Милитариум. Мир на грани (сборник) - Андрей Марченко 13 стр.


Спрашивали про сбитого летчика. Съездили они на место, где упал немецкий аэроплан. Порылись в золе да пепле, не нашли ничего. Я отчего знаю – дневальным я стоял при палатке взводного стоял. Тайны с поисков не делали. Штабс-ротмистр лишь сказал:

– Метко стреляете, шельмецы. Было бы лучше, чтоб похуже. Но что стало – то стало. Где похоронили?

– Не могу знать, – отвечает Пецулевич.

– А кто хоронил?

– Фрол да Лавр!

– Подать сюда!

– А их нет! Погибли!

Подняли взвод, стали искать могилу германца. Конечно, перво-наперво – на кладбище. Нашли могилы двоих, кого немец положил, а самого немца нет. Ну, оно понятно: немец или католик, или лютер, негоже ему в освещенной земле лежать. Но стали за оградой искать – нет свежих могил. Видать, братья схоронили где-то в леске, может, у речки. А где? Недели три, почитай, прошло, яму травой забило.

Вот тогда приезжие и пригорюнились. Пецулевич тоже испугался, не было бы хуже. Но обошлось. Пецулевичу за ранение дали Анну на шашку, а за германца – Станислава с мечами в петлицу.

Прежде чем опять в окопы нас послали, прислали нам пополнение: всё более юнцов, но был один и вовсе старик, который, видно, еще с турком лет сорок назад воевал, а на войну со своей винтовкой пришел.

Ну а на фронте с той поры, как нас с передовой отвели, немного-то изменилось. Позиции ни на вершок не сдвинулись, но окопались, в землю вросли и мы и австрияки. Пулеметы и пушки расставлены, каждый клочок земли пристрелян. Что нам, что врагу в атаку идти – только людей зазря класть.

Но наши окопы недавно были их первой линией, и от нас ко второй – переходы шли. На участке нашего взвода их три было. Два прямых засыпали, а один, изломанный прикрыли пулеметами: "Гочкис" с нашей стороны, а с их – "Шварцлозе". Но к тому времени, как мы вернулись, солдаты освоились таким образом: ежели пулеметный расчет на бруствер цветастую тряпку положил, значит, офицеров в окопах нет, и, стало быть, пожалуйте в гости.

К австриякам я не ходил. И как-то боязно, да и неправильно. Зато их в наших окопах видал, хотя и не часто – более старались меняться да брататься на ничейной полосе. Что называется: ни вашим, ни нашим.

– Они тоже солдаты, – пояснял новый вольнопер. – Они тоже обмануты своими правителями. А надобно штыки поворотить против эксплуататоров, да и самим по домам: детей растить, хлеб сеять. Фабрики – трударям…

Ладно, конечно, говорил. Так ладно, что и у меня сомнения заворочались.

Воевать и правда не хотелось. Война до победного конца?.. Да конца того и не видно. Третий год воюем, да пока всё больше отступаем. Это же сколько у немца придется землю назад возвращать? Турка бьем, австрияк – тоже. Но немцы из другого теста слеплены.

Пришла осень, и, как водится, задождило. В окопах – лужи.

У нас в городе такую погоду мрякой называли. Мряка – это когда не поймешь, не то дождь на улице, не то туман, небо как из свинца сделано, сыро и холодно. В дозоре стоять или посты обходить – одно мучение. Я по такой погоде более мерзну, чем на морозе – вот лужи замерзнут, и станет полегче.

Грязь повсюду. В атаку идти лениво. Пройдешь по полю саженей двадцать – и на ногах полпуда глины. Я из газолиновой бочки, кастрюль и жести собрал годиновскую печь, поставил ее в нашей землянке – все греться заходили.

– Чисто буржуй твоя печь: пока кормишь – греет. Чуть зазевался – прогорела и остыла, – сказал как-то Васька.

– А ты не зевай, – отвечаю. – А не нравится – иди на улице греться.

В землянке – хорошо. Дранкой да корой обшиты стены. На них открытки: "Подвиг штабс-капитана Петра Нестерова", "Летчик Андрей Данилин ведет бой над Данцигом", вырезки из газет: штабс-ротмистр Александр Казаков рядом с плененным им австрийским летчиком.

– Я ведь Казакова видел, – стал я рассказывать остальным. – Издалека, правда. Верст этак с двух. Зато как видел – он австрияка таранил. И таки сбил супостата.

После меня зашел вольнопер, стал газетенку читать. О войне заговорили. Румыны-то объявили войну Германии и тут же почти все свои земли спустили. Даже слухи пошли, что и нас снимут, отправят на помощь румынам. Говорили, что англичане против германцев применили новое оружие – бронелохани. Что это такое – пока ведомо только генералам, но по-газетному выходило, что немцам теперь каюк.

– Не может быть такого, – говорю. – Немцы тоже не лыком шиты. Своих броневиков наделают.

– Пишут также, что скоро если кому ногу оторвет или, положим, руку, то фельдшер новую подберет у убитого, пришьет вместо утерянной – и снова в бой! – прочел далее вольнопер.

– Да что же это, братцы, будет? – возмутился Васька Большой и ныне единственный. – Это теперь и по увечью домой не отпустят. Может, еще скажешь, что голову пришивать будут.

– А я слышал, что был у них один врач, – стал рассказывать старик с берданкой. – Так тот, значит, из разных кусков мог сшить человека и оживить.

– Это в одной книжке было, я читал, – сказал вольнопер.

– Да нет, он еще мог, скажем, дереву – пришить человеческие глаза, а человеку – корни. А уж про то, чтоб пришить человеку собачью голову или там жабры отрастить – так это вовсе за положенное.

– А зачем же человеку корни? – спросил Пастушок, наш полковой воспитанник.

Мы его подобрали еще когда под Царицыном стояли. Звали его Пастушком, а как по имени – не вспомню, хоть убей. Он у нас лошадей выпасал.

– А затем, чтоб человека не можно было не кормить. Вот мы тут в окопах сидим в земле по пояс, с места не двигаемся. Ежели корни отрастим, то начнем как деревья, воздухом, землей и водой питаться – можно кашу не возить.

– Хорош ты врать, старик, – засмеялся вольнопер, да смял газетенку, бросил ее к дровам – на растопку. – Вот бы он тебе новую голову пришил.

После шинельку запахнул и вышел.

Мы чайку попили, да спать улеглись. Сон снился мне вздорный: будто лес, что стоял за австрийскими позициями, снялся да на нас в атаку пошел. Дубы идут, ели движутся. Даже березы, которые будто за нас должны воевать, – и то ползут на нас. И мы по нему палим – да сильно с винтовками повоюешь против деревьев? И панцирники по полю идут, стреляют из пушек и пулеметов – да толку с того чуть. Казаки налетели – только шашки затупили. С липами и березами еще как-то справились, а вот с тополями – не сложилось.

Кто-то думал деревья сжечь – да сырое дерево попробуй подпалить. Худо-бедно ели подожгли – и всё. И одолела бы нас древесина, но задул северный ветер, принес снег да мороз. Соки в деревьях остановились, замерла атака, замерзла. Иные деревья пытались у горящих елей отогреться, но сами сгорели. И установилась православная зима, так холодно стало, что я даже проснулся.

В землянке – холодно, прогорела печь. Присел я, значит, у печурки, стал растапливать, заодно газету, брошенную вольнопером, пролистал. Про бронелохани в самом деле было пропечатано, а вот про то, что руки-ноги пришивать будут – не нашел, сколь не листал. Сочинил, выходит, вольнопер. С чего бы?

Думал я, да так и не понял.

Когда печку растопил – вышел на улицу. А там, мать честна, белым-бело, снег выпал. Да не припорошил, а лег этак на полдюйма сразу. В окопе я Пастушка застал, стоял он и снег ладонью гладил.

– Холодный, – говорит.

– А какой ждал?.. – отвечаю.

– Не знаю, первый раз снег вижу.

– Это как же получается?

– У нас указом по городу зима за ненадобностью была отменена. Потому и снега нет.

– Это что же, у вас вечное лето?..

– Вечное лето – нельзя, иначе мир не обновляется. У нас в соседнем от ноября месяце живут цветущие сады.

Малахольный, что с него взять.

– А что же тебе не сиделось там?

– Мир захотел посмотреть.

Пожал я плечами:

– Коли так, смотри, мне мира не жалко, конечно. Только вот с окопа на него обзор неважный. Вот если бы подняться, воспарить…

За осенью зима приходит – никак не иначе.

У нас фронт будто бы замерз. Южней, где потеплее, после Рождества началось наступление, но захлебнулось, и кровью завоеванное потеряли. В Петрограде-городе будто бунтовали, об этом нам вольнопер рассказывал. Обыватели-де вышли на улицы, а против мирных манифестантов – пулеметы на крышах. Ну, я сначала не сильно-то верил. С крыш из пулеметов стрелять неудобно – уклон надо вниз давать, он скатываться будет – это во-первых. А во-вторых, у нас тут на фронте пулеметов не хватает, чтоб их в Петроград посылали.

Ну а потом весть пришла – царь отрекся, видать, толика правды была у вольнопера. Солдату послабления вышли, зато офицеру – головная боль. И война до победного конца опять же.

Воевать – охоты ни у кого нет. Тут хорошо бы, чтоб войско по домам не разошлось. Обмундирования нет – ходим в обносках. Я кожанку достал, вздохнул, но примерил. И надо же – на мне она почти сошлась, видно, похудел я, да покойник ее разносил. Увидал полковой воспитанник, как я кожанку примеряю, поморщился, говорит:

– Дяденька фельдфебель, вы бы ее лучше сожгли. А еще лучше мне дайте, я ее уберу.

– Я тебе уберу! А-ну, брысь мне тут, щегленок! Уши надеру!

Прогнал его, в общем, и стал ту кожанку носить. И в самом деле, за недельку, она разносилась так, что на мне сидела словно влитая. Через два дня на колючей проволоке я разодрал рукав шинели и поддетой под нее кожанки. Шинельку-то я заштопал, а тужурку отложил. Не то поленился, не то ожидал подобного, да только через недельку от дыры и следа не осталось.

Ведь и пилот ее носил, и Васька Малый, и я – а ни потертости на ней нет, ни дыр. Однако же подвоха я опасался, оттого надевал кожанку нечасто. Ведь даром получить что-то хорошее – это только в сказках, да и то не всегда.

А понял я это случайно. Васька Большой среди зимы где-то яблоками разжился и меня угостил по доброте душевной. Я в карман бросил и по делам пошел. О них вспомнил лишь в сумерках, хотел перекусить – намаялся за день. Сунул руку в карман – а там от них остался жмых какой-то, вроде того, что остается после перегонки, только суше – кожура да косточки.

Я хоть и не семи пядей во лбу, но дважды два сложить умею, хотя и не сразу. Прежний фельдфебель, царствие ему небесное, говаривал, дескать, я не робкого десятка, потому как пока додумаюсь испугаться – опасность и минет. Все мысли приходят в голову, просто иные выбирают сложный путь. Одна – через сердце, а другая – через задницу.

Кожанка была живая или вроде того. И чтоб раны свои залечить, она что-то должна была есть. Это не Малый не то съел – это кожанка его переваривала, как яблоки переварила и мышу. И летчик германский, видать, тоже был кожанкой поглоданный – оттого аэроплан и летел неровно.

А вот дальше непонятно. Что-то летчик вез. И не то ждали его у нас, не то после узнали, но те два офицера искали не сколько покойника, сколь то, что он вез. Может – эту тужурку, может – еще что-то.

Было бы иное время, так я бы Пецулевичу доложил, чтоб их благородиям донес. Да время-то не иное. Закончились их благородия – вся Власть Советам. Во взводе образовался солдатский комитет, и верховодить стал в нем вольнопер, только нынче он требовал, чтоб к нему обращались "товарищ Петр". Оно ведь как бывает: одни поднимаются вверх, потому что непотопляемые, другие – потому что дерьмо…

Меня, правда, тоже звали в совет.

– Всю жизнь тобой командовали, помыкали. Сейчас другое время пришло, твоя власть!

– А жалованье какое положено? – спрашиваю.

– А жалованье не положено.

– Зачем власть тогда нужна? – не понял я.

– Несознательный ты… – махнул рукой вольнопер.

Ну, вот Совет всё и решает. Приходит приказ, положим: атаковать, а Совет и постановляет: в атаку не ходить – и вся недолга. Если решит иначе, что, конечно, вряд ли, Пецулевич нас в атаку поведет. Как по мне, для таких резолюций ума надо немного. При вольнопере завсегда двое заезжих из петроградского гарнизона, а сам он так и шастает в австрийские окопы. Говорит, что ходит брататься, пропагандировать свою коммунию среди австрияк – а там кто его знает.

В войске разговоры ведутся:

– Домой надобно. Хлеб сеять, баб тискать.

Причем рвутся домой всё больше те, у кого и с хлебом и с бабами до войны не очень было. Как говорится: от работы кони дохнут, да и им рисковать ни к чему.

На фабрике за мной никто не скучал, кроме напильника и рейсмуса. Да и встретил недавно земляка, то рассказал, что нынче на фабрике и работы нет – всё митинги.

В июльские дни, когда в Петрограде-городе началась очередная кровавая буза, вольнопер стал воду мутить:

– Надо идти в народ, будь он проклят! – сказал. – Двинемся в Петроград, яростно постоим за революцию, попоем "Интернационал".

– Никак невозможно, – ответил Пецулевич. – Мы на фронт поставлены.

Ругались они до крика, так что в австрийских окопах, верно, слышали.

Я за спором со стариком издаля наблюдал. Кому как, а мне в Петроград не хотелось. Чего я там не видел? Ничего я там не видел, да и не стремился. На войне всё просто: здесь наши окопы – а там их. А в столицах, говорят, октябрист совершенно не отличается от кадета.

Спор, меж тем, ударом приклада прервал один из подручных вольнопера, сшиб Пецулевича с ног. Произведенный к тому дню в подпоручики Пецулевич остался лежать, харкая кровью и выбитыми зубами, а вольнопер с товарищами ушел.

– Погубит он нас, – сказал старик, сжимая берданку.

Я на небо посмотрел – туда, где боженька на облаке должен сидеть. Но облаков не увидел, зато аэроплан летел – уж не разобрать чьей системы. Я даже залюбовался. К летчикам в войсках отношение двоякое: с одной стороны, покамест мы грязь месим, они в чистом по небу порхают, с земли их попробуй сбей, зато сами могут и бомбу сбросить и флашетту. С другой, я полагаю, не столь они уж и неуязвимы: крыло отвалится или аппарат загорится – и не спасешься в небе.

– Так что скажешь-то? – старик напомнил. – Упаси нас господь от Петрограда.

– Бог у нас уже старенький, полуглухой, все молитвы не слышит, – отвечаю.

– А ну мне! Не святохульствуй здесь! – старик говорит. – А может, я его из берданки-то шлепну?

– Да нет, у меня другая мысль есть. Должны мы Господу помочь.

И тем же вечером при всех подошел я к вольноперу, говорю:

– Позвольте от нашей роты и от меня лично вручить вам эту революционную кожанку. Вам-то она немного великовата, но потом сядет.

Принял он, конечно, подарок. Руку мне долго тряс.

– Пробудилась, говорит, у вас сознательность! Даже если вас революция разогрела – победим!

А кожанка у меня последний месяц в сумке лежала, ну и, видать, изголодала, поскольку за неделю вольнопер в землю ушел. Думал я его схоронить в той же кожанке, да вот чего испугался: неизвестно, чего наворотили в ней? Может, она вольнопера переварит, корни пустит к другим мертвецам, разрастется под кладбищем… Да лучше уж и правда в огонь.

Старик ко мне подошел, заговорил о покойном. Ну, я ему и выложил про кожанку, первому открылся. Спросил его, не поможет ли спалить.

– И думать забудь, – старик отрезал. – Дурак ты, фельдфебель, хоть и верноподданный, но всё равно дурак. Ты что, думаешь, я тут просто так?.. Ну-ка, вспомни, когда я появился?..

– С год назад, после наступления.

– Олух ты, прости господи. Я тут после того, как вы сбили аэроплан. Пилот был нашим человеком, летел от самой Варшавы. Единственной ниточкой он был к тому хирургу, который корни людям пришивал. Теперь, выходит, тужурка – всё, что нам осталось.

– А чего же было не допросить каждого?

– Опасались мы, что германские шпионы имеются. Но коль всё решилось, давай мне кожанку. За то, что сохранил ее, – будет тебе благодарность и награда.

И кто тогда меня за язык дернул отказать:

– Не отдам, – отвечаю.

И в кармане сжал рукоять пистолетика.

– Вызывай, – говорю. – С наградой своих начальников. А кожанка пока в надежном месте полежит.

Он такого не ожидал, похоже, подумал и ответил:

– Это можно, но не сразу. В стране, сам видишь, что творится.

– Ну, ничего. Дольше ждали.

Сомнение я вот еще какое имел: кроме старика у нас во взводе еще вольнопер появился. К государю у него никакого почтения, в австрийские окопы он шастал за здорово живешь. Может, он с неприятелем какие дела имел – ведь с чего бы ему было про пришивание конечностей беседу вести? Ведь хотел, наверное, каналья, разговорить, чтоб я про чего-то ляпнул не подумав. Но вольнопера уже не спросишь, а друзья у него остались. Может, они тоже ищут след от сбитого авиатора.

Окопы у нас тогда полного профиля были – по ним можно было ходить, головы не пригибая. В бруствере – туровые ниши, в которых шинели, противогазы, патроны с гранатами да всяческий солдатский скарб. А сколько всего можно спрятать за доски, которыми окопы обшиты, – уму непостижимо.

А тут еще новая беда: нащупал я сзади за прокладкой утолщения. В медицине я малость разбираюсь – с нашим фабричным врачом три раза пил. И вот, значит, показалось мне, что кожанка на сносях.

Но, если вдуматься, то не так уж и много от кожанки вреда. От войны, положим, или от революции больше. Разве кожанка виновата, что кого-то она переварила? Не набрасывалась же она на нас, а сами мы ее на себя надевали. Пока я ее носил, яблоками и сыром подкармливал – она меня не особо и трогала. Зато какая польза, если ее приручить! Целые поля, на которых произрастают штиблеты, полушубки. А дальше – больше. Станки сами себя производят, живородящие дома… Дальше больше: ты ее шашкой на шматки порубил – а из каждого куска новая куртка вырастает!

А потом как получилось. В утренних сумерках Петька полез по проходу к австрийским окопам. Видать, хотел сменять яблоки на рафинад или еще что-то. И с той стороны ударил пулемет. Петьку – в решето, яблоки рассыпались по траншее.

Весь взвод вскочил: что за дела? С какого перепугу стреляют? Не было такого уговора!

А я еще по звуку понял: бьют не из "Шварцлозе", а из чего-то навроде "максимки". И доносят, мол, в окопах вражеских солдаты не в австрийских, а немецких касках.

Как есть: ночью австрийцев на позиции сменили германцы. Австрияки нас не предупредили вовсе – вот и братайся с ними после этого. А германцы не то не знали про тряпку, не то нарочно ее положили на условленное место.

К полудню нас артиллерийским налетом накрыло – отсиделись в землянке. Бывало и хуже: и дольше лупили, и сильней. Когда огонь германцы перенесли за наши спины, выглянули из землянок и щелей и увидали, через дым и неосевшую пыль, как поднимаются германские цепи. В былые времена отбили бы мы такую атаку, да что ты! Только времена были уж не былые. Кто-то из винтовки садит, кто-то оружие вырывает.

– Не сметь стрелять! – кричат. – Это же наши братья, селяне да рабочие!

Иные просто побежали. Пецулевич наган выдернул, грозил за дезертирство стрелять, да так и не выстрелил ни разу. Не успел – ему в спину кто-то пулю всадил. Я наган подобрал, в землянку заскочил, из-за плаката "Подвиг и гибель летчика Нестерова" выдернул кожанку.

Выскочил – немцы уже близко, а сзади сплошной вал огня – то их артиллерия нас от запасных позиций и подмоги отрезает.

Помните, я говорил, что на фронте всё просто? Так вот забудьте. Из-под германского удара мы ушли в сторону, в болота. Края нами-то были разведаны, старик за клюквой ходил, пути знал. А уходя, мы вешки убирали.

Назад Дальше