Голодный грек, или Странствия Феодула - Елена Хаецкая 11 стр.


Потом наступал черед Нестория. Мафа оповещал его об этом, внезапно умолкая и уставляясь на своего собеседника вытаращенными глазами. Тогда Несторий рассказывал о том, как некогда был архиепископом великого города Константинополя.

– Я гнал еретиков-ариан, – говорил Мафе Несторий, сидя на глинобитном полу своей хижины и обхватив руками колени. – Их много еще оставалось в столице, исповедующих неправо об Иисусе Христе. "Государь! – сказал я императору, когда предстал перед ним впервые. – Дай мне чистую землю, без еретиков, и я введу тебя прямо на небо!" Я закрыл арианскую церковь, полагая, что незачем рассаднику лжи находиться в столице. Она была еще недостроена… Еретики подожгли ее. Выгорел целый квартал, и вот уже простоволосые бабы кричат мне на улицах Города: "Поджигатель! Поджигатель!" В Сардах и Милете еретики подняли бунт, и пролилась кровь. Ах, как я скорблю об этом, брат мой Мафа! Но и посейчас в том своей вины не знаю… В Геллеспонте был убит мой верный соратник, епископ Антоний. Молись за него! Я хотел чистоты и любви. Но, Мафа, узнай вот что: такова глухота человеков, что и громко выкрикнутого слова могут не расслышать. Как же яростно бушует в крови приверженность к суетному! Шум этой крови заглушает для людей и зов любви, и разумное слово…

Тут Мафа решал, что пора поддержать разговор, и, быстро кивая, принимался верещать о своем. Несторий же умолкал и погружался в невеселые мысли.

Духовной отчизной его была Антиохия, где слыл Несторий человеком ученым и благочестивым, как бы вторым Златоустом. Когда призвали его в Константинополь и поставили там на епископской кафедре, решил он сам для себя: настало время! И начал учить.

– Знаешь ли ты, Мафа, – говорил он задумчиво, обращаясь более к своим худым коленям, нежели к чернолицему и дикому собеседнику своему, – что Господь наш Иисус Христос есть в одно и то же время и Бог, и человек? О! Меня обвиняли, будто я учил о двух Христах! Какая ложь, какая клевета! Не я ли говорил и повторю сейчас перед тобою, что Христос есть и младенец, и Господь младенца! Другое следовало понять: как совмещались в одном личном уме осознание себя и младенцем, и Господом этого же самого младенца?

Нередко посреди разговора в хижину заглядывала толстая Сира. Иногда она приносила старику молока, иногда вступала в яростную перебранку с Мафой, которого неизменно обвиняла в какой-нибудь мелкой краже. Мафа охотно пускался в объяснения, находя тысячи причин для исчезновения пшеничной лепешки, оставленной без присмотра. Случалось часто, что Сира, не дослушав, принималась бить Мафу, а тот, закрывая голову ладонями, сучил ногами и жалобно кричал. Но Сира не унималась, пока из носа у Мафы не начинала течь кровь. Только тогда отступалась, обтирая кулаки об одежду.

Однако едва лишь Сира исчезала за ветхой циновкой, закрывающей вход в хижину, как Мафа подбегал к порогу и, высунувшись наружу, начинал выкрикивать ей в спину обидное. Потом поворачивался к Несторию и со смущенной усмешкой пожимал плечами.

Несторий, дождавшись тишины, продолжал:

– Итак, Мафа, мы установили, что слово "Бог" означает божеское естество; "человек" или "младенец" – человеческое; в слове же "Христос" оба естества едины. Смотри. "Иосиф взял Младенца и Матерь Его и пошел в Египет". Вот точная формулировка. Но можно также сказать: "Иосиф взял Христа и Матерь Его…" Это будет верно. Однако невозможно сказать: "Иосиф взял Бога и Матерь Его…"

Мафа что-то лопотал в ответ и, чтобы сделать Несторию приятное, смеялся.

– Однажды в Константинополе явилась ко мне толпа разъяренных монахов, – повествовал Несторий, следя глазами за Мафой, который – руки врастопырку, чтобы не прели крылья – ходил взад-вперед по хижине. – Они были недовольны мною – мною, епископом! – о чем принесли гневное письмо, которым размахивали перед самым моим носом. Я взял это письмо и порвал его, а монахов велел высечь… Но вместо того чтобы извлечь для себя из этого пользу, они ужасно завопили и сделались злейшими моими врагами… Недолго собирал я недругов. Четырех лет не прошло, как низложили меня и лишили сана, а это – человекоубийство, ибо никто не бывает рукоположен дважды.

О чем следует рассказывать, а о чем предпочтительнее умолчать? Иной раз мы и сами удерживаем себя за руку со словами: умолкни, жена, ибо не было тебя при том, как шли враги Нестория с радостными криками, с горящими во тьме факелами, танцуя от общей радости и крича: – Проклят! Проклят! Проклят!

– Возвеселися со мною, пустыня, подруга моя, прибежище и утешение мое! – нараспев говорил старик, невидяще глядя перед собою отцветшими голубыми глазами.

И, слушая его, подпевал Мафа без слов, одними губами, и выстукивал тихий ритм пальцами на своем черном надутом животе…

Город Сартака на Итили

Итиль – река широкая, величавая, изобилием вод соперничающая с морем. Сколько же влаги собралось далеко на севере, откуда истекла столь могучая река! О том даже задумываться страшно.

Удивительно также, что две столь великие реки, как Итиль и Танаис, отстоят друг от друга всего на две седмицы пути, да и то если передвигаться быками. Это свидетельствует о расточительном изобилии земли, которую захватили монголы.

На берегу Итили в ту пору стоял лагерь, или, вернее сказать, – город Сартака, владыки над здешним краем.

Монголы из охраны каравана, видя впереди белые сверкающие Сартаковы шатры, завопили вдруг все разом и понеслись вперед, ударяя в бока лошадей ногами, вдетыми в короткие лохматые стремена. Толмач проводил их взглядом, однако остался при греках.

Первым делом, оставив телеги поодаль от Сартакова двора под присмотром младшего из купцов, отправились Афиноген и прочие к одному монгольскому чиновнику, именуемому "ям". Этот чиновный монгол, пояснил толмач, принимает каждого, кто прибывает к владыке Сартаку: послов, торговых людей, проповедников, попрошаек, русских князей, сельджукских султанов и других вассалов великого хана, которые приходят к сюзерену за какой-либо надобностью. Ям выспрашивает вновь прибывших, какое дело привело их сюда, какими дарами желают они поддержать свои слова, какими грамотами и письмами от земных владык располагают и каковы их намерения в дальнейшем. Затем он наставляет их в пристойном поведении, ибо монголы чрезвычайно ревнивы во всем, что касается соблюдения их обычаев.

Так, запрещается сечь ножом огонь, дабы не отсечь ему ненароком голову; нельзя стирать платье, но надлежит носить его, покуда оно не износится; возбраняется опускать руки в проточную воду; мочиться на пепел и убивать молодых птиц; запрещено касаться стрелой связки стрел и еще – ступать ногой на порог чьего-либо дома, но надлежит этот порог перешагнуть с осторожностью; кто за едой поперхнется, тот должен быть убит, как и тот, кто подсматривает за поведением другого или лжет.

И еще множество других обычаев и запретов существует у монголов.

Город Сартака был в несколько раз больше первого монгольского города, увиденного Феодулом. На несколько миль вытянулся лагерь вдоль полноводной Итили, однако не на самом берегу, а в некотором отдалении от нее, словно монголы, не слишком доверяя воде, не желали останавливаться чересчур к ней близко.

Афиноген, взяв с собой толмача, отправился через весь бурливый монгольский град к этому яму, который ведает приезжими, – представиться, показать дощечку с тигром и просить, чтобы Сартак их принял. Толмач с утра был уже не вполне трезв, а к середине дня его и вовсе развезло, вследствие чего греки были немало опечалены.

Конные и пешие монголы, шумно галдя, передвигались повсюду. Ходили безобразные с виду женщины в головных уборах, похожих на сплетенные из прутьев птичьи клетки, носились чумазые вертлявые дети с бубенчиками, привязанными к запястьям и щиколоткам. Эти постоянно вертелись возле купцов, издавая непрерывные пронзительные вопли и дико хохоча. Их цепкие ручонки то и дело впивались в чужестранцев – норовили оборвать с одежды пуговицы, пряжки, нитки, пояса.

Феодулу так и не довелось поглазеть на яма – сдуру проспал. Плюясь на собственную неудачливость, пожаловался Константину Протокараву, но тот только хмыкнул:

– Воистину, ты – глуп, Феодул, если из-за такой малости впадаешь в огорчение! Сдался же он тебе, этот ям! Обыкновенный монгол с плоской рожей. Вот послушай лучше, с кем бы тебе хорошо здесь повидаться: у Сартака гостит сейчас один русский князь!

– Откуда ты только все знаешь! – сказал Феодул. – Никто из нас еще и по сторонам оглянуться не успел, а ты уже и про яма разведал, и про какого-то князя разнюхал!

– Невелика премудрость, – отвечал Константин. – Пока вы, греки, раздумываете да созерцаете, мы, люди латинской веры, осматриваемся да смекаем.

Феодул счел объяснение вполне разумным и мысленно попенял себе за то, что сам не воспользовался этим латинским уменьем. Однако тратить время на сокрушенные раздумья не стал, оставив это своей греческой половине, а вместо того деловито осведомился о русском князе – кто он и какая от него возможна польза.

– Ни тебе, ни мне от него пользы не будет, – сказал Константин. – Разве что любопытство удовлетворим да синяков от него, быть может, огребем. А вот нашему Трифону, возможно, выпала удача. Если попадется князю на глаза и при том ему глянется, может быть, заберет его князь с собой в Русию. Только вот как ему глянешься? По слухам, человек он лютости необозримой.

Говорят, что никому, если только он сам не монгол, не дано заглянуть в душу другого монгола. Надежно скрывается эта душа под тяжелыми веками либо за выбритым по-китайски лбом, а то и в груди под грязным шелковым халатом. А если монгола убить и как следует поискать, то зачастую оказывается, что у него никакой души и вовсе не было. Или обнаружится в виде безобразного старичка, сидящего на корточках под левым локтем трупа. Посидит-посидит да и расточится, только лужица после него останется. Редко случается, чтобы душа мертвого монгола являлась в виде прекрасной и страшной девы. Да и то впоследствии непременно отыщется у нее на ноге копытце или козий хвостик.

Это еще что! Константин знавал одного греческого кормщика, именем Косма, а этот Косма целовал крест, что некий тамплиер именем Уинифрид, быв среди монголов и изрядно с ними знаясь, видал однажды в степи сорок одного колченогого карлика, ковылявших один за другим, причем последний из них был кривым на левый глаз.

Из всего вышесказанного явствует, что душа любого монгола – сущие потемки для христианина. Иное дело – душа собрата по вере, будь он даже и князем, да еще такого нрава, как этот русский. Протокарав, которому помогал ангел, разглядел ее сразу, а Феодул – спустя несколько часов и вынужденно щурясь.

Звали князя Александром – имя простое и понятное, как для греков, так и для латинцев. Впрочем, латинцев этот Александр сугубо не любил.

Душа так и заявила. И еще грубость присовокупила к уже сказанному.

Феодул с Константином только плечами пожали.

Тогда душа Александра немного смягчилась и снизошла: угостилась вином, которое купцы везли из Царственного и от которого Феодул немного похитил для благого дела.

– Доброе вино, – молвила душа князя и, прежде чем выпить, перекрестилась. – Ихнее-то монгольское пойло тухлятиной отдает и псиной…

– Здоров будь, княже, – кивали Феодул с Константином, – пей, пей на здоровьице…

И подливали душе, подливали…

Обличьем была душа точь-в-точь сам князь Александр: огромного росту, с русой бородой и стриженными кружком, под шлем, густыми светлыми волосами. Был этот князь плечами широк неимоверно, но костляв как смерть и слегка сутулился.

Принимала княжья душа виноградную кровь легко, однако не весело; только глаза все светлее становились, а так – даже румянца на бледном лице не проступило.

И постепенно Феодул с Константином все больше узнавали о князе, чье тело эту душу в себе носит, и все холоднее им становилось.

К монголам князь Александр прибыл из полночной страны, где полгода светит солнце, а другие полгода царит луна. Такой день, который длится целый год, в полдневных странах называют "Днем Бога". А еще говорят, что там – родина ангелов, только сейчас их там нет.

В год Благости Господней 1240-й благочестивые братья Ливонского Ордена пытались сесть в устье Невы, именно там, где сотни лет назад стояла уже латинская твердыня названием Ландскруна. Если разрыть на том месте землю, то можно выкопать те зубы, что потеряли здесь шведские рыцари в страшную цинготную зиму.

Иной князь так бы и поступил; однако Александр явился в устье Невы с ратью и засеял старую почву новыми костями.

Монголы же, пройдя в тот год степями и разорив Рязань и Киев, вышли за пределы русских земель и вторглись в гордую Польшу и колбасную Силезию. Они подвергли поруганию Люблин и Краков, кровавым гребнем прочесали Моравию, продвигаясь все дальше на запад.

Тут уж ливонцы вынужденно оставили владения князя Александра и спешно двинулись вослед монголам. В начале весны 1241 года по Воплощении цвет Ордена пал в Силезии. Монголы отрезали у каждого из убитых врагов по одному уху и сложили эти уши в большие мешки; всего же таких мешков собралось девять.

Спустя несколько дней после этого Батый разбил воинственных венгров, напоив их кровью реки Тису и Солону.

Богемский король Вацлав храбро бросился на монголов, но те словно бы и не заметили его. Времени на осаду городов монгольские всадники не тратили: шли как нож сквозь масло прямо на Пешт.

Пешт пал, и все лето 1241 года монголы разоряли Венгрию, как им хотелось. Венгерский король Бела бежал в Хорватию и оттуда разослал отчаянные письма всем владыкам франков, чьи имена только смог припомнить.

Император Священной Римской Империи Германской Нации Фридрих – самый могущественный из светских владык Европы – был злейшим врагом господина Папы Римского Григория, величайшего из владык духовных. Оба они, получив послания Белы, одновременно воззвали к латинскому рыцарству, заклиная спасти Польшу, Богемию и Венгрию от монгольской саранчи.

Фридрих писал так:

"Святейшим нашим долгом почитаю ныне поднять меч в защиту братьев наших, тяжко страждущих под пятою безжалостного завоевателя – безбожного и страшного Батыя. Но вместе с тем не посмею умолчать и о другом, что знаю: ненасытная жадность Папы непременно побудит его воспользоваться бедствиями собратьев по вере, дабы простереть не только духовную, но и светскую власть своего престола на все страны, заселенные христианами".

Папа же Григорий писал иначе:

"Новый враг появился у христианской веры – монголы! Нет выше благодати, нежели счастье отдать жизнь за ближних своих. Изнывает ныне Богемия, истекает кровью Польша, взывает о помощи Венгрия! Однако остерегайтесь не только явного врага, но и волка в овечьей шкуре. Не по наущению ли императора Фридриха произошло это ужасное нападение? Не вздумал ли теперь злой христопродавец притворным благочестием прикрыть свое гнусное преступление? Ибо известно, что ради своей цели он способен на все; цель же его очевидна – полное и окончательное крушение христианской веры".

Тем временем настала зима. В декабре 1241 года монголы по льду перешли Дунай и вторглись в Хорватию. Бела бежал в Далмацию, а оттуда – на один из островов в Адриатическом море.

Сбитое с толку взаимоисключающими письмами Папы и императора, латинское оружие безмолвствовало всю зиму и лишь в начале апреля 1242 года вышло из ножен. Однако направлено оно было не против монголов, которые казались владыкам Запада слишком сильным противником, а против русских на Севере, ибо те упорно держались греческой веры и оттого считались схизматиками, достойными истребления.

Князь Александр пришел на эту встречу с новой ратью, еще крепче прежней, и вступил в бой с таким расчетом, чтобы завлечь тяжелую рыцарскую конницу на слабый уже лед Чудского озера.

Тут оно все и случилось. Весенний лед ненадежен. Сперва потрескивал, а затем со страшным громом разломился и зубастой пастью сжевал тевтонских латников.

А князь стоял на берегу и смотрел. И шлем с золотых волос снял – жарко ему от увиденного стало…

Слух об этой битве достиг и Батыя – Александр был его вассалом. Призвал к себе – захотел посмотреть на такого лютого князя.

Александр явился к Батыю, едва позвали, и сразу пришелся ко двору. И дивен, и люб он монголам оказался. Хоть ростом и костью сильно разнился он с сеньором, однако холодным, расчетливым умом был ему неожиданно близок, точно по ошибке вышли они с Батыем не родичами.

В знак большого расположения поил Батый Александра безмерно кислым молоком и молочной водкой, отчего русский князь подолгу маялся животом. И всякий раз заставлял его Батый рассказывать о Ледовом побоище. Здесь уж монгольский хан, как ребенок, заранее смеялся от радости, хлопал в ладоши и нетерпеливо кусал тонкий ус в ожидании слов: "Весенний лед ненадежен. Сперва потрескивал, а затем со страшным громом разломился…" – эти слова были у Батыя в Александровом рассказе любимыми.

Спустя четыре года вот что случилось. Умер великий хан, и всех монгольских вождей позвали в глубь степи, в Каракорум – избирать нового. Батый не поехал, сказался больным и в письме преобильно жаловался на ревматизм. Знал, что в Каракоруме поджидает его слишком много врагов. Вместо себя Батый отправил своих старших вассалов: великого русского князя Ярослава, сельджукского султана Арслана, грузинского царя Давида и еще царя Малой Армении.

Не зря Батый ехать не хотел: не смогли избавиться от сеньора, так отравили славнейшего из его вассалов, Ярослава. Умер великий русский князь на обратном пути из Орды.

И остались после него многочисленные сыновья, из которых старшим был Александр, а вторым – Андрей.

Андрей успел раньше: беличьим мехом, ловчей птицей, перстнями, оружием варяжским прельстил Батыя и склонил его передать великое княжение ему, Андрею. Александр же остался у себя, в стране, которую некогда покинули ангелы.

В лето 1252-е пришел князь Александр Ярославич в Орду к хану Сартаку, Батыеву сыну, и хан принял его с великой честью. И жаловался Александр на брата своего, великого князя Андрея. Прельстил дарами Батыя и взял великое княжение – а ведь он, Александр, старший! А между тем дурным вассалом Андрей оказался. Налоги и дань монголам платит неисправно, многое утаивает, а то и вовсе к себе в карман кладет.

Услыхав такое, хан Сартак разгневался на Андрея и отправил к нему во Владимир войско.

Андрей, вместо того чтобы повиниться перед ханом, бежал, И взяли монголы недоплаченное, разграбив Владимир и Суздаль.

Тем временем Александр оставался при Сартаке и ждал, пока монголы сами предложат ему великое княжение как достойнейшему.

Холодом окатывало Феодула от всего этого; Константин же дрожал, как в горячке, едва зубами не перестукивая, и зрачки его глаз то расширялись, то сужались.

И когда душа князя ушла, твердо ступая и сутуля плечи, сказал Феодул Константину:

Назад Дальше