Одна из служанок Деяниры - когда гонец дошел до эпизода с хитоном - вдруг истерически завизжала и принялась кричать на весь двор, что у ее хозяйки хранился кувшинчик с кровью кентавра Несса, убитого отравленной стрелой Геракла; и, дескать, она сама видела, как Деянира, сгорая от ревности к незнакомой Иоле, натерла этой ядовитой кровью посылаемый мужу хитон - льняной, темно-коричневый, с кудряшками синих волн по подолу.
Сама же Деянира холодно выслушала обвинение, поднялась в гинекей и - никто и не подумал ее остановить - упала на хранившийся в ее сундуке меч.
Чем и подтвердила справедливость выдвинутого против нее обвинения.
- Сумасшедшие! - Иолай махнул крутившемуся рядом возбужденному Филоктету, чтобы тот велел запрягать. - Безумцы! Какая справедливость?! Если хитон был натерт ядом, убивающим при прикосновении, - то почему сама Деянира не умерла первой? Она что, в рукавицах из бычьей кожи хитон натирала?! И где вы видели кровь, которая бы не высохла за два года?!
Вскоре Иолай и увязавшийся за ним Филоктет уже неслись в сторону Оэты, у подножия которой располагался лагерь Геракла.
- Может быть, и впрямь Деянира? - задыхаясь от бившего в лицо упругого ветра, в который раз строил предположения Филоктет, поминутно хватавшийся за борта колесницы. - А что, очень даже… ревность, кровь пополам с лернейским ядом… хотя нет - что ж это, Геракл не заметил, что праздничный хитон весь в вонючей крови вымазан?! Да не гони ж ты так, Иолай, разобьемся вдребезги!
- Помолчи лучше! - бросил Иолай, прибавляя ходу.
Он уже не сомневался, что случилось.
Он уже однажды видел льняной темно-коричневый хитон с кудряшками волн по подолу.
Залитый кровью.
Только не кровью кентавра Несса и не телячьей жертвенной кровью - а живой, человеческой…
Именно в таком хитоне, который был надет на тело под доспех, умирал в Фенее, на площади под вязом, один из близнецов.
А второй, оставшийся в живых, через десять с лишним лет увидел на себе точно такую же одежду, обагренную кровью, и столпившихся вокруг воинов…
"Это конец, - думал Иолай, морщась от ветра, плетью секущего лицо. - Это конец. Вот оно, пророчество, - Геракл падет от руки мертвого. Я-то думал - Тиресий меня имеет в виду… а оказалось - не меня. Не знаю уж, от кого этот проклятый дар - уходить душой в прошлое, - но все сходится!.. Он умирает - потому что застрял в минувшем, в том дне, где уже однажды умирал! Хитон в крови, крик о том, что он смертельно ранен, отброшенный Лихас - бедный парень, ведь Геракл отшвырнул его и в тот раз, чтобы спасти… Это конец. Он умирает во второй раз".
Земля бросалась под копыта коней, словно самоубийца.
19
Есть в южной Фессалии горный кряж Оэта.
Ничем не славен меж иными горами.
Не ровня белоголовому Олимпу, с которого боги всходят на небо, не чета лесистому Пелиону - обиталищу мудрого кентавра Хирона, не пара хмурому Тайгету - родине братьев Диоскуров.
Одна будет слава у Оэты - Фермопильский проход, только до дней той славы, когда лягут костьми в Фермопилах три сотни спартанцев с царем Леонидом, еще восемьсот лет пройти должно.
А иная, страшная слава безвестного горного кряжа начиналась сегодня, на закате, на багровом, как запекшаяся рана, закате, венчающем день смерти Геракла…
Все смотрели на Иолая.
Казалось, даже растрепанные сосны, щетинясь ломкой пожелтелой хвоей, даже замшелые камни, причудливо разбросанные вокруг, даже суетливые рыжие муравьи под ногами и пара ястребов, неутомимо круживших над головами воинов, - весь мир смотрит на Иолая, ожидая, когда он возьмет горящий факел и сделает первый шаг.
Шаг к огромной, почти в рост человека, поленнице, сложенной из сухих стволов и щедро пересыпанной хворостом, на самом верху которой, ссутулившись, сидел Геракл в порванном, залитом чужой и своей кровью хитоне.
У ног его, полускрытый топорщившимися во все стороны ветками, лежал мертвый Лихас.
Это был единственный разумный поступок Геракла за последние несколько суток - он приказал доставить к нему разбившееся при падении тело вестника, долго глядел на него сухими горячечными глазами, а потом что-то шепнул и отвернулся.
- Мой маленький Гермес… - послышалось стоящему рядом Кеику.
Но забрать тело Лихаса Геракл не позволил: даже буйствуя, мечась в агонии и раздирая проклятый хитон вместе с собственной плотью, требуя погребального костра, ибо негоже мертвецам находиться в мире живых, - безумец, он ни на шаг не отходил от своего вестника и на костер взял его с собой.
На руках отнес; и кровь из насквозь прокушенной губы Геракла капала на грудь им же убитого Лихаса.
Сейчас Геракл и Лихас были единственными, кто не смотрел на Иолая в ожидании его первого шага.
- Ну же! - не выдержав, бросил стоящий рядом Филоктет, забывшись в болезненном возбуждении. - Иди! Ну, что же ты?!
Иолай, резко обернувшись, ткнул ему в руки горящий факел, едва не опалив всклокоченную бороду фессалийца.
- Хочешь? - выкрикнул он и на миг зашелся в надсадном кашле, глотнув едкого смолистого дыма. - Хочешь в легенду?! Мне-то плевать, я давно уже там, нахлебался счастья! - а у тебя это единственная возможность! Второй не будет! Иди в вечность, Филоктет! Вот она, твоя спасительная соломинка, - факел! Ткни огнем в эпоху! Вспомнят Геракла - вспомнят и тебя, Филоктета-фессалийца! Другом назовут, героем, одним из немногих… Жги!
- Лук отдашь? - тихо спросил Филоктет, облизнув губы.
И, видя, что Иолай непонимающе уставился на него, быстро забормотал:
- Лук Гераклов - мне в наследство! На память! И стрелы… те, что в лернейском яде! Отдашь лук со стрелами - подожгу! Ну?!
Иолай расхохотался.
"Жги, стервятник! - смеялся Иолай, и те из воинов, кто стоял поближе, опасливо попятились, словно боясь заразиться наследственным безумием. - Боги, это ли не насмешка?! - Филоктет-падальщик поджигает погребальный костер под еще живым Гераклом!"
Приняв смех Иолая за согласие, фессалийский басилей сосредоточенно нахмурился, сделал несколько торопливых шажков и, видимо, боясь, что Иолай передумает, поспешно ткнул факелом в поленницу.
Сухой хворост занялся мгновенно.
Сизые черви, извиваясь, поползли меж веток, суетливо дергая огненными головками; затрещали, сворачиваясь в трубочку, желтые сморщенные листья, в воздухе потянуло дымком, одинокий язык пламени выметнулся из-за крайнего ствола, ласково облизал ногу Лихаса и боязливо скрылся в поленнице; налетевший порыв ветра расплескался о частокол сучьев, заставив дрова послушно отдаться во власть огня; воздух вокруг разгоревшегося костра стеклянисто задрожал, словно открывая новый, невиданный Дромос между жизнью и смертью…
Воины во все глаза смотрели на бушующее пламя, из которого не доносилось ни звука - кроме обычного гимна пылающему костру.
Воинам было страшно.
Потому что в редких просветах между огненными всплесками, в прорехах дымовой завесы они видели то, что нельзя видеть смертному.
Геракл по-прежнему сидел в самой сердцевине алого цветка, раскрывшегося в неурочный час близ вершины Оэты, и языки огня ластились к неподвижному человеку выводком слепых щенят, тычущихся в живое тело носами, но неспособных укусить.
Костер был сам по себе; Геракл - сам по себе.
Небо растерянно заворчало, косматые тучи стремительно двинулись с северо-запада, со стороны великого Олимпа, одинокая капля дождя упала на нос Иолаю, он вздрогнул, поднял взгляд к небу - и в это мгновение из сгущавшейся над головами темноты в костер ударила молния.
И утонула, растворилась в погребальном пламени, как река, добежавшая до моря.
Вторая молния.
Третья.
Огонь принимал огонь в себя.
Воины упали на колени.
- Зевс призывает сына! - прохрипел кто-то, и сказанное заметалось меж людьми, обретая плоть и вес, становясь верой и убеждением.
- Зевс призывает сына!..
Иолай продолжал стоять, глядя поверх костра, - и поэтому видел, как грозовой мрак треснул, раскололся, серебристая паутина сплелась в кружево Дромоса, и из него, из распахнувшегося коридора на Оэту ринулась золотая колесница.
Громовержец правил прямо на огонь.
"Боится, - от опытного взгляда Иолая не укрылась еле заметная дрожь мощных рук Зевса, сжимавших поводья, тень недоумения, упавшая на властное бородатое лицо, лихорадочно блестящие глаза бога и бьющийся под кустистыми бровями страх, обыкновенный человеческий страх. - Боится… За сыном пришел, Младший? За МОИМ сыном?! Что ж ты только к умирающим мужчинам приходишь, Дий-отец? - под Орхоменом ко мне, на Оэте - к Гераклу… Бабам небось чаще являлся?! А возничий из тебя… хорошо хоть кони выносят! И дочку для храбрости прихватил, любимицу, Афину Промахос - вон она, за борта хватается, как Филоктет… вылететь боится небось…"
Вокруг потрясенно охнули воины.
Геракл вставал из костра навстречу колеснице.
Он был огромен, гораздо больше, чем при жизни, обнаженные руки бугрились чудовищными мышцами, с плеч свисала львиная шкура, лоснящаяся, новенькая, словно совсем недавно содранная со зверя; и лицо Геракла было равнодушно-спокойным, как у человека, получающего оговоренное вознаграждение за сделанную работу.
Это было незнакомое Иолаю лицо.
Чужое.
И когда этот новый, величественный Геракл, теряющий смертный облик, шагнул в остановившуюся подле него колесницу, - в ней сразу стало тесно.
Кони заржали, выгибая лебединые шеи, и понеслись к пульсирующему серебряным светом Дромосу.
Иолаю очень хотелось, чтобы стоящий рядом с Зевсом герой обернулся.
Нет.
Не обернулся.
…Воины уже давно разошлись, возбужденно переговариваясь, а Иолай все стоял и смотрел на пепелище, в котором дымились угли пятидесяти лет его жизни.
Остывающие, подергивающиеся пеплом угли.
Надо идти, сказал он самому себе.
Надо идти.
Он заставил себя повернуться, сделать несколько шагов…
Остановился.
Перед ним был Гермий.
- На похороны пришел? - тихо спросил Иолай. - Пойдем, Лукавый, помянем вознесшегося… видал, какой орел?! Сын Зевса…
Гермий молча смотрел мимо Иолая.
На пепелище.
- Что ты там увидел? - выдавил усмешку Иолай. - Пепел да зола…
Гермий молчал.
Иолаю показалось, что невидимая рука опускается ему на плечо и вынуждает повернуться.
У отгоревшего костра стояла тень в львиной шкуре.
Старая, потрепанная, траченная молью шкура слабо колыхалась от ветра, и тень слегка двоилась, дрожала в отсветах углей, словно никак не могла понять: одна она или их двое?
У ног тени сидел Лихас, задумчиво пересыпая из ладони в ладонь горсть золы. Он был почти как живой, только походил не на того зрелого воина, которого Иолай недавно узнал лишь по голосу, а на шестнадцатилетнего мальчишку, каким он ехал на Эвбею.
Тень в львиной шкуре посмотрела в сторону отца и бога - Иолай задохнулся, потому что лицо тени было именно тем лицом, которое он привык видеть рядом с собой на протяжении полувека, одним на двоих лицом, совсем не похожим на холодный лик героя с золотой колесницы - и махнула рукой.
Лукавый, словно повинуясь беззвучному окрику, двинулся вперед.
Он шел медленно и опасливо, как подходит к хозяину собака, только что укусившая хозяйскую руку и не знающая, простят ее или нет; он шел и шел, Лукавый, Пустышка, Психопомп-Душеводитель, и когда он подошел, тень обняла бога за плечи.
Так они и ушли, в сопровождении Лихаса, вприпрыжку бежавшего следом.
Иолаю очень хотелось, чтобы сын обернулся перед тем, как уйти навсегда.
Он обернулся.
- Выпьем? - спросил изрядно пьяненький Филоктет, заглядывая Иолаю в глаза. - Все-таки не каждый день умирают Гераклы…
- Да, - согласился Иолай. - Не каждый. Тем более что сегодня умер человек - и родился бог.
- Это хорошо? - недоуменно поднял брови Филоктет, которого люди Кеика уже успели прозвать Архемором - Ведущим к смерти.
Иолай не ответил.
Эксод
Тьма.
Вязкая, плотная тьма с мерцающими отсветами где-то там, на самом краю, в удушливой сырости здешнего воздуха - приторно-теплого и в то же время вызывающего озноб.
Багровые сполохи.
Кажется, что совсем рядом, рукой подать, проступают очертания то ли замшелой стены, то ли утеса… нет, это только иллюзия, тьма надежно хранит свои тайны от непосвященных…
Впрочем, от посвященных она хранит свои тайны не менее надежно, обманывая глупцов видимостью прозрения.
Гул.
Далекий подземный гул - словно дыхание спящего исполина, словно ропот гигантского сердца, словно безнадежный и бесконечный стон мириадов теней во мгле Эреба…
Ровный шелест волн. Да, это он. Это катит черные воды река, которой клянутся боги, - вечная река, незримая и неотвратимая, без конца и начала; и по берегам ее качаются бледные венчики асфодела.
Тьма. Сполохи. Знобящая духота. Рокот воды.
Все.
* * *
- …ты здесь, Лукавый?
- Да, Владыка.
- Ты снова был там, наверху?
- "Снова" - не слишком подходящее слово, дядя. Теперь я редко бываю в мире людей. Чаще любого из Семьи, но редко для Гермия-Психопомпа.
- Тем более хотелось бы услышать последние известия о происходящем на Гее. Что скажешь?
- Ничего утешительного, дядя. У смертных куча собственных забот, им нет дела до Семьи - и я начинаю думать, что, уйдя из мира людей, мы тем самым подрубили корень, питавший нас.
- Я тоже думал об этом, Гермий. Когда-то люди знали, что мы - есть. Потом, после нашего ухода ("В Семье говорят - возвышения", - вставил Гермий), они еще довольно долго верили в нас. А сейчас… сейчас это выродилось в привычку. Я прав, племянник?
- Да, дядя. Знаешь, что я услышал там, наверху?
И Лукавый затянул нарочито тоненьким голоском:
- Тот лишь достоин хвалы, кто за бокалом вина
То, что запомнил, расскажет, стремясь к благородному в сердце,
Вместо нелепой брехни, выдумок прежних людей,
Будто боролись с богами титаны, гиганты, кентавры…
- Выдумок прежних людей, - задумчиво повторил Владыка. - Мы становимся выдумкой, Лукавый.
- Если бы только выдумкой, Владыка! - с горечью в голосе произнес Гермий. - Мало того, что мерзавец Ксенофан, автор этих паскудных строк, даже не думает скрывать своего имени - в "Одиссее", которую поют рапсоды в каждом городе, слова "свинопас богоравный" повторяются восемнадцать раз! Восемнадцать раз, дядя, - и люди смеются…
- …и люди смеются, - эхом отозвался Аид. - Да, смех - страшное оружие. Пострашней молний или отравленных стрел… похоже, мы действительно поторопились. Убрав Мусорщиков и их потомков, мы убрали таившуюся в них опасность, но и разрушили мост между собой и людьми. Ты помнишь, Гермий, на какие ухищрения нам пришлось идти, чтобы собрать детей Мусорщиков под Троей? Те силы, которые мы потратили на это, были достойны лучшего применения… Но и тогда нам приходилось постоянно направлять ход событий, в результате чего были ранены Арей и Афродита, - люди уже не боялись нас! Возможно, потому что мы боялись их.
- Помню, дядя. А также помню, как Посейдон с Мачехой потом ловили и добивали поодиночке уцелевших. И добили. Всех.
Гермий помолчал и процедил сквозь зубы:
- Только Одиссея я им так и не отдал!
- Ну и где он сейчас? - вяло поинтересовался Аид. - И где, кстати, обретается Амфитрион?
- Не знаю. Они больше не верят никому из Семьи. Даже мне. И предпочли скрыться, затеряться среди людей… камней, зверей, деревьев - не знаю! Все попытки разыскать их провалились. Они где-то там, в мире живых, на Гее - но где?!
- Мы убили эпоху, - медленно и печально произнес Аид после долгой паузы. - Свою эпоху. Время великих богов и великих героев. И когда труп отпылал, став пеплом, - ветер разнес его во все стороны, и тьма запустения покрыла Гею… когда-нибудь люди так и назовут время после Троянской войны - "темные века".
- Я так и думал, что ты и без меня все знаешь, - проворчал Гермий, кутаясь в шерстяную накидку.
В последнее время он стал мерзнуть.
- Знаю. Но хотел лишний раз услышать подтверждение своим догадкам. Вернее, очень надеялся его не услышать.
- И что теперь?
- Ничего. Теперь уже не важно - Павшие, Семья или Единый. Когда ты не знаешь бога, а только веришь в него - легче верить в Одного, чем во многих. Мы запретили себе являться в мир людей, мы перестали ссориться с ними, любить и ненавидеть их, мы избежали многих опасностей и забот, но близок день, когда мы просто не сможем открыть Дромос на Гею, даже если захотим.
- А Гераклу до сих пор приносят жертвы, - как-то невпопад заметил Лукавый.
- Тому? - уточнил Аид. - Или…
- Тому, - кивнул Гермий. - Который на Олимпе.
- Он все такой же?
- А что ему сделается?! Здоровый, как бык, и такой же тупой. Геба от него без ума. Раньше никому не отказывала, а теперь - ни-ни. Только с мужем. Двоих мальчишек ему родила, Аникета и Алексиареса…
- Ты пробовал с ним говорить?
- Пробовал. Без толку. Не помнит он ничего. Вернее, помнит, но…
- Договаривай, - в голосе Аида сквозило плохо скрываемое напряжение.
- Помнит - но только то, что известно всем. Подвиги помнит, но утверждает, что совершал их сам! Гигантомахию (Лукавого передернуло) помнит плохо и все время называет ее "Великой битвой". А о том, как это было на самом деле, даже слушать не захотел. Развернулся и ушел. Хорошо хоть по шее не съездил!
- Брата своего вспоминает?
- С трудом. Был, говорит, у меня брат, кажется, Ификлом звали… Был да сплыл. И куда подевался - не знаю. Помер, наверное.
- А отца?
- Он считает своим отцом Зевса! Я ему намекнул - еле потом удрать успел, от греха подальше! А Семья счастлива, их такой Геракл вполне устраивает…
- Про тень ты им, конечно, не говорил?
- За кого ты меня принимаешь, дядя? - обиделся Лукавый.
- Это правильно. Ни к чему. Совсем ни к чему Семье знать, что я уже не чувствую себя здесь единственным хозяином. Владыкой.
- Ты?!
- Я, Гермий. Потому что царство теней - это Я, Владыка Аид, Старший. Но с того дня, как здесь появилась тень Геракла, это уже не совсем Я. Это Я - и Он. Потому что он не теряет память! Он пьет из Леты, ходит мимо Белого Утеса по сто раз на дню и помнит все! Ты не забыл, Лукавый, как мы были удивлены, когда после смерти Ификла его тень не явилась сюда, и ты не смог отыскать ее на Гее?!
- Не забыл.
- А теперь… теперь их двое. Двое - но это одна тень. Или все-таки две? Я теряюсь в догадках. И ты не видел, Гермий, как он собирает их всех: Орфея, Кастора, Алкмену, Мегару, Лина, других… Мой пастух Менет, сын Кевтонима, безропотно приводит очередную черную корову, помогает совершить приношение - а потом часами сидит в кругу оживших теней и слушает их разговоры. Я видел: за их спинами, рядом с Ифитом-лучником, всегда стоит еще одна тень, такая же высокая, только она никогда не подходит к костру - даже когда приходят Медуза, Герион…
Веришь, Лукавый, - я ни разу не попытался вмешаться! Я не могу. Это удивительно, это недостойно бога, но чувство вины страшнее любого из известных мне проклятий!..
Багровые сполохи качнулись и побледнели.
Затаила дыхание Великая Река.