– Сейчас… – Не найдя калитки во двор, Валя забежала в дом, надеясь, что оттуда проникнет к сеновалу. Однако дальше темных сеней ей проникнуть не удалось: дверь в горницу была заперта на засов и забаррикадирована изнутри, хозяева же ушли через чердак или подпол. Валя стремительно взлетела по хлипкой лестнице на чердак, но никакого другого хода не смогла обнаружить – только оконце, в которое и кошка-то пролезет с трудом. Выскочив из темных сеней, Валя вернулась к своим.
– О-о-о! Гляди-ка! Во, полыхнуло-то! Аж загудело на ветру. Абзац тебе, Валентина: сеновал запылал, прощай, звезды кремлевские! То есть майорские! – Завадский стоял к ней спиной, опасаясь оплеухи.
– Сволочь ты, Завадский! – Голос Валечки дребезжал от еле сдерживаемого гнева.
– Все! – решил Коптин, все это время наблюдавший неумолимое мелькание цифр на командирском хронометре. – Время! Теперь нам придется бежать!
– Я не могу бежать! – закричала Валечка все тем же неестественно дрожащим голосом. – Ребята, что со мной?
Коптин поднял глаза и обомлел.
Перед ним стояла старуха лет восьмидесяти с гаком. Седые волосы, иссохшее тело, трясущиеся губы, слезящиеся глаза, дряблые веки и щеки.
– Ребяточки, скажите честно, что со мной?
Коптин кинул быстрый взгляд на Завадского. Тот стоял как истукан, начисто потеряв дар речи вместе с напускным гонором.
– Мальчики, я сесть хочу…
– Вон, у ворот, видишь, лавочка?!.
– Не так сесть. Нет… – подняла руку мумия. – Вы отвернитесь оба…
…Когда они ворвались в телепортационный челнок – Завадский с ларцом, а Коптин с Валечкой, сидящей, а точнее, висящей у него на спине, – у них оставалось ровно три секунды.
Коптин всей ладонью надавил на сектора блокировки, автоответчика, SOS-генератора и экстренной аварийной нуль-навигации и, не выдержав нагрузки, грудью рухнул на пульт.
Сухая старческая рука, вся в пигментных пятнах, медленно отпустила его шею и съехала на пульт, срывая с пломб тумблеры аварийного старта.
Последний тумблер, старт-протяжку, выдернул в "готово", а затем в "полет" Завадский, хотя его скрючило и рвало от физического перенапряжения.
* * *
Трактир гудел на все голоса: стрельцы гуляли.
Сентябрь 1698 года был для них не простым. Совершенно внезапно царь Петр как с цепи сорвался: аресты шли за арестами. Ни с того ни с сего.
Так называемый бунт окончился в июне. Да и был ли он, бунт? Они подавали прошение о государевой милости. Что тут такого? Азов взят, государство цветет.
Они москвичи, в Москве их семьи. Стрельцы хотели прошением добиться от государя всего лишь соблюдения условий их службы: выплаты денежного довольствия за азовский поход, роспуска по домам после окончания войны и так далее. Они ведь не были рекрутами, и требование у них было, по сути, одно: начальство должно соблюдать закон не только когда призывает их в строй, но и когда приходит пора расплатиться за службу, за добытую кровью победу.
Что вышло тогда, в июне? Их встретила армия у Новоиерусалимского монастыря, две тысячи триста человек – потешные полки Петра и дворянское кавалерийское ополчение под командованием воеводы Шеина. Зачем она была нужна, армия? Стрельцы не имели намерения воевать. Алексея же Семеновича Шеина они вообще воспринимали как своего, так как он бился с ними плечо к плечу в обоих азовских походах, в последнем из них руководил сухопутными войсками. Впрочем, это не помешало ему повесить неизвестно с чего пятьдесят семь стрельцов прямо там, под Новоиерусалимском. А остальных разогнать по домам.
Денег стрельцам Петр так и не заплатил: казна зажала их жалованье. Однако стрельцы, разойдясь по домам, осели и успокоились: правды на Руси ни сказками ни ласками не найти – не одним поколением проверено. Все стихло. Казалось, навсегда. День шел за днем, неделя за неделей. Тишь да гладь.
И вдруг в сентябре, как гром среди ясного неба, начались повальные аресты. Никто не понимал, что случилось. Стрельцы жили открыто и не думали ни от кого прятаться. Охота. "Великий сыск". Какой там сыск? Все по домам, и никого искать не надо. Хватали из домов не знавших никакой вины за собой. Ежедневно арестовывались сотни. Все арестованные попадали "на конвейер" в Преображенский приказ. Говорили, что в этот приказ есть вход, но из него нет выхода.
Трактир гудел.
Коптин с Завадским, получившие разрешение "расслабиться" после удачного выполнения сложного задания – организации побега князя Игоря из половецкого плена, – не случайно выбрали для отдыха этот, попутный по дороге домой, сентябрь 1698 года, этот кабак и эту компанию. Здесь можно было оттянуться без опаски – через неделю никого из стрельцов в живых не останется. Что тут ни вытворяй – последствий в будущем не ожидается: сто шестьдесят пять человек повесят у Новодевичьего, под окнами царевны Софьи, остальных просто казнят – всех, поголовно, – более четырех тысяч душ, обвинив в заговоре с Софьей и в попытке посадить ее на престол вместо Петра.
Гуляли крепко, так как смерть вовсю собирала уже свой урожай, несмотря на то что заговора никакого не было. Как, впрочем, и задумок осуществить переворот.
Просто год назад, подавая такое же прошение государю, стрельцы, узнав, что Петр сейчас оттягивается в Англии, вручили прошение Софье, остававшейся "на хозяйстве". Это был законный и естественный поступок: если нет самого, отдать бумагу и. о. Но Петр, вернувшись, прошение стрельцов повесил на сучок в туалете, как обычно, а злобу на Софью со стрельцами затаил необычайную и ничем не объяснимую: как и большинство владык России, он был тот еще клиент для психушки.
Поэтому в сентябре 1698-го трактир уже гудел, встревоженный массовыми беспричинными арестами, но все же гудел пока еще безмятежно: картины "Утро стрелецкой казни" никто из стрельцов, естественно, в глаза не видел – Василий Максимович Суриков написал ее лишь сто восемьдесят три года спустя.
– Этому больше не наливайте, – склонился кабатчик к Коптину и Завадскому, едва заметно указывая взглядом на Митрофана Лукина, плечистого стрельца с окладистой бородой, сидевшего напротив них. – Беда будет… – пояснил он и отошел от их стола столь же бесшумно и незаметно, как подошел.
– Учит нас, как детей! – возмутился Завадский. – А то мы сами не видим, не понимаем!
– Да не учит он! – успокоил его вполголоса Коптин. – А прислуживает. Мы, с его точки зрения, знатная публика. Вот и стремится угодить, чтобы неудовольствия не вышло бы нам какого.
– Ну да! Ты тон-то его слышал, каким он сказал? Нашелся, блин, Макаренко… Учитель жизни… Далай-лама…
– Тебе, кстати, тоже хватит, – заметил Коптин.
– Ага! – кивнул Завадский в ответ и, взяв за ручки два кувшина с зельем, встал, протянув один из них стрельцу Митрофану: – Давай? За Васю Сурикова, а?
– За Васю можно, – согласился Митрофан, принимая кувшин. – За Васю выпьем!
– А ты ведь даже не знаешь, за кого пьешь? – подначил Завадский.
– Да ты ж сказал: за Васю! Зачем мне знать? Я верю! Ты ж угощаешь! Вот я тебе и верю!
– Ага!.. Ну давай!
– Давай!
Коптина даже передернуло слегка от того усердия, с которым Митрофан Лукин пытался вогнать в себя два литра самогонистого пойла под названием "зелено вино". Казалось, еще чуть-чуть, и мутноватая бурда брызнет у стрельца из ушей, из носа и даже из глаз – в виде фонтана мутных слез.
Но нет, все обошлось. Любовь к халяве на Руси превыше всего: на халяву и уксус сладок, на халяву и кирпич съешь.
Вместе с Коптиным за процессом введения в организм запредельной дозы одуряющих разум токсинов следила еще одна пара глаз – какого-то тщедушного стрельца в три вершка ростом вместе с шапкой. Тщедушный фланировал между столов уже, наверное, час, как сирота потерянный какой-то. Он явно был не при делах: без денег и компании – никто его за стол не приглашал.
Тщедушный остановился посмотреть, как Митрофан с Завадским заливают себя до бровей. Он смотрел во все глаза; лицо его выражало смесь безграничного презрения с безбрежной завистью. Оба эти чувства, проявляющиеся в жизни обычно отдельно, на этом лице образовывали идеальную композицию, гармонируя на каком-то высшем, недоступном рассудку уровне.
Митрофан, покончив с кувшином, мотнул головой, стряхивая с усов остатки зелена вина. Взгляд его вдруг зацепился за тщедушного стрельца. Возникла пауза.
– Ты Вася Суриков? – спросил вдруг Митрофан, покачнувшись.
– Нет, – ответил тщедушный стрелец.
– Вот и не хрюкай! – подвел итог Митрофан и с силой ударил стрельца пустым кувшином прямо по темечку.
Звук удара был страшный – как будто большим и тяжелым камнем с силой влепили по деревянной колоде.
Кувшин уцелел.
Стрелец устоял, но из его ушей и носа буквально хлынула кровь – бурно, обильно потекла, заливая грудь и плечи. Глаза тщедушного остановились, став безжизненно-стеклянными.
Кабак притих.
Митрофан, внезапно отрезвев, выронил кувшин и, переступив через убитого стрельца, быстро пошел к входной двери, властно раздвигая народ – оцепенелый, еще не до конца осознавший ужас случившегося. Он шел так уверенно, по-деловому, будто спешил за живой водой, оставленной им на улице возле входа.
Хлопнула дверь, закрываясь за Митрофаном. Послышалась дробь копыт удаляющегося коня…
Коптин повернулся к Завадскому и обомлел. Вместо капитана с красным дипломом и двумя орденами за хронодиверсии и темпоральный сыск на лавке валялся его камзол, свисая до пола, до лежащих под столом штанов Завадского и подштанников, дружно уходивших в хорошо начищенные с утра сапоги…
Не удивляясь и не суетясь, Коптин приподнял камзол, нашел в потайном кармане личную карточку-чип, являющуюся одновременно и ключом телепорт-челнока, и офицерским жетоном, удостоверением личности.
Он сразу понял нехитрый механизм происшедшего, ставшего позже хрестоматийным примером.
Убийство тщедушного стрельца заставило Митрофана бежать, скрыться, залечь подале от Москвы в берлогу.
Он оказался единственным, кто уцелел, избежал грядущего утра стрелецкой казни. Не убей он, не стань преступником, убийцей, двумя днями спустя его обезглавили бы, повесили или посадили б на кол посреди Красной площади или Васильевского спуска, ни в чем не повинного.
Но он стал убийцей. И это его спасло.
Он, видно, прожил долгую, яркую жизнь, успев сотворить в ней, среди прочего, что-то такое, что сделало абсолютно невозможным появление на свет дважды орденоносного капитана Завадского.
* * *
Точно на те же самые грабли Коптин едва не наступил сам, будучи еще зеленым лейтенантом, стажером, слушателем Высших курсов подпространственной дипломатии и хроноразведки. Их закинули вдвоем с майором Горбуновым в самый исток смутных времен, в 1584 год, в февраль месяц.
В тот достопамятный февраль сгорела Александровская слобода, резиденция царя Ивана, считавшаяся некоторое время даже столицей Руси, – с подачи самого Ивана Грозного, разумеется. Грозный часто залегал на дно в слободе, скрываясь от возможных последствий своей очередной мокрухи, массовых изуверских казней безвинных душ и прочей свойственной ему с бодуна беспредельщины.
Понятно, что в огненном смерче, охватившем Александровскую слободу, погибла уйма документов и ценностей.
В задачу их группы-дуэта входило всего лишь составление примерного перечня обреченных погибнуть объектов, с тем чтобы потом бригада "чистильщиков" могла, действуя адресно, вытащить перед самым пожаром все наиболее ценное. Вытащить и переправить в двадцатый век: на Лубянку, на Литейный, в ЦБ или Гохран – куда ближе окажется.
Реально выполнение задания свелось к тому, что они с майором Горбуновым – прилично одетые молодые боярские отпрыски, а может, даже и молодые князья – толклись на пепелище, прикидываясь соглядатаями царя (впрочем, прямо об этом не говоря, а только косвенно намекая при разговоре), прислушивались, как вопит служба охраны дворца, оплакивая уничтоженное Божьей карой добро.
То, что им подписали выездные визы в шестнадцатый век только двоим, игнорируя устав, строго предписывавший выпускать оперов тройками, было грубейшим служебным нарушением режимника и старшего инженера по технике хронобезопасности. Тем более что профессионально были они не бог весть кто: майор, с налетом в прошлом не больше полутора тысяч часов, и совершенно зеленый курсант.
Такую лажу можно было объяснить только тем, что с офицерскими кадрами среднего звена в те годы была великая напряженка. Дело дошло тогда до того, что на срочную службу начали призывать офицеров запаса даже из числа состоящих на учете в психиатрических диспансерах, в тех, правда, только случаях, если воинская присяга была принята больным задолго до начала заболевания или уже во время болезни, но на ее ранней стадии – на протяжении первых четырех-пяти лет после постановки диагноза.
Коптина и Горбунова риск, связанный с работой в парной связке, не волновал. Они считали, что риска не было вовсе. Роль им отводилась предельно пассивная, это во-первых, а во-вторых, до смерти Ивана Грозного оставались какие-то недели, и репрессии в стране заметно снизились. В-третьих же – главное! – все были потрясены пожаром, ведь слобода вспыхнула от удара молнии. Гроза в феврале! Тут было над чем призадуматься. Опричники всерьез, впервые может быть, задумались о Боге, и какие-то Горбунов и Коптин были им по барабану на фоне февральской грозы.
В первый же день их блуждания по еще дымящемуся пепелищу Коптин обратил внимание на странную группу, пожаловавшую сюда тоже, видно, с экскурсионной целью. Центром и сердцем группы была молодая боярыня, лет двадцати, ослепительно красивая, в шубке и шапочке из голубых песцов. За нею следовали мамки-прислужницы плюс человек десять дюжих охранников. Компания приехала на четырех возках, один из которых, выполненный в виде двух золотистых лебедей, выделялся невиданным комфортом и роскошью. В клювах лебеди держали некое подобие облучка, на котором восседали возница с помощником, меж крыльев лебедя располагалась полость – обшитый медвежьими шкурами "пассажирский салон", снабженный покрывалом из волчьих шкур.
– На таком и до Южного полюса доедешь, – шепнул майор на ухо Коптину, чуть заметно кивнув в сторону возка. – И девка… Страсть как хороша!
– Да-а-а… Ветка сирени в мае… Радуга счастья…
– Точно! Такие б речи – в ушкo б ей на ночь! – согласился майор. – Ну, прям в очко!
– Помолчи!
– Тут сразу ноги бы себе за уши заложила б!
– Заткнись, Горбушка!
– Да я молчу…
– Вот и молчи.
Молчали долго – каждый о своем. Первым разжал губы майор Горбунов:
– Все равно ничего не выйдет. Нельзя!..
– Что? – спросил Коптин.
– Нельзя! – Майор сделал непристойный жест, демонстрируя, что именно нельзя и как нельзя.
– О чем ты, майор?! – Голос Коптина задрожал от презрения, смешанного с ненавистью.
– О том же, что и ты. Вот будь я ветром – я бы ей вдул!
– Ага, – бесцветным голосом произнес Коптин. Он решил не связываться с дураком майором.
– Такую трахнуть… Эх-х-х! Не головой об угол, нет, не так!
– Пошлость говоришь, мусор изо рта сыплется. А вот и грязь пошла капать…
– Понимаю, – с шумом вздохнул Горбунов. – Я нарочно так – чтоб не расслабиться… – Перехватив взгляд Коптева, майор окончательно стушевался: – Вообще в ту сторону смотреть не буду! Рад?
– Очень, – выдавил из себя лейтенант.
– А ты молодой еще, лейтенант. Могу и тебя научить.
– Чему?
– Работать! В рабочее время – работать. Вон, служивые идут. Очень серьезная группа. Сразу видать, из бывших. Хотя опричник бывшим не бывает… Пойди поспрашай, где подарки от купцов ганзейских царь Иван хранил. Они, по-моему, их и ищут. И понапористей, понаглей. Имеешь право будто, понял?
– Понял… – ответил Коптин и двинулся к группе опричников вялой походкой – нога за ногу.
Однако этим история с юной красавицей боярыней не закончилась. Данный, казалось бы совершенно незначительный для будущего отчета в Управлении, эпизод получил неожиданное продолжение на другой день.
Дело в том, что молодая красавица боярыня вновь приехала на пожарище.
– Смотри! – шепнул Горбунов Коптину. – Опять она тут!
– Да вижу я.
– Чего это она? Один раз понятно – пожарище посмотреть. Женское любопытство. Тут без вопросов. Но снова?
– Может, сгорело у нее тут что-то…
– Во дворце-то в царском? Сомневаюсь. Да и от лошадей, гляди, до сих пор пар валит. Гнала, значит, торопилась. Да?
– Не знаю, – пожал плечами Коптин.
– А вот я знаю, пожалуй. – Майор поднял с земли железяку и, осмотрев ее, бросил: – Ерунда. Разгадка проста. Она в тебя втюрилась. Сам посмотри, так глазами в тебя и стреляет.
– А может, в тебя? – предположил Коптин.
– Э-э, нет. Я бы почувствовал. Что молчишь?
– А что мне теперь, петь, что ли?
– Да, радоваться нечему. Это верно. Лучше и не пробовать. Служба безопасности потом семь шкур спустит. Не рад будешь, что на свет родился.
– Да бросьте вы, пожалуйста!
– Ого, на "вы" начал? Ну, значит, достало… Эк пробрало-то тебя!
Майор был прав; Коптин понял это час спустя, когда рядом с ним, только что закончившим обстоятельный разговор с тремя бывшими псарями, прискакавшими сюда по старой памяти помародерствовать, возникла одна из мамок, сопровождавших боярыню.
– Бог в помощь!
– Спасибо, – поклонился Коптин. – И тебе дай Бог, бабушка.
– Ишь, горе-то какое! – Старушка указала взглядом на пожарище. – Вот наказал-то нас Бог!
– Да, горе горькое… – согласился Коптин и добавил как-то невпопад: – А боярыня-то у вас красавица какая!
– Так ведь и ты, добрый молодец, ей приглянулся, – простодушно отреагировала мамка. – Вчера аж до полуночи уснуть не могла, тебя вспоминаючи.
– Правда?!
– Что ж я врать-то тебе буду, добрый молодец, мне до Врат Небесных два понедельника кашлять осталось!
– Типун вам на язык за слова-то такие!
– Ну, где ж ты тут, Лукерья? – раздался вдруг мелодичный голос, и из-за кучи изразцов, бывших три дня назад печкой, показалась юная красавица в песцах. – Ах! – довольно правдоподобно испугалась она, словно бы невзначай увидев Коптина. – Здравствуй, боярин! Ты куда запропастилась-то, Лукерья? Мы уж испугались, вдруг ты в подвал какой провалилась?
– Нет, не проваливалась. Я, как ты и просила, с боярином пригожим языком зацепилась!
– Что ж ты говоришь-то непотребное?! – Щеки боярыни вспыхнули в морозных лучах февральского солнца, как алые паруса в Коктебельском заливе…
– Ой! – спохватилась мамка, схватившись за щеку, будто у нее внезапно заболел зуб. – Твоя правда, язык-то как помело, сором лает… Ты прости меня, боярин…
– Бог простит, и я прощу! – улыбнулся Коптин.
– Как звать-то тебя, добрый молодец-королевич?
Истинное имя называть запрещалось, а все обычные имена, пришедшие скопом на ум, были слишком невыразительны для создавшейся ситуации. Подыскивая себе имя, Коптин слегка замешкался, а потом бухнул первое пришедшее в голову:
– Силикат Силикатыч…
– Вот имя-то чудное какое!.. А сам откуда? Где живешь-то?