* * *
…он выхватил моего сына из колыбели. Я сидел у окна талама[87], раскачиваясь и ту по мыча свадебный гимн, а Пала-мед-эвбеец шагнул с порога прямо к колыбели, и вот: на сгибе левой руки он держит пускающего пузыри Телемаха, а в правой у него - меч. Ребенок засмеялся, потянулся к блестящей игрушке. Паламед засмеялся тоже:
- Выбирай, друг мой. Хочешь остаться? - отлично. Останешься сыноубийцей. Как твой любимый Геракл. Я спущусь вниз один и скажу всем, стеная: "Одиссей-безумец не едет на войну. Он слишком занят похоронами сына, которого зарезал до моего прихода". Мне поверят; ты сам слишком постарался, чтобы мне поверили. Я допел свадебный гимн до конца.
- Оставь ребенка в покое, - сказал я после, вставая со скамьи. - Пойдем. Я еду на войну.
Тогда я еще не знал, что умница-Паламед приехал не один. Оба Aтридa[88]ждали во дворе, с ног до головы увешанные оружием и золотыми побрякушками; и еще Нестор - этот, как всегда на людях, кряхтел и кашлял, притворяясь согбенным старцем; и еще какие-то гости, которых я не знал.
Они беседовали с моей женой и не сразу заметили нас.
- Я спас тебе жизнь, - тихо шепнул Паламед, пропуская меня вперед. - Останься ты дома, хоть безумный, хоть нет, и жизнь твоя будет стоить дешевле оливковой косточки. День, два… может, неделя. И все. Удар молнии, неизлечимая болезнь… землетрясение, наконец. Надеюсь, Одиссей, ты понял меня.
- Я понял тебя, - без выражения ответил я.
- Теперь ты будешь меня ненавидеть?
- Нет. Я буду тебя любить. Как раньше. Я умею только любить.
- Наверное, ты действительно сумасшедший, - вздохнул Паламед.
Я не стал ему ничего говорить. Он просто не знал, что такое - любовь. Настоящая любовь.
* * *
- Ты задумался, милый? О чем?
- О своей печени. В которую рано или поздно ткнет копьем проворный троянец. Я буду лежать на берегу Скамандра, и твоя рука невидимо для живых утрет мне смертный пот со лба. Как ты думаешь, может, мне стоило бы заранее составить песню об этом? Иначе с площадных горлохватов станется все переврать… Пылью власы его густо покрылись; скорбели герои над мужем, память о коем останется жить, пережив его бренное тело…
И тут она расплакалась.
Вскочив, я принялся неуклюже утешать ее; нет, какая все-таки я скотина! - ведь знаю, чем она рискует, явившись сюда, ко мне, в ночь перед отплытием!.. губами ловил капли, струившиеся из ослепительно-синих глаз, бормотал глупые слова оправданий, гладил русые волосы, стянутые на затылке тугим узлом; потом долго стоял молча, крепко прижав ее к себе…
Вспомнилось невпопад: с женой мы сегодня не любили друг друга. Все кругом рассказывают, как жены в последнюю ночь крепко любят своих мужей, уходящих на войну, - а у нас не сложилось. Сперва Пенелопа укладывала спать ребенка, не доверяя нянькам (или просто боясь разрыдаться по-настоящему), затем мы молчали, сидя рядом на ложе.
Все у меня не так, как у людей.
- Ну что ты, что ты, маленькая… брось, не надо… Прав был Паламед: я действительно сумасшедший.
Вот уж сказал, так сказал. Маленькая… А что делать, если других слов не нашлось?
- Тысячу!.. я убью тысячу воинов!.. я…
Интересно, тот троянец, чье копье жаждет вкусить моей печени, тоже кричит сейчас об этом? а, пусть его кричит.
Он же не знает, что я вернусь.
…когда она ушла - вот только стояла у перил, глядя на зеленую звезду, и уже ее нет, лишь ветер, ночь и ропот прибоя - я налил себе еще вина.
Осталось мало времени.
До рассвета всего ничего до рассвета я должен научиться возвращаться.
Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, - и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Одиссей, владыка Итаки, груды соленого камня на самых задворках Ионического моря. Муж заплаканной женщины, что спит сейчас в тишине за спиной; отец младенца, ворочающегося в колыбели. Любовник той, чье имя лучше не поминать всуе. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! я…
Крыса, загнанная в угол - вот кто я. Вы все - боги и герои, тучегонители громокипящие и цари пространно-властительные, надежды и чаяния; а я - крыса в углу. Обремененная норой и крысятами, страхом и бессмысленным оскалом.
Никогда не загоняйте крысу в угол.
Не надо…
Иначе Лернейская Гидра может показаться вам милой шуткой на день рождения.
Память, моя память! - сейчас ты единственное, что мне подвластно. Все остальное отняли, дав взамен свободы предназначение. Я плыву по твоему морю вспять, о моя память, я торопливо вспениваю веслами былой простор, где есть место своим Сиренам и циклопам, Сциллам и Харибдам, дарам и утратам, островам блаженства и безднам отчаяния.
Я возвращаюсь.
…Я вернусь.
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
ВЗРОСЛЫЕ ДЕТСКИЕ ИГРЫ
Лица морщинистого черт
В уме не стерли вихри жизни.
Тебя приветствую, Лаэрт,
В твоей задумчивой отчизне.
И сладко мне, и больно мне
Сидеть с тобой на козьей шкуре.
Я верю - боги в тишине,
А не в смятенье и не в буре…
Н. Гумилев
СТРОФА-I[89]
ПОДАРОК МЕРТВЕЦА
Полдень карабкался в зенит. Подступала та самая невыносимая пора, когда жизнь стремится забиться в тень, спасаясь от палящих лучей Гелиоса, а дядя Алким говорит, что про Икара, небось, все врут; если б он и вправду скреплял свои крылья воском, то никуда бы не полетел, а даже и полетел бы - так невысоко: воск бы сразу растаял, на такой-то жарище! Отделался бы Икар парой синяков. Над островом струился пряно-горьковатый аромат чабреца и дикого овса. Наверное, это они, травы, так потеют. Запахами. Небо выгорало дотла, становясь белесым, и смотреть на него было больно - даже если сильно щуриться, приставляя ко лбу ладошку. Да и толку на него смотреть, на небо-то? Разве что в надежде разглядеть спасительное облачко, которое хоть ненадолго закроет лик пышущего жаром божества? Зря вы это, уважаемые, и не надейтесь - после явления над ночным небокраем Орионова Пса[90], звезды вредоносной, не бывать днем спасительным облакам!
Лениво щипали жухлую траву привычные ко всему козы. Пастухи-козопасы забрались в шалаши, вполглаза приглядывая оттуда за своими подопечными; даже птицы смолкли - и только громкий стрекот цикад разносился кругом. Да еще ворчал в отдалении никогда не смолкающий шум прибоя, жалуясь на вечность.
Впрочем, нет - вот еще чьи-то голоса:
- …Не по правилам! Стены не ломают! Надо идти в ворота…
- Сам иди в свои ворота! Там твои воины! Вон сколько! А я тебя обманул! Я сзади обошел; и стенку поломал… Сдавайся!
Огненно-рыжий малыш в подтверждение сказанного обрушивает еще две-три жердочки в аккуратной изгороди. Игрушечный "город", с таким старанием выстроенный его "противником", становится вовсе беззащитным.
Заходите, люди добрые, берите что хотите!
- Фигушки!.. - ворчит белобрысый "противник", сверстник рыжего. - Стенку нельзя сломать! Она каменная.
- А вот и не каменная!
- А вот и каменная! Ее ручной циклоп строил… Когда ломают, грохоту - трах-бабах! Мои бы услышали. И прибежали!
- А вот и не услышали! А вот и не прибежали! Твой все у ворот окаменели! - Рыжий (в придачу он еще и курчав, как аркадский барашек!) тычет пальцем в дюжину ярко раскрашенных фигурок из липы: стражу городских ворот.
- Фигушки! - не сдается белобрысый, украдкой вытирая слезу, недостойную героя-полководца. - Ты зачем мою стенку пальцем ломал? Не по правилам! Боги не воюют!
Упрек попал в самую точку. Рыжий на мгновение ему щенно потупился. Сунул в нос палец, которым не по правилам ломал циклопические стены, словно надеясь выковырять нужный ответ, и тут же просиял:
- А это не боги! За меня - Геракл! Он, знаешь, какой? Он ого-го какой! Как гора! Ему твою стенку сломать…
Неожиданно рыжий умолкает, не окончив пламенной речи о величии Геракла. Оборачивается, исподлобья глядя снизу вверх - как если бы к нему подошел кто-то из взрослых, окликнув по имени. Глядеть снизу вверх больно: там небо. Небо и солнце. Но он все равно глядит, этот рыжий упрямец.
- Геракл за обманщиков не воюет! Он хороший, он только с чудовищами… - Белобрысый тоже умолкает. С недоумением смотрит на приятеля. - Эй, ты чего? чего ты?!
- …ты же видишь, мы играем! - пропустив мимо ушей вопрос белобрысого, заявляет рыжий куда-то в пространство; заявляет совершенно другим тоном, чем тот, каким он минутой раньше спорил с приятелем.
Так говорят с приставучими и непонятливыми взрослыми, которым, к сожалению, нельзя сказать просто: "Отстань!"
- …дядя, я не умею. Чего? Строить не умею… этот… кентафер твой! А ты сам попроси. Ментора папу попроси, дядю Алкима. Он все знает! Ладно? - Рыжему очень хочется поскорее вернуться к прерванной игре, но отделаться от загадочного собеседника, похоже, не так-то просто.
- Одиссей! Ментор! Одиссей! Где вы?!
- Мы здесь, тетя Эвриклея! - спешит подать голос приятель рыжего. Кажется, он доволен явлением знакомой "тети": поведение друга страшит его, хотя малыш никогда и никому не признался бы в этом вслух.
- Басилей[91] Лаэрт призывает своего сына! И ты, Ментор, тоже иди… Да где же вы прячетесь? Голос быстро приближается.
Вскоре из-за деревьев сада - о, сад басилея Лаэрта прославлен далеко за пределами Итаки! - появляется его обладательница: статная женщина лет двадцати пяти. Строгий, без блестящей мишуры, гиматий песочного цвета; на ногах - сандалии из мягкой кожи, с крохотными бубенчиками около завязок. На шее мерцает теплым светом единственная нить сердоликовых бус (камни подобраны один к одному, со знанием дела). Иссиня-черные волосы уложены на затылке хитрой раковиной, по неведомой заморской моде (на острове таких причесок больше никто не носит), и скреплены серебряной заколкой. Стройная фигура, полная грудь, еще более подчеркнутая высоко повязанным поясом…
Впрочем, мальчишкам, конечно же, до фигуры женщины нет никакого дела. А до ее груди дело было лишь у одного, и то это славное дело закончилось давным-давно. Зато оба прекрасно знают другое: Гераклу не успеть окончательно доломать стенку. Потому что за полководцами, а может быть, даже за двумя бессмертными богами, явилась тетя Эвриклея - приставленная к рыжему обманщику Одиссею няня (она же в прошлом кормилица), рабыня басилея Лаэрта..Правда, ни видом своим, ни поведением тетя Эвриклея на рабыню отнюдь не походит; но рабы и рабыни на Итаке, в особенности же - личные рабы басилея Лаэрта, прозванного в глаза Садовником, а за глаза… Понимаете, это разговор особый. Можно сказать, совсем особый разговор. А сейчас из всего этого наиособенного разговора ясно главное: хочешь - не хочешь, а придется игру заканчивать и идти во дворец.
Жалко.
Дворец - это дворец, не в пример скучней.
Но игра уже все равно испорчена, так что приятели со вздохом поднимаются, уныло натягивают сброшенные ранее хитончики и следуют за Эвриклеей через сад по одной из знакомых дорожек. Мимо серебристых олив, мимо яблонь самых разнообразных сортов (есть здесь и две тайные яблоньки, но они растут в дальнем, специально отгороженном углу сада, где всегда начеку суровые стражи и куда мальчишек не пускают, будь ты хоть трижды сыном басилея!); мимо груш и гранатовых деревьев, смоковниц и… нет, не упомнить, как все эти диковинки называются _ слишком много тут растет всякого-разного!
- Няня? Няня, а что такое… кентафер?
Это рыжий Одиссей. Молчал, молчал, да и спросил.
- Кентавр? - У няни легкий, едва уловимый акцент: она картавит. - Ты разве не знаешь, маленький хозяин? Наполовину человек, наполовину конь…
- Не-е, не кентавр! Про кентавра я сам знаю! Этот… кен… кентафер!.. нет, кенотафер! Который строят!
Эвриклея едва не споткнулась, но сумела взять себя в руки.
- Кенотаф, маленький хозяин. Кенотаф - это такая гробница. Могила. Только… ну, как бы ненастоящая. Понимаешь, внутри нее никого нет. Если человек погиб на чужбине, или утонул в море, или пропал без вести… В общем, если его не смогли похоронить как полагается, то ему строят кенотаф. Посмертный дом.
- А зачем? Ему не все равно - мертвому? В голосе мальчишки звучало самое обычное детское любопытство. Ничего более. Ведь действительно странно: зачем мертвому дом? "Странно другое: с чего бы это невинный ребенок задавался такими вопросами?" - подумала няня.
Но тем не менее ответила:
- Не все равно, маленький хозяин. Если человека не похоронить как полагается, без жертв и обрядов - душа его не сможет попасть в Аид. Так и будет скитаться, неприкаянная, по земле.
- Бедная… Няня, а что, в Аиде лучше? Эвриклея все-таки споткнулась.
- Не знаю.
- А кто знает?
- Никто из смертных не знает. Это ведомо только богам. Но душа человека должна попадать в Аид, в царство мертвых. На земле ей не место. Для того и строят кенотаф.
- А-а-а, - понимающе протянул Одиссей. - Значит, дяденька просто мертвенький был…
Эвриклея с тревогой взглянула на рыжего мальчишку. Но тот беззаботно шагал рядом по дорожке, уже утратив всякий интерес к скользкой теме. Вот, на одной ножке запрыгал.
- Какой дядька, маленький хозяин? - осторожно поинтересовалась няня.
- Он опять с никем разговаривал, - не преминул наябедничать Ментор. Видно, до сих пор не простил рыжему сломанную пальцем-Гераклом стенку.
- Сам ты никто! - окрысился на ябеду Одиссей. - Дядька как дядька. Бородатый. В доспехе. Только без шлема; и меч потерял, разиня… Я ж не знал, что он мертвый! Приставучка: бросай играть, строй ему кенотафер! Няня, а могила эта - она невзаправдашняя? Раз там пусто?
- Да, маленький хозяин, - голос няни дрогнул, и выпуклые, темные глаза ее подозрительно заблестели. Но мальчик не обратил на это внимания:
- Ладно, построю ему… Маленький. Как мы с Ментором город строили. Невзаправдашний. Пусть только раскажет, как правильно. Построю, он тогда отстанет. Зануда он…
Эвриклея шла по дорожке, плотно сжав губы, и с трудом удерживала подступавшие к горлу рыдания.
* * *
…Память ты, моя память…
Так бывает: возвращаясь, мы ждем одного, а находим совсем другое. Не лучшее или худшее, а просто другое. Неожиданное. Родное, и в то же время незнакомое. И деревья оказались ниже, и голоса - глуше… другие места, другие люди. Наверняка в столь нежном возрасте я был другим: менее связно говорил, иначе выглядел, иначе вел себя. Ментор - он вообще ничего такого не помнит. Говорит, в тот день мы вовсе не виделись, потому что он. подсадил ужа в горшок с молоком, молоко скисло, и его в наказание заперли дома.
Странный ты корабль - память. Особенно детская память. Иногда ты возвращаешь меня в ясность и отчетливость, так что даже по прошествии многих лет кажется, будто все происходило только вчера. Иногда же знакомый берег надолго скрывается в тумане, выступая наружу урывками, огрызками без начала и конца; сны предстают настоящими событиями, а случившееся на самом деле кажется сном.
Конечно, взрослые тоже путают сон с явью, что-то забывают и перевирают - но речь об ином. Детские воспоминания - родина. Место, где тебя любят; где ждут. Есть в них тайная непосредственность, искренность, та невыразимая словами подлинность высшей пробы, что заставляет нас раз за разом прибегать к помощи своего внутреннего Крона, Повелителя Времени. И возвращаться туда, - вернее, в тогда, когда краски были ярче, деревья выше, дождь - мокрее, а родной остров казался целым миром.
Номосом.
Теперь-то я хорошо понимаю испуг своей няни, вспоминая навернувшиеся на ее глаза слезы. Еще бы! Ведь, по рассказам, я родился недоношенным, и, как вскоре выяснилось… скажем так: не вполне обычным ребенком. И это она, моя нянюшка Эвриклея, привезенная по заказу отца из Черной Земли за цену двадцати быков (небывалая цена для рабыни!), - именно она выходила меня, выкормила, в прямом смысле поставила на ноги! Басилей Лаэрт знал, что делал, когда платил несусветную цену за заморскую рабыню из рода потомков Пеана, божества врачевания.
И тут - такой удар…
- Боги, за что караете?!
По крайней мере, так думала няня.
Я же думал иначе. И тогда, и сейчас.
Впрочем, тот день мне запомнился частично - хотя это был один из самых ярких лоскутов прошлого, доставшихся в наследство. Как играли в штурм города - помню, как мешал мне зануда-покойник, желая немедленно отправиться в Аид, - тоже помню. А вот как мы пришли во дворец отца… ax, какой там дворец! особенно после дворцов в Микенах, Аргосе и Трое! дом себе и дом, получше, конечно, чем у других - басилей все-таки! - но я не представлял себе дворца выше и краше…
Короче, не помню, и все тут.
Отрезало.
И какой хитон на меня надели, тоже не помню. Парадный, конечно, новый, из сундука, а вот какой? Сандалии запомнились: красненькие крепиды, с бортиками и задником, украшенным золотыми бляшками-щитами. А хитон - хоть убей, не помню!
Дался он мне, этот хитон, гарпии его забери?! Все, проплыли. Дальше тоже обрывками встает; речь эта длиннющая, мама плачет, отец хмурится…