Я не думала, что это Труда. Только понадеялась, что ей не причинили вреда. Вполне могло быть, что барон и графиня не Пожелали иметь свидетеля своего обращения со мной. Но теперь я с этим ничего не могла сделать. Я смотрела на дверь; интересно, кто мой тюремщик. Конечно, графиня сама не станет этим заниматься.
Я никогда раньше не видела женщину, вошедшую с подносом в руках. Высокая и худая, но сутулая, а лицо не вызывало мыслей о дружелюбии. Бремя, должно быть, отняло у неё большинство зубов, потому что подбородок, заросший серой щетиной, поднимался прямо к крючковатому носу. На голове у неё как будто совсем не было волос: череп прикрывал чепчик, какие носят безволосые маленькие дети, с прочно завязанными лентами под заострённым подбородком.
Платье у неё было далеко не модное, скорее просторный серый халат с нашитой кожаной полоской, свободный конец которой болтался при ходьбе. По–прежнему держа поднос в руках, женщина подняла ногу и подтащила ею высокий стул, который должен был послужить столом. Потом поставила на него поднос.
Окунув в миску с водой грубое полотенце, она подошла ближе и стала обтирать моё распухшее лицо, не заботясь о том, что мне больно. Взяла одну за другой мои руки и подвергла их той же операции. Она молчала, я тоже не нарушала молчания. Лучше продолжать играть роль, которую я решила принять в Кестерхофе (впрочем, тогда успеха я не достигла), делая вид, что я больна серьёзнее, чем на самом деле. По–своему грубовато вымыв меня, женщина взяла кружку с носиком, похожую на чайную чашку. Прислонив мою голову к своему костлявому плечу, она сунула носик мне в рот, заставляя пить.
Жидкость была почти холодная, со вкусом жира, но я обнаружила, что очень голодна, и даже эти помои приносят какое–то удовлетворение. Я допила, женщина поставила кружку на поднос и принялась расправлять мою постель.
От её грубого обращения у меня опять заболела голова, так что мне не пришлось прилагать больших усилий, чтобы снова впасть в оцепенение, хотя я старалась хоть что–то понять по наружности и действиям этой женщины.
Я спала, просыпалась, за мной ухаживала всё та же молчаливая женщина в странном платье. Она никогда не разговаривала со мной, я тоже молчала, стараясь разобраться без посторонней помощи. Очевидно, я попала в плен, но где находится моя камера, я понятия не имела, хотя подозревала, что в Кестерхофе.
Меня только удивляло, почему не приходит барон. Я разрушила его план с документом, а грубое обращение показало, как он заботится о моём благополучии… Итак… почему же он не пришёл вновь, чтобы навязать свою волю, испытать мои силы? Я не сомневалась, что он попробует это сделать.
Головная боль со временем утихла. Я начинала двигаться в постели, пытаясь вернуть телу силы. Мне наконец удалось рассмотреть свою камеру.
Потому что это, несомненно, была камера. Только голые каменные стены, в одной дверь с железными полосами, в противоположной - окно, такое узкое и глубокое, что когда снаружи светило солнце, лучи его сюда не проникали, только серый свет, который сменялся тьмой с наступлением ночи. Единственные предметы мебели: грубая лежанка–кровать, на которой я лежала, стул, который служил также столом, когда тюремщице требовалось что–то поставить, и откидная доска из потемневшего от времени побитого дерева в стене слева от меня, которая висела на двух ржавых цепях, вделанных в камень. Никакого сомнения, эта камера предназначалась для содержания заключённых.
На мне по–прежнему оставалась та же одежда, которую я надела в день - как давно это было, - когда пошла на роковой обед с графиней и бароном. Платье испачкалось, на нём темнели пятна, похожие на кровь, может, от моих медленно заживавших порезов. Опухоль подбородка тоже спала, хотя мне по–прежнему было больно широко раскрывать рот, и с одной стороны болели зубы.
Кто–то вынул булавки из волос, которыми я закрепляла пряди, и теперь они свободно свисали на лоб и шею. Я, наверное, выглядела настоящим чучелом по сравнению с прежней аккуратной молодой леди, но тут не было зеркала, чтобы в этом убедиться. Влажный холод камеры заставлял меня кутаться в одеяло, как в шаль.
Не зная, чем заняться, я в тусклом свете комнаты принялась разглядывать одеяло - вовсе не такое грубое, как остальная постель. Осмотрев его, я поняла, что оно чем–то походило на то, каким я укрывалась в Аксельбурге. Несмотря на грязь, можно было разглядеть, что это бархат или парча, только такая грязная, что цвет определить невозможно.
В центре тяжёлого одеяла когда–то был вышит рисунок. Но, разглядывая его, я подумала, что нити вышивки нарочно выдернули с такой силой, что разорвалась сама ткань. Вроде бы это бьи какой–то герб, но настолько повреждённый, что с трудом проступали только его общие очертания.
Я насчитала четыре наступления темноты - мне казалось, что это означает приход ночи, - прежде чем набралась сил, чтобы попытаться встать. Ноги в чулках нащупали холодный пол, такой застывший, словно между камнем и моей кожей вообще ничего нет. Мне пришлось ухватиться за кровать, а потом за стену, чтобы сохранить равновесие.
Может, за мной наблюдали, хотя я не видела в двери глазка или щели в стенах. Но мне было всё равно. Я поставила своей целью окно, желая узнать, что за стенами тюрьмы.
Держась за стену рукой, я проделала медленное путешествие к окну, которое начиналось на уровне моих глаз. Из него дуло, и я по–прежнему куталась в одеяло, как в шаль.
Но со своего места я смогла увидеть только небо - ни верхушек деревьев, ни вообще никакой зелени. Меня это удивило. Я помнила, что Кестерхоф окружал лес. Прислонившись к стене, глубоко вдыхая свежий воздух, я собиралась с силами. Стало ясно, что нужно подняться выше, если я хочу что–то узнать. Значит, требовалось подтащить стул и забраться на него. Я не была уверена, что в своём нынешнем состоянии способна на такой подвиг. Но упрямо решила сделать то, на что совсем недавно считала себя не способной. Пошла назад и начала толкать стул к окну, сначала одним коленом, потом другим. И вот он упёрся в каменную стену.
Сбросив неуклюжее одеяло, я обеими руками ухватилась за подоконник, где из стены выступал каменный карниз. Немного постояла, собираясь с силами, и наконец, сделав последнее усилие, встала на стул и одновременно подтянулась на руках, избитых, со сломанными ногтями.
От открывшегося передо мной вида я пошатнулась и чуть не упала, еле удержавшись за стену. И снова выглянула.
Ни деревьев, ничего, только небо.
Где я? Это не Кестерхоф, который находится в долине и окружён остатками старого леса. Медленно, очень осторожно, чтобы не потерять равновесие и не упасть снова, я опустила руки и выглянула наружу. И чуть не упала в обморок.
Потому что смотрела с большой высоты, а я всегда плохо переносила высоту. Держась за подоконник, я сразу закрыла глаза, чтобы не видеть эту бездну, не чувствовать, что меня ничего не удерживает от падения, что я буду падать и падать, бесконечно…
Но я должна была узнать. Стиснув зубы так, что челюсть пронзила резкую боль, я продолжала бороться, по–прежнему не открывая глаз. Я ДОЛЖНА была узнать! То, что я сделала потом, далось мне гораздо труднее, чем встреча с разгневанным Конрадом фон Вертерном. Я заставила себя открыть глаза и не только посмотреть вниз, но и постараться разглядеть вертикальные стены и то, что под ними. Мне нужно было узнать, что такое моя тюрьма.
Ничего знакомого я не увидела. Лес, да, но далеко внизу. Я плохо переношу высоту и потому не могла судить, насколько далеко. Итак, меня увезли из Кестерхофа в какое–то место, которое считают более безопасным и укромным. Оно могло находиться где угодно в границах Гессена, и я никогда не узнаю, где именно.
Еле заставив себя выдержать этот осмотр, я наконец слезла со стула, послужившего мне лестницей. Закрыв лицо руками, я пыталась рассуждать логично, но какое–то время мозг мой словно погрузился в туман. Как меня привезли сюда… и когда…
Труда! Собственное положение настолько занимало меня, что воспоминание о девушке подействовало, как удар. У них имелись причины держать меня взаперти, но жизнь Труды для них ничего не значит. А она могла раскрыть их планы. Я вполне допускала, что барон способен на убийство, если оно может помочь осуществить его планы. А что ему нужно, я знала. Сокровище, груда золота и драгоценностей, которая стала моим проклятием, а не наследством.
Мне пришла в голову горькая мысль. Умирающий во дворце человек словно нарочно задумал всё это, чтобы прошлое никогда не смогло воскреснуть и напомнить об его позоре! После всего выпавшего на мою долю я готова была поверить в любую, самую дьявольскую интригу.
Я увлекла Труду вслед за собой в ловушку. Не имеет значения, что я не подозревала, как обойдутся со мной враги. Следовало быть гораздо осторожнее и не просить Труду сопровождать меня в Кестерхоф. В эти мрачные мгновения я почти поверила, что Труда мертва, погребена в глухом лесу человеком, вроде этого Глюка, наёмника графа, который впервые показал мне, что я целиком в их власти.
Чем я теперь могла защититься? Труде всё равно уже ничем не поможешь… разве что каким–то чудом мне удастся выбраться отсюда и обратиться к закону…
Закон? Какой закон? Закон здесь - воля курфюрста, а новый правитель вряд ли захочет помочь мне. Я раскачивалась взад и вперёд, безнадёжность положения ощущалась как новая серьёзная болезнь.
Нет! Я подняла голову, сжала руки в кулаки и посмотрела на дверь. Я ещё жива, силы отчасти вернулись ко мне. А пока жива, я должна была сделать… хоть что–нибудь.
Одеяло, упавшее с моих плеч, клубком лежало на полу. Я подняла его и бросила на кровать. Возможно, гнев придал мне сил, потому что я больше не шаталась, стояла твёрдо, несмотря на холодный пол под ногами.
И начала составлять перечень того, чем располагала. Тот, кто бросил меня в камеру, даже не позаботился обыскать жертву. Сунув руку в потайной карман, я нащупала свёрток. Он был на месте. Я достала его, не разворачивая, помяла. Я ведь не знала, когда появится моя молчаливая тюремщица. Золото никуда не делось. Можно ли подкупить эту женщину? Я сразу решила, что это глупо: она могла всё отобрать у меня и ничего не дать взамен. Добрую волю и честность я меньше все, го надеялась встретить в таком месте. Шея - да, и железное ожерелье по–прежнему было на мне. Коснувшись его, я пожалела, что оно такой тонкой работы и невозможно его использовать как инструмент или оружие.
Дверь я явно не смогла бы открыть. Я начала думать о стенах. Опыт посещения дворца вызывал романтические мысли о потайных ходах. Я рассмеялась такой мысли и сразу замолчала, потому что мой почти безумный смех напугал меня.
В камере становилось всё темней. Но я подошла к подвесному столу на ржавых цепях. Об его назначении я не могла догадаться. Неровную деревянную поверхность сплошь покрывали царапины и углубления. Я стряхнула с них пыль и обнаружила, что они имеют смысл. Буквы, имена! Значит, в камере побывал не один заключённый, а много, и на долгие годы. Я не первая заточена здесь.
Я потянула за одну цепь. Руки испачкались в ржавчине, но это был только внешний слой. Под ним скрывалось железо, прочное, как камень. Последний луч света упал на цепочку букв, вырезанных так глубоко, что их не скрыла пыль и грязь. Линия букв, а под ними символ, высеченный глубоко, очень глубоко.
- Людовика… - я не понимала, что читаю это имя вслух, пока гулкие звуки не заполнили всю камеру.
Людовика! Преступная курфюрстина, исчезнувшая в Валленштейне, после чего её никто не видел! Валленштейн!..
Я покачнулась, ухватилась за цепь, чтобы устоять. Теперь я знала, где нахожусь - в крепости–замке с таким мрачным прошлым, что вся местность вокруг него считается проклятой.
Во рту пересохло, я сделала шаг назад, пошатнулась, упала на кровать. Валленштейн!..
Мужество покинуло меня. Я вздрогнула и обхватила себя руками. И хоть не могла больше видеть вырезанное на доске имя, оно снова и снова возникало в сознании.
Однако я не потеряла сознания, хотя радостно встретила бы беспамятство, спасение от мыслей и страха. Я оставалась в полном сознании, когда дверь открылась и в ней показался тусклый свет. Пришла тюремщица с подносом.
Она поискала стул, на который обычно ставила ношу, прежде чем подойти ко мне. То, что его впервые не оказалось на месте, по–видимому, показало ей, что я не так слаба, как обычно. Теперь она прямо взглянула на меня. Её мрачное старушечье лицо ничего не выражало. Я была для неё всё равно что стул, оказавшийся не на месте.
Она не подошла ко мне, а поставила свою ношу на висячую доску. Потом, прихватив свечу, повернулась к двери. Я вздрогнула.
- Свет! Оставь мне свет! - взмолилась я.
Она не остановилась и не повернулась. Просто вышла. Дверь с гулким звуком закрылась за ней.
Глава тринадцатая
Я скорчилась в быстро угасающем свете, не отрывая взгляда от двери. Приходили и тут же исчезали нелепые мысли. Напасть на тюремщицу, когда она зайдёт в следующий раз. Но я не доверяла своим силам. Несмотря на старость, она производила впечатление сильной, способной справиться с любым пленником женщины. Да я и не была уверена, что она приходит одна. Кто–нибудь мог ждать её в коридоре. Но я отказывалась верить, что не отыщу хоть какое–то слабое место и не использую его себе на пользу.
Тем временем, впервые, может быть, за много дней, я ощутила голод. По крайней мере меня ещё кормили. Я подошла к доске на цепях и посмотрела, что лежит на подносе. Две тарелки, деревянные, какие можно найти в хижине самого бедного крестьянина. На старом дереве я даже в этом тусклом свете увидела пятна. Проголодавшись, я не обращала на них внимания. В одной тарелке, глубокой, которую можно было бы назвать миской, оказался густой остывший суп, на его поверхности плавали комки жира. На другой лежали два толстых куска чёрного хлеба. Кружка с отбитым краем содержала что–то вроде деревенского пива. Единственное приспособление для еды - старая роговая ложка. Я зачерпнула суп и принялась есть, окуная хлеб в жидкость. Жевать его оказалось трудно, он совсем зачерствел, и от него опять начала болеть челюсть.
Конечно, это не больно–то походило на деликатесы стола графини. Однако голод эта еда утолила, и я съела всё до крошки. Только пива показалось мне отвратительным, и я не смогла выпить всю порцию.
А потом я долго ждала в темноте, которая всё сгущалась (наконец даже мои глаза, привыкшие в полутьме, ничего не могли разглядеть), но женщина за подносом не вернулась. Я решила, что на сегодня её работа закончена.
Я никогда не боялась темноты, но теперь почувствовала себя погребённой заживо. Холод в камере стал сильнее, я забилась в постель и натянула на себя одеяло. Проведя руками по остаткам вышивки, я вспомнила имя, вырезанное на дереве доски, - Людовика. Принадлежало ли ей это старое покрывало? Остаток прежней роскоши, оказавшийся каким–то образом в её камере?
Неужели это прекрасное презренное существо, чью скуку и властность так хорошо изобразил покойный художник в сцене дня рождения курфюрстины, - неужели она дошла до такого? Я вспомнила, что говорила мне в карете графиня. Сколько она могла прожить в этой камере, лишённая всего, что составляло её жизнь, что она считала не просто своей привилегией, а правом?
Я обнаружила, что почти вопреки своему сознанию встала и двигаюсь к этой деревянной скамье, вытянув перед собой руку. Еле заметное пятно света обозначало окно, но перед ним совершенно ничего не было видно. Я больно ударилась о край доски, провела пальцами, отыскивая сама не зная почему буквы этого злополучного имени. Они были так глубоко врезаны в дерево, что мне казалось: никакое время их не сотрёт.
Сколько дней ей потребовалось, чтобы вырезать эту памятную надпись? Каким инструментом она пользовалась как пером? Гнев должен был наполнять её, гнев, горячий, всепоглощающий, но не отчаяние. Я была так была уверена в этом, словно собственными ушами слышала её гневные крики. Я провела пальцами по надписи, двинулась дальше, и вдруг мою руку что–то остановило, почти с такой же силой, как хватка барона. Я коснулась круглого рисунка под именем.
Проводя пальцем по линиям рисунка, я вначале не могла понять его смысл. Попыталась представить себе герб. Нет, хоть я его не видела, на герб не было похоже.
Но почему–то снова я почувствовала уверенность, что тем, кто вырезал этот рисунок, двигал гнев. И ещё… Я рывком отдёрнула руку. Неужели мне и в этой неаппетитной пище подсунули какую–то отраву, разрушающую мозг? Я спрятала руку под складки одеяла, двинулась назад, пока ноги мои не ударились о лежанку, и села или, скорее, упала на постель.
Я же не могла на самом деле этого почувствовать - жар, быстро усиливающийся жар, как будто рисунок превратился в ведро с раскалёнными угольями. Поверить в это означало признать, что я свихнулась. Нет, я не позволю себе утратить разум, что бы ни предстояло мне!
Я лихорадочно прошептала:
- Я Амелия Харрач! Меня заключили сюда… по причине, которую я не знаю. Я существую… я…
Рука, которая почувствовала - которая Н Е почувствовала - эту перемену, теперь прижималась к ожерелью с бабочками, лежавшему у меня на груди. И ожерелье как будто послужило каким–то спасительным амулетом, страх оставил меня. Но "амулет", "заклинания"? Такие вещи существуют только в глупых старых сказках.
И всё же ничто не могло заставить меня снова встать, пересечь комнату и коснуться вырезанного в дереве рисунка. Я пыталась выругать себя за трусость. Это суеверие, убежище необученного сознания, когда оно встречается с чем–то не имеющим разумного объяснения.
Что рассказывала графиня о курфюрстине? Что среди её верных слуг был колдун, знавшийся с силами, не принадлежащими этому миру? Но такую веру современная рациональная мысль отвергает. Эту землю когда–то заливала кровь невинных, которых враги, подгоняемые истерическим страхом, обвиняли в том, что они слуги дьявола. Неудивительно, если в стране, настолько одержимой верой в дьявола, подобные поверья сохранились - или сохранялись сто лет назад.
Тем не менее я долго не могла уснуть. Мне даже не хотелось ложиться в постель. Я сидела в темноте и напряжённо прислушивалась - к чему?
Лишь однажды в камере послышался крик, от которого я вздрогнула и чуть не вскрикнула сама. Крик донёсся из окна. Какой–то крылатый ночной охотник в поисках добычи, сказала я себе. Помимо этого ничего не нарушало тишину, такую тишину, что мне казалось, будто я слышу биение собственного сердца.
Нет, следовало думать о другом, о том, что мне делать. Меня не должно запугивать прошлое, хоть сейчас я и беспомощна. Я была жива… и снова обретала силы. Завтра можно будет что–нибудь узнать от тюремщицы… я должна потребовать, чтобы меня выслушал комендант этого места.
Труда… графиня… обе говорили, что здесь стоит гарнизон. Его командир должен быть моим главным тюремщиком. Если я подниму шум, он может достичь его ушей. И я смогу попытаться… должна…
На этот раз послышался не крик ночной птицы, нет! Я плотнее запахнулась в одеяло и повернула голову в темноте, вначале к еле заметному окну, но потом убедилась, что звук исходил не от него.
Скорее… от стены, от той самой стены, к которой цепями крепилась доска с именем злополучной курфюрстины! Пробиваясь сквозь камень, звуки напоминали журчание воды. Пение? Очень слабое к далёкое, с неразличимыми словами. Но я была уверена, что услышала ритм, напоминающий пение… или молитву.