Люди Истины - Дмитрий Могилевцев 2 стр.


Отец был человеком добродушным и вовсе не воинственным, но радовался хорошей стали как мальчишка. Он любил коней, женское тело и стихи, хотя своей страсти к стихам и стыдился немного. Стихоплетствовать – грех, причем немалый. Но ведь не зря говорят, что чем дальше араб от своих песков, тем больше он араб. А настоящий араб обязан любить коней, саблю и стихи. Отец столько раз повторял, что его предки пришли из Йемена, что и сам, наверное, этому поверил, хотя дед и прадед его жили в Куме.

Хасан представил, как сейчас из-за занавески раздастся смущенное, хрипловатое покашливание отца. Отец никогда не входил в комнату сына, не дав перед тем о себе знать.

– Хасан, – раздался осторожный голос над головой, – Хасан, я шурпы тебе принес.

– Ты?.. – спросил Хасан растерянно. – Но ты ведь говорил, что вечером?..

– Так вечер уже, Хасан. Ты так крепко спал, дышал во сне ровно, как младенец.

– Я спал? Да я глаз не сомкнул ни на минуту, – сказал Хасан, а потом растерянно посмотрел на светлое пятно, ушедшее по стене далеко в сторону. – Я все думал про тебя и про учителя.

– Я как подумаю про учение, тоже сразу валюсь на бок и храплю, – Абу Наджм усмехнулся. – Я тебе лепешку размочил чуть-чуть, ты уже сам макай. Гляди!

Он снял крышку с глиняной миски, и сытный запах хлестнул Хасана по ноздрям.

– Ты не сомлей. Вот тебе лепешка, ешь давай. И ложка. Или тебе твою найти? Я же знаю, ты только своей ешь.

– Нет, давай мне эту, – Хасан взял потемневшую щербатую деревянную ложку, зачерпнул шурпы, поднес к губам, потом жадно оторвал кусок лепешки.

– Вкусно? – спросил Абу Наджм, отвернувшись, потому что неприлично смотреть на насыщение голодного. – Ара – чудо-повариха. Хотя и сварливая. Только сласти у нее не получаются. Мне дочка ее старшая, которая у Куроша нашего первая, говорила: это потому, что она только сласти и любит. Когда Аше готовит пилав, ну прямо гадюка. Шипит и плюется. А когда пахлаву, так поет. Может, потому пахлава и не выходит. Ты когда-нибудь слышал, чтоб Ара пела? Я так и представить не могу. Тоже мне, соловей чешуйчатый, – Абу Наджм расхохотался.

– Спасибо. Было очень вкусно, – сказал Хасан, вытирая миску остатком лепешки.

– Еще хочешь?

– Нет, спасибо. У меня такое чувство, будто первый раз в жизни наелся досыта.

– Так и правда! Ты ведь тоже как заново в жизнь вернулся, и все теперь по-новому. Знаешь, как со мной было? Я ходил как дивана – глину потрогаю, кожу. Траву нюхаю. Лепешку в рот возьму – разжевываю, ко вкусу прислушиваюсь. На небо посмотрю – и наглядеться не могу. Чего я раньше его не замечал, такое небо? Все как в первый раз. Заново.

– Ты прав. Все заново, – сказал Хасан серьезно. – Старое осталось там, с отставшей смертью… Помоги мне встать, пожалуйста.

– Ты б лежал еще, ты что? Или, может, тебя до отхожего довести? А то лоханку принесу, хочешь?

– Помоги мне, – попросил Хасан.

Абу Наджм вытер руки о шаровары, взял Хасана за плечи:

– Так, осторожно.

– Спасибо, мне только встать. А то голова кружится.

Опираясь о стену, Хасан подошел к сундуку, задвинутому в стенную нишу. Усмехнулся сам себе еще раз: ну, аскет. А сундук резного дерева, да еще окованный медью. Открыл замок, откинул крышку, покопавшись среди книг, достал сверток, развернул холстину и протянул Абу Наджму.

– Эй, Хасан, – сказал тот удивленно. – Я не возьму.

– Абу Наджм, я не хочу тебя оскорбить. Я не плату тебе предлагаю за то, что ты меня спас. Такое нельзя оплатить. Если бы мог, я бы дал тебе свою руку, чтобы она жила с тобой, всегда чувствовала тебя и всегда была в помощь тебе. Но я не могу. А это – часть моей руки. Смотри, – он легким движением сбросил ножны, – как она лежит в ладони. Как поет на лету!

– Какое чудо! – прошептал Абу Наджм, не сводя глаз с серого узорочья на стали. – Но мне, зачем мне такая сабля? Она для султанских гулямов, куда ее мне, простому шорнику?

– Ты такой же простой шорник, как я простой писец. Ты, человек, выведший меня из тени. Ты – мой учитель. Я не могу отдать тебе свою кровь, чтобы она жила с тобой. Из живого я могу отдать тебе только обещания. И то, что ожило теплом моей руки.

– Хасан, я… – Абу Наджм сглотнул. – Это просто чудо!

Он благоговейно принял клинок обеими руками и, поднеся к губам, поцеловал у бронзовой узорчатой рукояти.

2. Мумин

– Вот он, – сказал Абу Наджм, подталкивая Хасана вперед.

Тот с ужасом посмотрел на коренастого, неимоверно широкоплечего, заросшего до глаз диким волосом человека. От него нестерпимо, тошно воняло свежей кровью. Даже в тусклом свете лампы было видно, как сверкают из-под густых бровей его глаза.

– Ну, и кого ты притащил ко мне на этот раз? – глухо пророкотал он. – Очередного мальчишку, возомнившего, будто он добрался до истины?

– Я не мальчишка! – сказал Хасан, стараясь, чтобы голос звучал твердо, как подобает мужчине.

– В твоих усах еще вошь не спрячется, почтенный ал-Хасан ибн Али ибн Мухаммад ас-Саббах ал-Химьяри.

– Мудростью он любого нашего старца за пояс заткнет, – сказал Абу Наджм.

– Ох, брат мой шорник! Не путай настоящую мудрость с кучей слов, утянутых из книг, подслушанных и сваленных в голову. Что толку с того, чтобы помнить тысячу видов лжи?

– Я знаю, что настоящую мудрость может дать лишь настоящий учитель, – сказал Хасан.

– Неужели? – Мумин ухмыльнулся, шевельнув бородой. – И как ты дошел до этого?

– Мой отец и дед были шиа. Здесь, в Рее, моим первым учителем был Амр ибн Зарр.

Мумин презрительно хмыкнул.

– Кроме того, я прочел много книг. Они говорят о многом – и противоречат друг другу. Мой ум слишком слаб, чтобы понять природу этих противоречий. Я читал писания мудрейших – и нашел их несовместимыми. Я выучил наизусть Книгу книг – и не смог понять ее смысла. А не понимая, я не могу верить. Я хочу найти того, кто указал бы мне первую правду, ту мудрость, чьим отблеском светятся поздние книги. Хочу найти человека, который указал бы мне, как заблуждаются люди и где истина, которую они все же сумели ухватить.

– Красиво говоришь, – пробурчал Мумин. – Ты что, и вправду знаешь Коран наизусть?

– Он знает, рафик Мумин, клянусь бородой Пророка, – сказал Абу Наджм. – Он все знает. День и ночь учится. Другого такого во всем Рее нет.

– И как ты зарабатываешь на хлеб своими знаниями?

– Я писец. У почтенного Абд-ар-Раззака ибн Бахрама.

– Этой жирной свиньи! – прохрипел Мумин. – Когда-нибудь я сам перережу ему глотку! – И добавил, глядя на лицо Хасана: – Ну, не пугайся. Ты вот буквицы выводишь, а я глотки режу. Мясник я, на базаре. Ты что, и правду думаешь, будто я тебя премудрости научу?

– К вам меня привел человек, которому я верю. Который вывел меня из ночи.

– Слушай, ты, прям, соловья ко мне притащил.

– Может, хватит, а? – буркнул Абу Наджм. – Хасан мне как брат. Ближе брата. Моя жизнь – за его жизнь.

– Какие слова, а? – Мумин ухмыльнулся. – Ладно, добрый шорник. Ты знаешь, что я не люблю таких, как он. Им само в руки падает то, до чего нам скрестись и скрестись. Ладно. Ты, искатель истины, – он посмотрел на Хасана, – знаешь, что такое "такийя"?.. Нет? Ну так слушай: мир вокруг наполнен истиной. В мире по-настоящему и есть только одна истина. Вот только принять и понять ее могут далеко не все. Кому она в голову не вмещается, а кому умишко его изнутри спалит. Правда, – она такая. Неподъемная. …Я тебя прямо сейчас зарежу, – сообщил он вдруг равнодушно.

Абу Наджм вскочил, выдернув из-за пазухи нож. Хасан же остался сидеть неподвижно, глядя на Мумина из-под полуприкрытых век.

– Если захочу, – договорил Мумин и расхохотался. – Видишь, как правда действует, а? Признайся честно: ты разве не испугался? Чего застыл, как истукан?

– Я испугался. Но не вас, а того, что могло случиться. Вы б меня зарезать не успели.

– Это почему?

– Мой отец хотел, чтоб его сын был воином.

– А-а, – Мумин махнул рукой. – Может, и не успел бы. Не в том дело. Ты ж все равно как Абу Наджм повел себя – приготовился драться, так? Ты подумай: я сказал несколько слов, и ты уже готов убить меня. А теперь представь, что есть люди, знающие много-много таких слов. Да не таких простых, как мои, а намного сильнее, ослепительнее. Не страх зажигающих, а сердце и разум. Что нужно делать этим людям, чтоб пронести по своей жизни эти слова и в живых остаться?

– Молчать, – ответил Хасан.

– Молодец, – похвалил Мумин. – Вот это и называется "такийа".

– Ложь во спасение, – произнес Хасан, усмехнувшись.

– Ложь во спасение! А-а! – Мумин даже притопнул в ярости. – Во спасение чье? Свое, шкурное? Да, но и намного больше! Если ты говоришь слова, безумящие людей, побуждающие их убить тебя, – да, губишь себя. Но, сводя с ума людей, – ведь губишь их, злодействуешь стократ горше! Делаешь преступниками, злодеями, отравляешь души и умы, обрекаешь на ад! Огонь и скрежет зубовный! Не допустить этого и есть "такийя", "сокрытие". Знание – оно как солнце. Как огонь, который нельзя взять голыми руками.

– А отчего оно такое, ваше знание? – спросил Хасан.

– Отчего? А каким ему еще быть? Наш мир – слово, произнесенное Всемогущим. Представь, чего может натворить глупец, случайно вызнавший хотя бы частичку творящего слова? Слова, сокрушающего горы и иссушающего реки? Даже и тысячная, стотысячная его часть способна погубить невежду и всех, кто коснется его! Ты посмотри, – многое ли знают о сотворенной Аллахом вселенной те, кто окружает тебя? Что они знают? Как тачать сапоги? Как сложить стену? Эти знания – тоже частички творящего слова, совсем крохотные. А почему не большие?

– Потому что тогда глупцы, наверное, разрушили бы этот мир, – предположил Хасан.

– Именно. И Аллах, в неизъяснимой благости своей и милосердии, не дал в их руки такое оружие. Только тот, кто научился, кто понял, как владеть им, может нести его. И то… лишь в малой степени, обучаясь долго и трудно.

– А откуда оно у вас?

– От того из живущих, кто более всех близок к Аллаху. В чьих жилах течет кровь Пророка, кто был избран нести знание и стоять между Аллахом и людьми на этой земле.

– Имам, да святится имя его, – прошептал благоговейно Абу Наджм.

Хасан молча склонил голову.

В сумраке комнаты повисло молчание, – только потрескивал тихонько, подгорая, ламповый фитиль.

– Хватит на сегодня богословия, – вдруг буркнул Мумин. – Достаточно с тебя знать, что такое "такийя". Надеюсь, ты понял по-настоящему, что это. А сейчас помогите-ка мне.

Он взял лампу со стола. Велел: "За мной идите".

Они прошли сквозь низкую дверь, – Абу Наджму пришлось согнуться чуть не вдвое, – поднялись по короткой лестнице и оказались во дворике, грязном и захламощенном. Посреди его, привязанный к колышку, переминался с ноги на ногу молодой барашек, тыкался мордой в колышек.

– Держи его за передние ноги, – велел Мумин Хасану. – Крепко держи.

Высыпал из мешочка в миску черно-серый порошок, подлил воды, размешал. И, ухватив барашка за голову, ткнул ноздрями в миску. Барашек вздрогнул и забился. Хасан едва удерживал его, – бедную тварь будто раздирало изнутри, чувствовалось, как что-то мокрое, скользкое рвется там. Мумин отставил миску – и у зверя вдруг горлом, носом пошла кровь.

– Держи! – вскрикнул Мумин и, выхватив длинный тяжелый нож, одним движением снес барашку голову.

Хлынула кровь – в подставленный тазик, наземь, на руки, одежду. На лицо. Хасан закрыл глаза, но заставил себя открыть их и продолжал держать.

– Отпускай, – велел Мумин, вытирая нож о шкуру. – Так, шеей в тазик, чего кровь зря-то разбрызгивать.

Хасан встал, глядя на залитые кровью руки.

– Вон кумган с водой, – показал Мумин. – Омойся. Это ничего, кровь – она чистая. Этот барашек еще месяц тому мамку сосал. Он чистый, хороший барашек. Приходи завтра, – такое беряни будет – пальчики оближешь!

– Спасибо, учитель, – сказал Хасан, омыв окровавленные руки.

Мумин ничего не ответил. Хмыкнул только и отвернулся.

На улице Хасан спросил: "А что он с барашком делал?"

– Он ему перца едкого в глотку и в ноздри залил. Сунул, чтоб тот вдохнул, – объяснил Абу Наджм. – От этого легкие лопаются и кровью затекают. Когда испекут – вкусно. Настоящий беряни только так и делают.

– И люди это спокойно едят? Когда я его держал, он кричал – не вслух, а телом. Я кожей чувствовал, как он умирает. Ему было больно. Очень.

– Зато потом будет вкусно! – Абу Наджм расхохотался.

Хасан не сказал ничего, и до самого его дома они шли молча, слушая ночные звуки города, оживавшего, когда спадала дневная жара. Уже на пороге он повернулся, и сказал: "Знаешь, Абу Наджм, ведь все, про что мне говорил Мумин, я уже слышал от Амра. Но почему мне сейчас хочется плакать и драться, а тогда хотелось только спать?"

– Может, ты был сонный, – Абу Наджм усмехнулся, – ты как, пойдешь завтра вечером на беряни?

– Я посмотрю, – ответил Хасан. – Если получится.

Назавтра он едва дотерпел, пока расплывшийся комом сала ар-Раззак уберется наконец трапезовать и развлекаться с очередной наложницей. Невыносимо было слушать его тоненький, едкий комариный фальцет. Ар-Раззак не мог спокойно надиктовать письмо. Он вздыхал и сопел, заикался, сквернословил, путался, перескакивал от мысли к мысли, возвращался, ошибался с цифирью, – но при этом требовал, чтобы письмо получилось связным, точным и безукоризненно вежливым. В первые дни Хасан хотел бросить калам и убежать. И даже, стыдясь, всплакнул от отчаяния в закутке.

Прежний секретарь ар-Раззака, хорасанец Барзин, таки швырнул калам прямо в лицо жирному мошеннику и ушел, призывая всех дэвов на его голову. В этот же вечер базарная стража вынесла из дому хорасанца ковер и всю медную и серебряную посуду, – а кади, пришедший со стражниками, объявил, что "имущество изымается для возмещения ущерба, нанесенного достоинству и платью несравненного и благочестивого купца Абд ар-Раззака ибн Бахрама". Хорасанец бросился на стражу с кулаками, – а те, смеясь, излупили его древками копий. И оставили в пыли, корчащегося, окровавленного.

Ар-Раззак нудил и нудил, запинался, сморкался, фыркал, хихикнул, громко испустив ветры. Наконец замолк, сосредоточенно ковыряя в зубах можжевеловой палочкой. И вдруг, с неожиданным проворством, подбежал к Хасану и выхватил лист у него из рук.

Дмитрий Могилевцев - Люди Истины

– Господин! Господин! Чернила еще не высохли! – воскликнул Хасан.

– Спокойно, юноша, – пропищал купец и принялся читать про себя, шевеля губами. Дочитал, снова хихикнул.

– Ну, кто б подумал, что я так складно говорю? Ай, какой я хороший. И щедрый. Если так будешь дальше – молодец. Я тебе, пожалуй, и заплачу больше, а?

– Спасибо, господин, – Хасан поклонился.

– Ну, не спеши. Я ж тебе еще не заплатил, – купец расхохотался тоненько и заливисто, тряся подбородками.

Отхохотавшись, вытер с подбородка слюни тончайшим, китайского шелка платком и сказал:

– Что, не терпится? Ты сегодня как на иголках. Иди, куда торопился.

– Спасибо, господин, – ответил Хасан, глядя на него удивленно.

Дом Мумина оказался куда большим, чем показалось вчера. И с просторным двором, посреди которого была ровная, чисто выметенная, утрамбованная глиняная площадка. По краям ее лежали ковры и войлок, на них, на чистых полотнищах, лежал хлеб, стояли миски с пилавом и ароматным, приправленным мясом, на ляганах, вперемешку с зеленью и ломтями сыра, лежало то самое беряни – буро-черные хлопья, глянцевитые, листчатые. На коврах уже сидели незнакомые люди. Некоторые – одетые богато, с перстнями на пальцах, в шелковых тюрбанах, в дорогих, вышитых шапках. Другие, – сущие оборванцы, в засаленных лохмотьях, запыленные, заросшие, босые, с черными кривыми ногтями. От них пахло! А богатые, почтенные с виду люди спокойно разговаривали с ним, касались их руками, почтительно слушали.

Мумин, еще в мясницком, замызганном кровью переднике, вышел Хасану навстречу. Улыбнулся ему и сказал: "Аллах велик! А я уже боялся, что ты не придешь". Отвел его и усадил рядом с благообразным, белобородым стариком в снежно-белых одеждах, с увесистой золотой цепью на шее, потом поспешил по своим делам. Хасан испуганно огляделся, – заметил Абу Наджма, сидевшего в углу, кряжистого, надежного, – и, вздохнув с облегчением, помахал ему рукой. Абу Наджм улыбнулся и показал на миску перед собой.

Вдруг разговоры смолкли. Казалось, смолкли все звуки вообще, – так внезапно обрушилась тишина. И посреди нее мерно задрожала барабанная кожа: бам-м-ба-ба-бам-бам. На площадку скользнул тощий, оборванный, с горящими лихорадочными глазами человек. Взмахнул руками, закружился, – а барабан отбивал все скорее, скорее. Полились звуки флейты – тоненько, разрывчато. Человек кружил, притопывал, наклонялся, лохмотья развевались, – а рядом, вокруг Хасана, один за другим гости закивали, принялись прихлопывать.

Темнело, и над головой уже зажигались звезды. Метался огонь посреди двора, и метался оборванный человек, метались тени и звезды, повинуясь барабану и зыбкому, неровному току времени, дрожали над головой. Хлопали уже все вокруг, – и Хасан, повинуясь странному, закипающему в крови веселью, тоже захлопал в ладоши. Но, хлопнув раз-другой, остановился, разбуженный внезапной болью. Вчера, отмывая ягнячью кровь, разодрал пальцы до крови мыльным камнем, – а теперь короста лопнула, и по ладони побежала змеистая струйка.

Хасан посмотрел, будто проснувшись, – уже холодно, скучая. Чары кружения, хмельного, завораживающего ритма рассеялись, как и не было их, и осталось лишь существующее въяве, – судороги истощенного, грязного тела, нелепо вздрагивающего в такт барабанному грохоту. Хасан взял ближайшую лепешку. Оторвал от нее край, прижал к ранке. И, подняв голову, увидел, как странно смотрел на него, сощурившись, Мумин.

Назад Дальше