– Не скучаете?!
– Как можно?!
– Ну, от наших можно такого наслышаться, что невмоготу станет.
– Да нет-с, мы привычные.
– Часто приходилось такое слушать?
– Часто, – признался я. – Всякого рода. В том числе о переустройстве и мира, и самой жизни. Интересные темы поднимали…
– И где же? С кем?
– С офицерами, в полку. Иных уж нет, а те – далече…
Кондратий Федорович помолчал, раздумывая. И вдруг спросил напористо:
– Вы с нами?! Каховский вас рекомендовал.
– Да! – ответил я с энтузиазмом.
– Я чувствую в вас опыт борьбы… Завтра всё решится. Либо победим, либо умрем! Но, заметьте, – умрем свободными.
Умел Кондратий Федорович увлекательно говорить, умел. Глаза загорались, слова наполнялись каким-то особым смыслом, хотелось во всем с ними соглашаться и верить беспрекословно. При этом говорить он мог и совершенно тривиальные вещи, но с каким же чувством! Суть была уже не важна. Ее понимал всякий. Свобода… Свобода! Свобода!! Как угодно, лишь бы избавиться от той духоты, которую ощущал каждый из собравшихся в доме на Мойке.
Их речи казались мне излишне пафосными, желания – чрезмерными, а методы достижения и вовсе безумными. Я действительно смог наблюдать за процессом подготовки восстания со стороны, как мне и обещал Варламов. Но всё равно, их решения не укладывались в логическую схему. Они казались спонтанными. Рылеев лишь изредка управлял дискуссией, умело уводя ее то в одну, то в другую сторону. Но чего он добивался? Что хотел от соратников? Я не понимал.
Неслышным шагом проскользнул слуга Рылеева и мягко сказал, встав чуть сбоку:
– К вам Глинка, Фёдор Николаевич. По личному делу.
Рылеев неожиданно сбился, забегал глазами и невнятно сказал:
– Да, проводите. Конечно. Я ждал. Послушаем, что скажет… Извините, Константин Владимирович, должен вас покинуть. Но я, разумеется, вернусь. И мы непременно договорим.
Он поворотился от меня и четким шагом пошел к появившемуся в дверях офицеру средних лет. Кивнул ему, и они вышли в одну из дверей, ведущих внутрь дома.
Я неторопливо, вдоль стенки, минуя офицеров и любезно кивая им на ходу, последовал за Рылеевым и Глинкой. Уж слишком странными показались мне этот неожиданный приход и последовавшее за ним уединение. Проплутав некоторое время по коридорам Российско-Американской компании, я услышал знакомый голос из-за неплотно прикрытой створки. Вот только тон был совершенно иным, чем в разговоре со мной.
– …Это приказ? – нервно спросил Рылеев.
– Ни в коей мере, Кондратий Федорович! Указание. О том, как следует вести себя в сложившейся ситуации. Ведь вы же не будете утверждать, что она нисколько не изменилась после доноса Ростовцева?
Рылеев помолчал, а потом растерянно ответил:
– Но ведь это полное крушение планов. Я же не могу вот так вдруг всем объявить об этом. Не поймут. Да и как я потом буду смотреть в глаза товарищам моим?
– Как вы понимаете, лицо, которое я представляю, менее всего заботят проблемы подобного рода. Указания вами получены. Следовательно, надлежит их исполнять со всем усердием…
Я тихо отошел от двери и вернулся в общую залу, где молодые офицеры в бурной экзальтации высказывали прожекты один безумнее другого, совершенно не подозревая о реальности. На самом деле, в этой реальности за них всё уже давно решили, и им оставалось только следовать "указаниям" тайного организатора. Хотели они этого или нет – их не спросили. Но меня интересовала суть указаний. Да, и еще имя того, кто их отдал.
Рылеев вернулся. С ним вошел и Глинка, который тут же сел и стал молча слушать разглагольствования, к которым Рылеев не преминул тут же присоединиться. Глинка поджимал губы, покачивал головой, но никто, кроме меня, не обращал внимания на столь явные проявления неодобрения. Наконец, Фёдору Николаевичу надоело слушать болтовню, он поднялся и значительно предупредил: "Смотрите, господа, чтоб крови не было!" Вряд ли в шумном сборище его кто-либо услышал, лишь Рылеев подскочил и категорически заверил, что все меры будут приняты и действо пройдет, как полагается, без всякого насилия.
Глинка удалился, а Рылеев вновь обратил на меня внимание.
– Помнится, мы начинали говорить о свободе…
– Да-да, – подтвердил я, не зная, как перевести разговор на таинственное посещение. – Каков же будет план?
Услышав про план, несколько офицеров окружили нас и принялись говорить каждый о своем, так что никого решительно невозможно было понять. Я ждал, что ответит Рылеев.
– План таков, – он чуть запнулся и оглядел нас. – Четырнадцатого, во время переприсяги, поднять полки именем Константина и вывести их на Петровскую площадь к Сенату. Взять Сенат и принудить сенаторов, может быть и силой, признать нашу волю – пусть обнародуют манифест наш! Другим же полкам идти к Зимнему, взять под охрану царскую семью и самого Николая. Кто какой полк поднимать будет – о том поговорим особо с каждым. Годится план? – Рылеев орлом смотрел на нас.
План не годился. Уж я-то знал, что ни один из заявленных пунктов реализован не будет. Оставалось надеяться, что я смогу переубедить кого-либо из "директоров" вернуться к прежнему плану. К Рылееву явно бессмысленно с этим соваться. Но есть же еще Трубецкой, которого они должны назначить диктатором. А диктатор волен командовать и вести за собой.
Сергей Петрович оказался легок на помине. Он вошел незаметно для других, но сразу выделился из кучки молодых гвардейских офицеров: во-первых, возрастом, а во-вторых, формой. Выделялся он и выражением лица: несколько удивленным, без всякого следа возбуждения, царившего у Рылеева.
Хозяин заметил нового гостя, покинул круг офицеров и радостно устремился к Трубецкому, чуть ли не распахивая объятия:
– Сергей Петрович! Заждались! Важные дела решаем, как же без вас?!
– Какие дела?
– Четырнадцатого выступаем. С утра. Надо проработать детали. Вам же поручим общее руководство.
– Руководство? Мне?!
– Вы же опытный военачальник, не в пример нам всем! – вокруг раздался одобрительный гул. – Кому, как не вам, вести нас в последний бой?!
Трубецкой недоуменно развел руками, но возражать не стал. А Рылеев продолжал наседать:
– Сейчас я вас ознакомлю с деталями. Итак…
И Кондратий Федорович принялся излагать так вовремя пришедший ему в голову план. Или не пришедший, а внушенный ему Глинкой. Трубецкой морщился, пытался возразить, а потом попросил время на раздумье. Он отошел к нам и с сожалением в голосе сказал Якубовичу, попавшемуся ему на пути: "Чего думать о планах всего общества! Вам, молодцам, стоило бы только разгорячить солдат именем цесаревича и походить из полка в полк с барабанным боем, так можно наделать много великих дел".
Из гвардейских офицеров никто не отреагировал на слова диктатора. Кроме меня. Я взял Сергея Петровича под руку и отвел его в сторону.
– Ваше превосходительство! Я человек давно не военный, но даже я прекрасно понимаю всю гибельность плана Кондратия Федоровича! До вашего прихода он рассказывал нам совсем другое. Про последовательный захват казарм. А нынешний? К чему он ведет? Вам не кажется, что следовало бы настоять на прежнем плане?
– Кажется. Но не могу же я пойти против всех? Они не поймут. И не примут. Раз уж решили, то следует исполнять.
– Нельзя исполнять дурных приказов! – не выдержал я. – Вы же не рядовой член общества. В вашей воле приказать так, чтобы добиться успеха!
– Против воли и желаний товарищей не пойду, – отрезал Трубецкой. – Они знают, чего хотят.
С этими словами диктатор вернулся к Рылееву.
День тянулся бесконечно. Одни приходили, другие уходили. Подавались какие-то закуски, напитки – всё это проходило мимо меня. Я мог только выхватывать отдельные эпизоды из бесконечной череды разговоров, концентрироваться на них, вникать на несколько минут, а потом снова отдаваться бесконечному течению несвязных мыслей.
Чего только я не наслушался в этой последний вечер перед выступлением.
Я слышал, как Рылеев при Оболенском, старшем Пущине, приехавшем из Москвы, и Александре Бестужеве говорил Каховскому, обнимая его: "Любезный друг! Ты сир на сей земле, должен жертвовать собою для общества. Убей императора". И с этими словами все бросились обнимать его. Каховский согласился и хотел поутру, надев лейб-гренадерский мундир, идти во дворец или ждать Николая на крыльце.
Собрание было многочисленно и беспорядочно: все говорили, почти никто не слушал. Князь Щепин-Ростовский удивлял своим пустым многоречием. Штабс-капитан Корнилович, только что возвратившийся в Петербург, уверял, что во второй армии готово сто тысяч человек. Александр Бестужев отвечал на замечания младшего Пущина: "По крайней мере, об нас будет страничка в истории". "Но эта страничка замарает ее, -- возражал Пущин, -- и нас покроет стыдом". Барон Штейнгель, вероятно устрашенный последствиями мятежа и несоразмерностью сил с планами, спрашивал Рылеева: "Неужели вы думаете действовать?" Рылеев тогда отвечал: "Действовать, непременно действовать". А Трубецкому, который начинал сомневаться, Рылеев говорил: "Умирать все равно, мы обречены на гибель, – и прибавлял, показывая копию с письма Ростовцева: "Видите ль? Нам изменили, двор уже многое знает, но не всё, и мы еще довольно сильны".
Я всё порывался спросить – в чем же их сила, но, опасаясь навязывать новую дискуссию, лишь запоминал излагаемые прожекты. Всё это собрание отдавало балаганом, когда не умеющие играть актеры-любители пытаются поставить трагедию Шекспира. И вместо трагедии получается нечто невообразимое. Зритель знает, что надо плакать, но натужно смеется над трагичными пассажами, никак не в силах проникнуться игрой и видя только внешний пафосный антураж. Ненатуральность – вот одно слово, каким бы я мог описать происходящее.
Руководители вели себя так, будто им необходимо во что бы то ни стало доиграть скучную пьесу, конец которой известен и потому никому не нужен. Натужность происходящего вконец меня утомила. Я распрощался с Рылеевым и Оболенским и ушел. В гостиницу. В свой номер.
5
Вот что означает привычка поздно вставать и мало работать. Если здесь и сейчас даже царь начинает заниматься делами в семь утра, а заканчивает в двенадцать ночи, то что говорить о простых людях? А я, заявившись в номер в два часа ночи, благополучно проспал до девяти. И никто меня не трогал, потому что "барин не изволили указаниев давать".
Темнота за окном склоняла меня к мысли, что еще довольно рано, и только бой часов, отбивших десять ударов, привел в чувство. От гостиницы до казарм Московского полка скорым шагом мне было двадцать минут. Это если бы я был уже одет и собран. А так я сидел, попивал чаек из самовара и не думал о том, что собирался сделать.
Собирался я всего лишь сказать братьям Бестужевым и Щепину-Ростовскому, что нынешняя задача поменялась. Что надо не на Сенатскую идти, а в соседние казармы – поднимать следующие недовольные полки. Кого именно – про то и спросить у офицеров. Может, в роты к измайловцам, может, в казармы конного полка к Александровскому каналу, а, может, к гвардейскому экипажу, тем более что Бестужевы с ним очень хорошо связаны.
Спешно одеваясь и путаясь в рукавах и штанинах, я пытался продумать речь, которая увлечет офицеров и заставит их делать то, что нужно с точки зрения всеобщей пользы и победы восстания. Даже для меня самого подбираемые слова звучали неубедительно. Я не мог ничего противопоставить приказу Рылеева. Не было у меня права отдавать приказы в данной ситуации. Власти не было.
И всё равно я спешил. В тайной надежде, что успею, перехвачу на выходе, брошу невнятный клич, и солдаты пойдут за мной, а там будь, что будет.
Одевшись и выбежав из гостиницы, я почему-то последовал по Вознесенскому. И только достигнув Фонтанки, сообразил, что удлинил свой маршрут минут на десять. Забыл, что проспект и Гороховая улица, по которой московцы промаршируют на Сенатскую площадь, от Адмиралтейства идут расходящимися лучами. Я пыхтел, то переходя на бег, то вновь на быстрый шаг, расстегивал шинель, чтобы слегка остудить разгоряченное тело. Торопился, вызывая удивленные взгляды редких прохожих. Искал проход к казармам, понимая, что в моем времени он находится в другом месте.
Московцы выступили.
Я не успел.
Ворота в казарменный двор оказались распахнуты. Я заглянул. Двор обезлюдел. Восставшие ушли. Те, кто остался, попрятались – лишь бы никуда не ходить и спокойно дослужить оставшиеся десять лет службы. Вскоре Николай пришлет в казармы московцев генералов Бистрома и Воинова. Они будут тянуть время, гуляя по двору до тех пор, пока не примчит великий князь Михаил Павлович, не присягнет вместе со всеми и не отправит четыре роты полка на помощь брату.
А мне – спешить на площадь. Я повернул на Гороховую и скорым шагом:, чуть ли не вприпрыжку, поспешил за Московским полком. Надо было обязательно вмешаться и не допустить… Стоп. Чего не допустить?
Даже если я и приду на Сенатскую, то что скажу солдатам? "Ребята! Все за мной! Пойдем измайловцев поднимать!"? Станут меня слушать? Нет! Я ж вообще не из их полка, более того, штатский. Никто меня не знает. После таких слов останется благодарить судьбу, если меня не побьют. А ведь многих били…
Подходя к Сенатской по Вознесенскому проспекту, на который вывернул с набережной Мойки, минуя дом Лобанова-Ростовского, я заметил заварушку у самого края площади – практически под забором строящегося собора. Перед выстроившейся цепью солдат остановился возок и один из офицеров, сидевших в нем, принялся выговаривать нечто успокоительно-увещевательное. Не договорил. Ближайший солдат протянул руку, крепко ухватил офицера за шиворот и выдернул из возка на снег.
До того дня явно никто даже помыслить не смел так с ним поступать! Ошеломленный таким обращением, офицер постоял на карачках, а потом тяжело поднялся. Вовремя. Чуть он промедли, и получил бы в зад носком простого русского сапога. Случись такое, и остатки самоуважения навсегда бы покинули офицера. А так солдат промахнулся, и блестящий офицер, ветеран войны 1812 года, позора избежал. Слегка пошатываясь, он побрел по Адмиралтейской в сторону Зимнего дворца.
Лезть сквозь охранную цепь в этом месте мне расхотелось. Я повернул назад, обошел стройку кругом и вышел к восставшим со стороны дома купчихи Кусовниковой, на месте которого через пять лет начнут строить новое здание Синода. Но и здесь не обошлось без эксцессов.
Я увидел Ростовцева. Для чего ему понадобилось сюда приходить – я не понимал. Но он подошел к солдатам и попытался что-то сказать, как всегда жутко заикаясь. Из каре сразу же полетел хлесткий окрик: "Предатель!" Подпоручик вздрогнул, попытался возразить, но удар прикладом в грудь отбросил его на снег.
Ростовцев привстал, но несколько солдат, явно желая размяться на морозце, налетели на него и принялись бить прикладами сверху вниз, словно толча горох. Потом стали пинать несчастного ногами и вернулись в строй только после второго окрика унтер-офицера.
Я подбежал к лежащему подпоручику. Он был бледен, почти сливаясь цветом лица со снегом, на котором лежал. К счастью, ни один из ударов в голову не попал. Но и сломанные ребра – небольшое удовольствие.
– Как вы, Яков Иваныч?! Встать можете?
Ростовцев попытался вытолкнуть изо рта успокаивающую фразу, но закашлялся сухим кашлем и только и смог что кивнуть. Я подхватил его под спину, приподнял, Ростовцев сел и утерся рукавом.
– Куда вас проводить?!
Подпоручик неопределенно махнул рукой, чуть не завалившись обратно, я поднатужился и всё же сумел поднять его на ноги. Мы в обнимку прошли до Адмиралтейского канала, и я заорал: "Извозчик!"
Немедленно к нам подъехали санки, возница спрыгнул, откинул полог, угодливо распахнул низкую дверцу и помог Ростовцеву устроиться внутри. При этом он, не переставая, приговаривал, что солдатики вконец распоясались и никакого уважения к господам офицерам не проявляют. Что всех их надо обязательно сечь до смерти, а потом в Сибирь, на каторгу. После каждой фразы он этак хитро на меня посматривал и шевелил пальцами. Я достал металлический рубль и повертел его перед носом возницы, что произвело поистине гипнотический эффект: извозчик замолчал, открыл рот и затряс головой в такт движениями монеты.
– Отвезешь господина офицера до квартиры! – приказал я. – В дом Сафонова на Аптекарском переулке. Сдачу Якову Иванычу вернешь. И не смей обманывать! – я спрятал монету в кулак и потряс им возле носа возницы.
– Да… – очумело выговорил он. – Ваше благородие… Да мы… Да как можно… Побойтесь бога!..
Я шлепнул рубль ему в ладонь и прикрикнул:
– Гони! Жизнью отвечаешь!
Ростовцев благодарно кивнул, и извозчик покинул место разворачивающегося действа.
Желание лезть через заградительную цепь на площадь, а, тем более, подходить к выстроившимся в каре солдатам, у меня напрочь пропало. Даже если доберусь туда целым и невредимым, то любое мое слово поперек приказа командиров неизбежно приведет к избиению. Подобно тому, как это случилось с Ростовцевым. Так что увести московцев я не смогу. Но ведь есть еще гвардейский экипаж – моряки – и рота лейб-гренадер Сутгофа! Может, попробовать с ними? Дать им другую цель. Чуть изменить приказ. Ведь никого из руководства нет на площади, вмешаться они не сумеют, а Оболенский, который где-то там крутится, пусть своими делами занимается. И черт с ним! А мы попробуем изменить ситуацию.
Не получилось.
Сначала я не мог выбрать, кому отдать предпочтение – морякам или гренадерам. В конце концов решил, что моряки ближе и добираться до них проще. Но тут же встал вопрос – как их вывести? Насколько я помнил, только выстрелы с Сенатской сподвигли гвардейский экипаж присоединиться к восставшим. Это что, мне встать на Екатерининском канале и стрелять по окнам из пистолетов? В кутузку заберут сразу же. Потому что нарушаю спокойствие горожан. Хорошо. Допустим, удастся внушить морякам, что я – полномочный представитель Трубецкого и имею полное право вести их в бой. Да не в бой, а на площадь! И Бестужевы, и Кюхельбекер в курсе – где общий сбор. Именно туда им приказал идти Рылеев еще вчера. Боюсь, мне не поверят, что я имею право начальствовать. Вот оденься я в полковничий мундир, выйди посреди стоящего каре, да скомандуй зычным голосом: "За мной!" Там все и побегут, куда я их направлю. Потому что руководства нет. Сказали стоять – стоят. И будут стоять до последнего, пока пушки стрелять не начнут. Но решиться на что-нибудь без приказа не посмеют.