– Славим Отца и Сына и Святого Духа! – восклицает Оливьер.
Гастон вжимается в свои покрывала. Оливьер освобождает, наконец, его голову от тяжести своих рук и забирает с его груди покров и книгу. Гастон вздыхает свободнее.
– Отец наш, сущий на небе, – начинает петь Оливьер. Гастон вторит ему. Он знает эту молитву. Петронилла тоже теперь знает ее. Вместе с совершенными (их уже не трое, а четверо) она просит доброго Бога об избавлении от власти зла – творца всякой плоти, и о хлебе сверхсущном, который есть слова Жизни.
Когда последнее "истинно" смолкло, Оливьер склоняется к Гастону. Гастон приподнимается ему навстречу, вытянув губы трубочкой, и Оливьер подставляет под этот поцелуй свой утонувший в бороде рот. После, выпрямившись, передает поцелуй стоящему рядом; тот – своему сотоварищу, а третий из совершенных, поскольку рядом с ним оказалась Петронилла, лишь касается ее плеча книгой. Петронилла передает поцелуй той унылой девке, что караулила гастонову смерть, просиживая у господской постели, – и так дальше, от одного к другому, пока поцелуйный круг не замкнулся.
– Брат, – говорит Оливьер Гастону, – живи отныне в чистоте и храни свое обещание, ибо в этом – залог твоего грядущего спасения.
– Да благословит тебя Бог, брат, – отзывается эн Гастон. – Я буду жить в чистоте, как обещал…
На рассвете он скончался.
* * *
Перед уходом Оливьер благословил впрок несколько больших коробов с хлебом, чтобы оставшимся было что вкушать в минуты, когда потребуется утешение.
– А утешение будет вам насущно необходимо, – сказал Оливьер графине Бигоррской. – Ибо утекли времена лазурные и проницаемые для света и настали времена железные и проницаемые для тьмы.
Гастон остывал в опочивальне. Беседа между совершенным и вдовой Гастона происходила во дворе, куда прислуга нарочно притащила короба. Окруженный хлебами, овеваемый сильным, уже весенним ветром, Оливьер вещал:
– Вкушайте хлебы Жизни во всякое время, ибо сказано: "Я есмь хлеб Жизни". Ешьте этот хлеб в ознаменование нашего братства и единства истинной Церкви.
Младший из его спутников спросил почтительно:
– Отец, в прежней своей жизни я слышал, как учили католики о том, что освященный хлеб есть тело Христово.
– Сын, – отвечал Оливьер, – они лгали. Ибо сказано: "Дух животворит; плоть не пользует нимало". Хлеб освященный не может преобразоваться в плоть Иисуса, ибо плоти Иисус не имел. Нелепице и лжи учили католики. Подумай, сын. Хлеб и вино суть грубая земная материя.
– Истинно, – сказал совершенный, склоняя голову и вновь поднимая ее.
– Кто есть отец грубой земной материи?
– Я не хочу поименовывать его.
– Назови! – сурово велел Оливьер.
Потупясь, младший из совершенных вымолвил:
– Дьявол.
– Как же творения дьявола могут пресуществляться в кровь и плоть одного из ангелов?
Совершенный молчал.
– Сын! Нелепице и лжи учили католики!
Смиренно пав на колени, совершенный склонился перед Оливьером и замер. Помолчав немного, Оливьер позволил:
– Встань.
И, не простившись ни с кем, как бы прогневанный, Оливьер переступил через короба и направился к воротам.
* * *
И вот эн Гастон, умиротворенный, одеревеневший, чисто прибранный, со втянутыми внутрь щеками и носом как клюв, шествует на плечах слуг из опочивальни в семейную усыпальницу. Его провожают жена и домочадцы, а также три дюжины сержантов и двое соседей, прибывших ради такого случая, благо добираться недалеко. Каноник Гуг хотел было явиться тоже, но Петронилла наказала слугам преградить ему пути.
– Не собаку хороните! – бессильно кричал каноник, грозя кулаком.
Безносый псарь пялился на него с широкой ухмылкой.
– Собаку хоронить – вас позовем. – И ловко попал канонику по голове тяжелой кожаной рукавицей. – Сперва тонзуру бы побрили, а то Святому Духу и приземлиться-то некуда.
Пока велись эти бессвязные разговоры, эн Гастон проплыл по воздуху на носилках к месту своего упокоения. Сняли одну из плит в полу и уложили в подземную клеть покрывала и подголовье, а после, на длинных полотенцах, спустили туда же негнущегося Гастона. У Петрониллы в руках свеча. Горячий воск стекает на деревянное кольцо, надетое у основания. Склонившись над смертной пропастью, в последний раз глядит на своего мужа. Один глаз у Гастона приоткрыт, тонкие губы чуть искривлены.
– Покойтесь с миром, эн Гастон, – говорит Петронилла. Ей легко и немного печально.
И вот плита задвигается, и эн Гастон остается в темноте, рядом со своей матерью, графиней Бигоррской, в ногах у своего отца, Гийома де Монкада. А Петронилла и остальные выходят из склепа, жадно вдыхая мокрый весенний воздух.
* * *
Петронилла сменила одежду на более темную. Запретила веселье и плотские утехи на два месяца. Засела за прялку. Она не слишком остро ощутила перемену в своей жизни. С первых лет замужества она привыкла к одиночеству.
И вот седмицы со дня похорон не минуло, как Петронилла, заглянув по хозяйской надобности в малую опочивальню, застала там одну из своих прислужниц – совершенно голую, затисканную – и кем? Песьим Богом!
Песьего Бога Петронилла еще десять лет назад выпросила у своего отца – в подарок на свадьбу. Бернарт де Коминж поморщился, но в такой малости не отказал. А Песьего Бога никто не спрашивал. Это псам он был бог; графу же Бернарту – вонючий раб, хоть и ощутимо полезный.
Уродство скрадывало его молодость, но никак не сказывалось на нраве – озорном и блудливом. Он хорошо управлялся с собаками, а эн Гастон любил охоту; потому Песий Бог легко прижился в Бигорре.
Увидев его в первые же дни траура с девкой на постели, где отошел их господин, вдова Гастона Беарнского запустила в обоих тяжелой связкой ключей. Девка, визжа, удрала – только розовая попка мелькнула. Песий Бог остался сидеть на месте, как был, в спущенных штанах. Опустив голову, задумчиво созерцал то, что свисало между ног.
Петронилла расплакалась.
Видя, что госпожа бить его, вроде как, не в настроении, Песий Бог натянул штаны, завязал бечеву. Вздохнул, сидя на разоренной постели. Спросил:
– Я пойду?
Петронилла не ответила.
Он поднялся и осторожно вышел.
Петронилла нашла и подобрала ключи, повесила их на пояс. И снова, как и давным-давно, когда отец заставил ее выйти замуж, ей показалось, что жизнь проходит мимо.
9. Наследница Бигорры
октябрь – ноябрь 1216 года
– Вы думаете, сестра, что вы теперь вдова? – Смех. – Просто вдова Гастона? – Смех, еще более заливистый. – Вы действительно так думаете?
– Почему вы смеетесь?
Сидящий перед нею человек так похож на Гастона, что Петронилле то и дело становится не по себе. Те же темные, волнистые волосы, не подверженные белой краске старости, тот же воинственный нос и не менее воинственный подбородок. Это младший брат покойного виконта Беарнского – Гийом де Монкад. Рот до ушей, в глазах искры – стареющий чертенок.
– Я смеюсь вашей ошибке, сестра. Вы – не вдова. Вы – невеста!
От этого слова Петронилла содрогается, как от удара.
– Господи! – вырывается у нее. – Оставьте же меня в покое! Я не хочу больше выходить замуж.
Ей тридцать два года. Тонкая золотистая паутина окутывает ее хрупкую фигурку. Так легко представить себе Петрониллу сухонькой благообразной старушкой.
Монкад берет ее за руку. Склоняется к ней, доверительно засматривает в лицо.
– Дорогая сестра. Вы столько времени живете одна. Красота ваша увядает без ласки, а хозяйство хиреет без мужского пригляда. Между тем Бигорра…
Долгие речи о Бигорре. О нашествии франков, будь они прокляты. О доблести и знатности Ниньо Санчеса – двоюродного брата короля Арагонского…
Петронилла почти не слушает. Она не хочет никакого Санчеса. Ей не нужно родство с арагонской короной…
Да, но – Бигорра… Но – Монфор, будь он проклят… Но – Наварра, Гасконь, Каталония… Пиренеи должны остаться гасконскими. Не Монфору же их отдавать, сестра, вы согласны? Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Монфор…
И вот Петронилла – в красном, как девственница, стоит рука об руку с этим Санчесом Арагонским, окруженная блестящей, изнывающей от любопытства свитой, сплошь незнакомыми людьми – то родня и близкие ее покойного мужа.
Часовня, где происходит сговор, разубрана и разукрашена, как майская беседка при куртуазном дворе. Каноник, отец Гуг, сегодня важная персона. Он расхаживает взад-вперед перед обручающимися, сверкает украшениями – и на шее-то у него золото, и на пальцах сплошь рубины.
Свадьба назначена через месяц. Гости заполоняют замок. Теперь здесь тесно, шумно, но как-то скучно. Еще загодя устанавливаются столы для пиршества. Скоро будет забито много птицы. Уже зарезана свинья. Санчес и Монкад устраивают большую охоту. Берут двух кабанов.
* * *
Около полудня каноник является в часовню. Святой отец не утруждает себя ранними пробуждениями. Он вваливается в часовню полусонный, жуя на ходу, – и вдруг застывает в испуге. На полу, в пятне света, падающего из круглого окна под самым потолком, простерто неподвижное тело. Подобравшись поближе – бочком, тишком, – каноник видит, что это графиня Бигоррская.
Петронилла в разорванной рубашке, с плеточкой в кулачке, лежит на холодном полу у статуи Богоматери, щекой на босой ступне Девы Марии, слегка выдвинутой из-под плаща. Графиня крепко спит. Ее губы распухли от долгого плача. На белом плече красная полосочка, оставленная плеточкой. Статуя смотрит на спящую Петрониллу вытаращенными, ярко разрисованными глазами.
Каноник в ужасе озирается по сторонам, но в часовне не обнаруживает никого, кто мог бы помочь. Вылетает на двор и тут же натыкается на безносого негодяя, которого ненавидит всей душой. Псарь никакой роли при графине не играет – торчит себе на псарне; однако каноник то и дело спотыкается об эту образину.
И вот каноник растерян, а псарь сюсюкает с собакой, будто с девкой. Та преданно вылизывает его рожу.
При виде каноника Песий Бог ничком валится на землю и, надавив собаке на холку, понуждает животное лечь на брюхо. Так, распластанный, орет:
– Благословите нас, добрый человек!
Шипя, как змея, каноник бьет раба ногой в бок. Псарь переворачивается на спину, дергает в воздухе руками и ногами, отбрыкиваясь от собаки и истошно крича:
– Убил!.. Убил!..
Собака радостно гавкает.
– Заткнись! – вопит каноник не своим – каким-то бесстыдно петушиным голосом.
– Убил… – самозабвенно стонет Песий Бог.
– Сукин сын!
– А-а…
– Кобель!..
Песий Бог встает на четвереньки, трясет головой и вдруг, задрав ногу и помогая себе рукой, ловко пускает струю прямо на каноника. Отец Гуг едва успевает отскочить.
С безопасного расстояния каноник кричит:
– Графиня!.. Графиня умирает!
– А? – Песий Бог садится по-собачьи, склоняет голову набок. – Помирает? Уже? А где?
– В часовне!
– В вашей часовне любой помрет, – дерзит раб. – Вон, мои собаки туда и носу не кажут.
Однако поднимается на ноги и идет следом за каноником. Некоторое время глядит на Петрониллу – та как лежала в забытьи, так и лежит – и разочарованно тянет:
– Да она и не помирает вовсе. Спит она. Вам с похмелья померещилось, добрый человек.
– Отнеси ее в спальню, – говорит каноник. – Негоже на полу лежать. Застынет.
Песий Бог глядит на каноника с ухмылкой. Затем, скрестив на груди руки и с деланным смирением склонив голову, проборматывает:
– Я и забыл, добрый человек, что совершенным запрещено прикасаться к женщине, ибо сказано: "Добро человеку жены не касатися…"
Не дав канонику времени достойно ответить, наклоняется над графиней и берет ее на руки. От натуги псарь шумно пускает ветры. Каноник отмахивается и бранится.
Песий Бог осторожно оборачивает графиню лицом к себе. В прореху ее рубахи видна грудь, маленькая, остренькая.
– Вот ведь фитюлечка, – умиляется безносый раб, едва не зарываясь в прореху безобразной рожей.
Петронилла шевелится у него на руках, тихонько постанывает.
– Умаялась, – говорит Песий Бог. Разжимает стиснутый кулачок Петрониллы, отбирает у нее плеточку, сует канонику. – Заберите, добрый человек, пригодится.
Каноник ворчит сквозь зубы.
– Бедненькая, – продолжает ворковать над Петрониллой псарь, – ведь сама себя стегала, не иначе. Довели.
– Графиня – благочестивая католичка, – значительно роняет каноник. – Графиня каялась.
– В чем ей каяться-то? – недоумевает псарь, оглядывая Петрониллу. – У ней грехи как у птички.
Но каноник не в состоянии отвечать. Он не может даже запретить псарю называть себя "добрым человеком". Каноника одолевает мучительная икота, ибо накануне он, подобно остальным, был весьма невоздержан в еде и питье.
– Идите выпейте чего-нибудь, добрый человек, – советует раб. – На вас и глядеть-то больно.
– Отнеси графиню на постель, – велит каноник. – Что стоишь?
– Отнесу, отнесу, – заверяет псарь. – Похмеляйтесь без страха, все сделаю.
– Знаю я, что ты сделаешь, блудодей.
Не доверяя Песьему Богу, каноник сопровождает его до самой опочивальни. Уже в кровати, закутанная, Петронилла сонно открывает глаза. Над нею склоняются два мужских лица – туповатых, любопытствующих.
Графиня краснеет.
– Ступай вон, – говорит она Песьему Богу.
Тот лениво удаляется.
Каноник уже успел глотнуть вина. Ему уже легче думается, руки-ноги вновь приведены к порядку и слушаются, в соответствии с тем, что сказано у святого Августина: "Ум приказывает телу, и тело повинуется".
– Я заснула в часовне? – тихо спрашивает Петронилла.
– Вы были в забытьи, домна. Должно быть, вы рано пришли на молитву и молились слишком истово.
– Да. Еще затемно. Мне не спалось, отец Гуг. Думаю, это бесы одолевали меня. Такие недобрые, такие греховные мысли…
Каноник с пониманием кивает головой. Да, это, должно быть, были очень недобрые, очень греховные мысли. И очень злые бесы. Ибо трудно канонику представить себе достаточную причину для того, чтобы подняться с постели ни свет ни заря.
– Скажите мне, дочь, что это были за греховные мысли?
Видно, что Петронилла изнемогает от стыда. Каноник подбадривает ее.
– Говорите, говорите же. Раскаяние убивает грех, покаяние отгоняет бесов.
– Я каялась…
– Да, и весьма усердно. Вы стегали себя плеточкой, дочь. Ваше раскаяние было искренним, мы это видели. Но вы должны исповедаться.
– Ох, отец Гуг…
Канонику признаться во всем не так страшно, как Оливьеру. На Оливьере нет пятна. Он устрашающе чист, почти нечеловечески. Однако Петронилла сомневается во власти каноника разрешить ее от греха. В конце концов, она говорит:
– Сказано: исповедайтесь друг другу.
– Пусть это послужит вам к духовному укреплению, дочь.
– Отец Гуг, я желала смерти другому человеку.
В светлых глазах Петрониллы – долгая тоска.
Отец Гуг поражен.
– Вы? Господь с вами, домна! Все так любят вас. Вы так кротки, так всем любезны…
Она молчит. Каноник придвигается ближе, его лицо делается строгим.
– Говорите же, дочь. Кому вы желали смерти?
– Я хотела… Я молилась, чтобы Монкад и его друг Ниньо Санчес, мой жених… чтобы оба они на охоте свалились в пропасть и сломали себе шею.
* * *
Зима уныло плелась от Пиренейских гор – вниз, в долины, а оттуда уж засылала гонцов на равнину, к восходу солнца. Голая Тулуза жалась к правому берегу Гаронны под высокомерным взором, всегда устремленным на нее из Нарбоннского замка.
От холодов привычно маялись все: и воины, и женщины, и простолюдины, и монахи, и чада с домочадцами графа Симона. Раскаленная докрасна жаровня усердно согревала только одну комнату во всей башне: ту, что отведена для меньших детей. Там же проводил время второй сын симонов, Гюи, а с ним увязалась и тощенькая его подружка Аньес.
И вот скучным снежным вечером граф Симон ведет долгие разговоры со своей супругой, дамой Алисой, и со своим братом Гюи, и с мужем своей сестры, мессиром де Леви из Альбижуа, и со своим старшим сыном Амори, а дети, под добрым солнцем маленькой жаровни, развлекаются совершенно иным образом.
Сыновья Симона, Робер и Симон-последыш, а с ними и двоюродный их братец Филипп – все разом наседают на Гюи-меньшого. Вот бы одолеть такого важного противника. Вот бы опрокинуть его на спину, наподобие черепахи, – пусть подергает руками-ногами, пусть побрыкается. Вот бы на животе у него утвердиться, кишки ему пооттаптывать.
Гюи, смеясь, отбивается. Время от времени – для порядка – наделяет то одного, то другого братца преувесистым тумаком. Филипп громко ревет – Гюи разбил ему губу.
Всю солому на полу разворошили, будто мышь ловили.
Посреди комнаты, на расстоянии вытянутой руки от жаровни (чтоб пожара не случилось) – просторная кровать. Там и спят все графские отпрыски, сбившись в кучу, как щенки одного помета. Сейчас на этой кровати, зарытая в одеяла, восседает Аньес – раскинув тощие ноги, уронив руки между колен, – остренький носик, большой улыбчивый рот, ясные глазки. Глядит Аньес на своего возлюбленного и господина – как он с мальцами забавляется – и сердечко у ней от любви к нему стучит то сильнее, то слабее.
И вот дети, навалившись хищной стайкой, безжалостные, как зверьки, пересиливают взрослого недруга. Они роняют Гюи на пол. Копаясь в соломе у самой кровати, Гюи отлягивается от них длинными ногами. Но Аньес видит, что еще немного – и Гюи запросит у мальцов пощады. Того и гляди загрызут.
Теперь разобижен Робер. Ему сильно досталось по скуле. Взревев ужасно, он с кулаками бросается на Гюи и нешутейно уже норовит выдавить старшему брату глаз. Гюи уворачивается, ловкий и гибкий, и, прижав Робера к полу, угощает его двумя короткими ударами меж лопаток. Гюи бьет локтем, а локоть у Гюи костлявый и твердый, как дротик.
Остальные братцы тем временем висят у Гюи на загривке, точно охотничьи псы, взявшие кабана.
Аньес в постели стонет от смеха.
Но тут неожиданно входит граф Симон. Ой-ой! Аньес с тихим писком ныряет под покрывала. А Симон на нее и не смотрит – зря перепугалась. Граф оглядывает побоище взором грифа-стервятника: нет ли падали поклевать. Гюи, придавленный своими тремя братьями, отчаянно пыхтит на полу.
– Вот вы где, – говорит Симон своему сыну Гюи и подталкивает его ногой. – Я искал вас.