не будут. И внук – лощеный парень, кокаиновый офицерик, привыкший получать всё, что захочет, по первому требованию и совершенно не думающий о том, как работать самому. Кстати, он и спустил таким трудом заработанные дедовы деньги, он смог бы драться с красными, как не смог бы с этими саламандрами.
Учитель заметил:
– Тут много мифологии. Мы тут как-то говорили о Горьком. Горький сказал нам всё о капиталистическом вырождении в своих пьесах Во втором, максимум в третьем поколении начинаются безобразия, и Васса уже не Железнова. Я заставляю детей читать Горького. Горький не запрещен.
– Вот за это и ниспосланы нам нечистые твари, – подытожил священник.
– Почему не предположить, что они нам ниспосланы за то, что вы барскую библиотеку сожгли. Ну, не вы, а все мы, конечно, – тут же поправился Сурганов. – И за то, что пьянство наше беспробудно, а уполномоченный Мильчин берет взятки?
– Неисповедимы пути Господни, – вздохнул священник. – Да и ты, ба… Владимир Владимирович, не свят. Вот скоро будет молебен об урожае. Знаешь, что это?
– Примерно.
– Не молитва это, а жертвоприношение, – вступил доктор. – Возьмут девчонку, да и скормят зверю.
– Помогает?
– Да когда как.
– Но только ведь всё равно скормят. А ты, барин, по своему уставу, должен присутствовать. Встанешь, поклонишься, да и возблагодаришь, – заметил священник. – Да я не упрекаю: что тебе, из револьвера палить? Да и то, Мильчин тебя в расход выведет, даже в город не повезет.
– Ну, он не один, – дернулся учитель, – не один…
– Вот вас вместе и кончат.
Сурганов жалел, что не принес еды. Его собеседники оказались куда более запасливы – у доктора в бауле обнаружилась домашняя колбаса, в мешке у учителя – кулек пряников, а батюшка вытащил кусок сала величиной с полено.
Расходились за полночь.
Сурганов вышел первый, но слышал, как доктор сказал остальным: "Одно хорошо, барин нам достался не заполошный, дай Бог каждому". Кто-то ответил: "Барин он и есть барин, хоть не воняет". Кажется, это был учитель.
Слух у Сурганова был и впрямь отменный – в лодке он на спор садился на место акустика.
Они потом сходились не раз, и было видно, что одиночество среди полей толкало их друг к другу.
Как-то доктор сказал:
– Если случится что, если кто узнает о наших мыслях, то мы не доживем до кары новых богов. Нас убьют прежде все эти бывшие колхозники, которых я лечу, а вы (он ткнул в учителя) натаскиваете в чтении и счете. Они, те, кто еще помнит царя, и те, кто прошел через раскулачивание. Они помнят страх и унижения, они помнят испытания бедностью. И они уничтожат нас ради мечты о простом и понятном мире. Нужно только чудо. Барклай, зима иль русский Бог.
Сурганов слушал это и угрюмо сопротивлялся. Чувство унижения было очень острым – ведь вся его жизнь прошла при Советской власти, но не власть ему было жалко, а то, что он обязан слушаться и следовать безумию новых обрядов, в которых мало смысла.
Не прошлых чинов и званий было ему жалко, а вменяемости мира.
Его крестьяне могли верить во что угодно – в то, что неведомая тварь под Кремлевской стеной ест детей, и в то, что хорошую погоду можно купить кровью девственницы.
Он помнил, как командиры тишком смеялись над тем, как комиссар дивизиона рассказывает, будто фашисты придумывают нам политические анекдоты. Так было и здесь, мифы о новых богах – всё равно что анекдоты.
Остроумным объяснениям мира нужен автор, а вот истории о том, что Ленин болел сифилисом, автор не нужен. И тем крестьянам, что убивали врачей во время холеры, – искусственный миф не нужен. А всё, что он видел вокруг, было именно неостроумными теориями. То есть они выглядели по-разному, но суть одна – замещение. Новыми богами просто заместили прежних народных комиссаров.
Все приспосабливались. "Кроме японцев, – вспомнил он. – Японцы не приспосабливались. Они были островной империей, и у них свои счеты с глубоководными. Японцы вывели флот и решили драться. Их зажали в клещи – с одной стороны наш Тихоокеанский флот, а с другой стороны – американцы. Союзники решили их топить, чтобы выслужиться перед новым инфернальным начальством, но японцам было плевать на мотивы".