Глава XVI
ОБЕД В ЗАЛЕ РЫНКА БЛУМСБЕРИ
Не успел я договорить, как услышал у двери шаги, и вошли наши влюбленные, оба настолько прекрасные, что без всякого чувства неловкости можно было смотреть на их взаимную нежность, которой они почти и не скрывали. Казалось, весь мир тоже должен питать к ним чувство любви. Что же касается старого Хаммонда, то он смотрел на них взглядом художника, только что закончившего картину, которая удалась ему так, как он ее задумал. Он был совершенно счастлив.
- Садитесь, садитесь, молодые люди, и не шумите, - сказал он. - У нашего гостя осталось еще несколько вопросов.
- Я так и думал, - заметил Дик, - вы просидели всего лишь три с половиной часа, а ведь едва ли за такое короткое время можно изложить историю двух столетий. Кроме того, вы, вероятно, еще забрели в область географии и обсудили вопросы мастерства.
- Что касается шума, дедушка, - сказала Клара, - то вам скоро помешает звон обеденного колокола. Нашему гостю, я полагаю, он покажется сладкой музыкой, так как, по-видимому, он завтракал рано, а вчера провел утомительный день.
- Да, - сказал я, - сейчас, когда вы об этом упомянули, я действительно почувствовал голод. Я очень долго питался удивлением. Это сущая правда, - подтвердил я в ответ на ее улыбку - и какую прелестную улыбку!
Как раз в этот миг с невидимой башни где-то высоко в воздухе раздался серебристый колокольный перезвон. Его нежная, прозрачная мелодия показалась моему непривычному слуху песней первых весенних дроздов и вызвала у меня вихрь воспоминаний. Они воскрешали частью мрачные, частью светлые картины, но и те и другие сейчас только радовали меня.
- Никаких вопросов до обеда, - сказала Клара, взяла меня за руку, как сделал бы ласковый ребенок, и повела вниз по лестнице, во двор музея, предоставив обоим Хаммондам следовать за нами. Мы направились к рынку, где я уже раньше побывал. Длинная вереница нарядно одетых людей входила туда одновременно с нами.
Повернув в галерею и войдя в богато украшенную резьбою дверь, у порога которой хорошенькая темнокудрая девушка подарила всем по прекрасному букету летних цветов, мы очутились в зале, который был гораздо больше зала хэммерсмитского Дома для гостей, богаче по архитектурной отделке и, может быть, еще прекраснее. Мне трудно было оторвать взгляд от стенной живописи, а кроме того, я считал неудобным смотреть все время на Клару, хотя она, этого и заслуживала. Я сразу же заметил, что сюжеты картин взяты из древних мифов, о которых в мой век мало кто знал. Когда оба Хаммонда сели напротив нас, я сказал старику, указывая на фриз:
- Как странно видеть здесь эти сюжеты!
- Почему же, - возразил он, - вам нечему удивляться: здесь все знают эти сказки, они очень изящны и не слишком трагичны для места, где люди едят, пьют и веселятся. В то же время они богаты забавными эпизодами.
- Право, я не ожидал, - улыбнулся я ему в ответ, - найти здесь увековеченными "Семь лебедей", "Короля золотой горы", "Верного Генриха" и другие, собранные Якобом Гриммом, интересные сказки глубокой старины, казавшиеся слишком наивными даже в его время. Я думал, что вы-то, наверно, совсем забыли такие ребяческие темы.
Старый Хаммонд тоже улыбнулся и ничего не сказал, зато горячо вмешался Дик:
- Что вы хотите сказать, гость? Я считаю, что и эти картины, и сами сказки прекрасны. Когда мы детьми гуляли в лесу, за каждым кустом, за каждой излучиной реки нам мерещились персонажи сказок и каждый дом в поле был для нас домом сказочного короля. Помнишь, Клара?
- Да, - сказала она, и мне показалось, словно легкая тень скользнула по ее лицу. Я хотел было заговорить с нею, но в это время к нам подошли, улыбаясь, хорошенькие девушки и, приветливо щебеча, как малиновки в листве, стали подавать нам обед.
Что касается обеда, то он, так же как и завтрак, был прекрасно приготовлен и сервирован с изяществом, которое доказывало, что те, кто его готовил, интересовались своим делом. Причем меня не поразило обилие еды или ее изысканность. Все блюда были просты и превосходного качества. При этом нам объяснили, что обед был не праздничный, а самый обыкновенный.
Мне, любителю средневекового искусства, чрезвычайно понравились посуда и серебро. Но клубный завсегдатай девятнадцатого века нашел бы сервиз грубоватым. Посуда была из покрытого глазурью фаянса, очень красиво расписанная. Фарфора было мало, большей частью - безделушки в восточном стиле. Стеклянная посуда, нарядная и изящная, была очень разнообразна по форме, однако имела шероховатую поверхность, уступая в отделке производству девятнадцатого века.
Убранство зала и мебель были под стать убранству стола: прекрасная форма, богатый орнамент, но без той тонкости работы, которой достигали "краснодеревцы" моего времени. При этом - полное отсутствие того, что в девятнадцатом веке называли "предметами комфорта", то есть громоздких, бессмысленных вещей. Таким образом, я за этот день не только получил много прекрасных впечатлений, но еще и пообедал в столь приятной обстановке.
Когда мы кончили обедать и сидели уже за бутылкой отличного бордо, Клара снова вернулась к вопросу о сюжетах настенной живописи, будто этот разговор смутил ее покой. Она взглянула на картины и сказала:
- Чем объяснить, что мы, живущие такой интересной жизнью, принимаясь писать стихотворение или картину, редко обращаемся к современности? А если это и бывает, автор старается, чтобы его произведение возможно меньше походило на действительность. Разве мы не стоим того, чтобы писать самих себя? Почему ужасное прошлое так любопытно для нас, когда его воспроизводят живопись или поэзия?
Старый Хаммонд улыбнулся.
- Всегда так было, и, думаю, всегда так будет. Впрочем, это можно объяснить. Да, в девятнадцатом веке, когда было так мало искусства и так много разговоров о нем, существовала теория, что искусство и художественная литература должны отражать реальную жизнь. Но на деле это не осуществлялось. Авторы, как только что отметила Клара, всегда старались замаскировать, преувеличить, идеализировать или другим способом изменить действительность. В конце концов трудно было понять, изображают ли они современность или времена фараонов.
- Да, - сказал Дик, - вполне естественно, что фантастика нас увлекает. Ведь в детстве, как я только что сказал, мы любим воображать себя кем-то другим и в каком-то ином месте. Вот почему нам нравятся и эти картины. Так и должно быть!
- Ты попал в точку, Дик! - сказал Хаммонд. - Произведения фантазии создает та часть нашей натуры, в которой что-то сохранилось от детства. В детстве время для нас тянется медленно, и нам кажется, что его хватит на все что угодно! - Он вздохнул и с улыбкой добавил: - Давайте порадуемся, что к нам вернулось наше детство. Я пью за настоящие дни!
- За второе детство! - тихо произнес я и тут же покраснел за свою двойную дерзость, надеясь, что старик меня не расслышал.
Но он услыхал, повернулся ко мне с улыбкой и сказал:
- Отчего же нет! Что касается меня, то я надеюсь, что детство продлится долго. А следующий мировой период, период мудрой и печальной зрелости, пусть скорее приведет нас и к третьему детству (если только мы его уже не достигли). А пока, друг, знайте, что мы слишком счастливы, каждый в отдельности и все вместе, чтобы беспокоиться о том, что будет еще не скоро!
- Что касается меня, - сказала Клара, - я хотела бы, чтобы мы были достаточно интересны для того, чтобы с нас писали картины и о нас писали книги.
Дик ответил ей словами влюбленного, которые трудно передать, и после этого мы некоторое время сидели молча.
Глава XVII
КАК ПРОИЗОШЛА ПЕРЕМЕНА
Наконец Дик прервал молчание и сказал:
- Гость, извините, что мы после обеда немного разленились. Что бы вы хотели предпринять? Хотите, мы опять запряжем Среброкудрую и поедем обратно в Хэммерсмит, а не то послушаем, как поют валлийцы в зале поблизости отсюда, или, может быть, вы желаете пройтись по городу и посмотреть по-настоящему красивые здания? Право, не знаю, что вам предложить.
- Что ж, - сказал я, - я здесь чужой и предоставляю вам выбрать за меня.
По правде говоря, я в этот момент вовсе не стремился к развлечениям. Старик с его знанием прошлого и даже каким-то влечением к нему, которое уживалось в нем с ярой ненавистью к тем временам, как бы укрывал меня от холода этого слишком нового для меня мира, где с меня, так сказать, спали, как одежда, все привычные мысли и представления. Мне не хотелось так скоро расставаться с ним, и он сразу пришел мне на помощь.
- Погоди немного, Дик! - сказал он. - Здесь надо посоветоваться еще кое с кем, кроме тебя и гостя, а именно со мной. Я не собираюсь лишать себя общества нашего друга. Кроме того, я знаю, что он еще хочет о чем-то меня расспросить. Итак, отправляйтесь к вашим валлийцам, но прежде принесите нам еще бутылку вина, а затем можете идти: и не забудьте вернуться за нашим гостем, чтобы отвезти его домой. Однако с этим не спешите!
Дик с улыбкой кивнул головой, и вскоре мы со стариком остались в большом зале одни. Красное вино в наших высоких граненых бокалах искрилось в лучах предвечернего солнца.
- Что больше всего удивляет вас в нашем образе жизни? - спросил Хаммонд. - Теперь вы уже много слышали о нем и кое-что видели сами.
- Наибольшее мое недоумение, - сказал я, - вызывает вопрос, как произошла вся эта перемена.
- Да, это естественно, если учесть, сколь велика перемена! - сказал он. - Было бы трудно, пожалуй даже невозможно, рассказать вам всю историю. Горький опыт, неудовлетворенность, предательство, разочарование, разорение, нищета, отчаяние - через все эти стадии страдания прошли те, кто готовил перемену, люди, более дальновидные, чем другие. И, без сомнения, все это время большинство людей смотрело на жизнь, не понимая, что происходит, думая, что все так и должно быть, как восход и заход солнца. Да так оно и было.
- Скажите мне одно, - настаивал я. - Эта перемена, или революция, как ее обычно называют, произошла мирно?
- Мирно? - переспросил он. - Какой мир мог существовать между несчастными, темными людьми девятнадцатого века! Война шла с начала до конца, жестокая война, до тех пор пока надежда и радость не положили ей конец.
- Вы подразумеваете настоящую войну с оружием в руках, - спросил я, - или забастовки, локауты и голод, о которых мы слышали?
- Все, все это, - сказал он. - В действительности история ужасного переходного периода между капиталистическим рабством и свободой может быть охарактеризована так: когда в конце девятнадцатого века зародилась надежда на создание коллективных условий жизни для всех людей, средние классы, тогдашние властители общества, обладали такой огромной и всесокрушающей силой, что для большинства людей, даже для тех, кто по своим убеждениям питал надежду на лучшее будущее, оно казалось сказочным сном. Такие настроения были настолько сильны, что некоторые просвещенные люди, которые тогда называли себя социалистами, - отлично зная и даже открыто утверждая, что единственное разумное состояние общества - чистый коммунизм (какой вы видите сейчас вокруг себя), сами отступали перед бесплодной, как им казалось, задачей осуществления заманчивой мечты. Оглядываясь назад, мы теперь видим, что великой двигательной силой революции было стремление к свободе и равенству, близкое, если хотите, к нерассуждающей страсти влюбленного, к болезни сердца, с негодованием отвергавшего бесцельную и одинокую жизнь состоятельного образованного человека того времени. Эти понятия, мой дорогой друг, потеряли всякий смысл для нас, нынешних людей, так далеки мы от страшных фактов, которые они отражали.
Итак, просвещенные люди, хотя и понимали стремление к свободе, не верили в него как в средство осуществления переворота. И это не удивительно, так как вокруг себя они видели огромную массу угнетенных людей, слишком подавленных бедствиями жизни и слишком зараженных эгоизмом нищеты, чтобы верить в возможность избавления, разве только путем, предписанным системой рабства, при которой они жили: случайной возможностью выкарабкаться из угнетенного класса в класс угнетателей.
Тем не менее, хотя они и знали, что единственная разумная цель для тех, кто хочет улучшить мир, это равенство людей, в своем нетерпении и отчаянии они убедили себя, что, если бы им правдой или неправдой удалось видоизменить всю машину производства и институт собственности так, чтобы немного улучшилось рабское состояние низшего класса (какое ужасное название!), они могли бы приспособиться к этой машине и пользоваться ею для нового и нового улучшения условий существования масс. Конечным результатом их усилий явилось бы "практическое равенство" (в то время очень любили употреблять слово "практический"). Тогда "богатому" пришлось бы платить столько за содержание "бедного" в сносных условиях, что богатство потеряло бы свою цену и постепенно сошло на нет. Вы меня понимаете?
- Кажется, - сказал я. - Продолжайте!
- Хорошо, тогда вы согласитесь, что эта мысль теоретически была не так уж безрассудна. Но "на практике" она провалилась.
- Как так? - спросил я.
- Дело в том, что она требовала создания производственной машины людьми, не знавшими, что эта машина должна делать. Поскольку угнетенные классы поддерживали эти попытки улучшить жизнь, они старались добиться увеличения рабочих пайков. Но что было бы, если бы в массах действительно заглохло инстинктивное стремление к свободе и равенству? Я думаю, было бы то, что известная часть рабочего класса улучшила бы свое положение и приблизилась к положению среднезажиточных людей. Но ниже их находилась бы огромная масса бесконечно несчастных рабов, чье рабство стало бы еще безнадежнее.
- Что этому помешало? - спросил я.
- Конечно, то инстинктивное стремление к свободе, о котором мы говорили. Правда, класс рабов не мог даже представить себе счастье свободной жизни. Все же они начали понимать (и очень скоро), что их угнетают хозяева, они осознали - как вы можете видеть - осознали с полным основанием, что могли бы обойтись без них.
И вот, хотя эти люди не могли представить себе счастье и благоденствие свободного человека, они по крайней мере стремились к борьбе, со смутной надеждой, что борьба приведет к этому благоденствию.
- Не можете ли вы подробнее рассказать мне, что действительно произошло, - попросил я, так как нашел, что под конец старик говорил очень туманно.
- Да, - сказал он, - могу. Эта машина, которая должна была служить народу, не умевшему с ней обращаться, называлась в свое время "государственным социализмом". Машину пустили в ход, но лишь частично и в неполном виде. И работала она не гладко. Ей, конечно, мешали на каждом обороте капиталисты. И это не удивительно, так как государственный социализм стремился свергнуть буржуазную систему, о которой я вам говорил, не создав взамен ничего действительно эффективного. В результате - неразбериха, все большие страдания рабочего класса и, как следствие, широкое недовольство. Это длилось долго. Мощь высших классов ослабевала по мере того, как падало их господство над народным богатством. Они больше не могли действовать по своему произволу, как в минувшие дни. В этом государственный социализм себя оправдал. С другой стороны, рабочий класс был плохо организован и становился беднее, несмотря на вырванные у хозяев уступки. Таким образом, установилось некое неустойчивое равновесие: хозяева не могли привести рабов к полному повиновению, хотя довольно легко подавляли слабые и частичные возмущения. Рабочие заставляли хозяев улучшать условия их существования, но не могли добиться от них свободы.
Наконец произошла великая катастрофа. Чтобы объяснить это вам, надо отметить, что в рабочем движении наступил большой прогресс, хотя, как было сказано, меньше всего - в направлении улучшения жизненных условий.
Я разыграл наивность и спросил:
- Какое же могло произойти улучшение, если не в области жизненных условий?
- Выросла сила, - сказал старый Хаммонд, - способная создать новый общественный строй, при котором жизненный уровень легко было бы поднять. После долгого периода ошибок и жестоких неудач рабочие наконец поняли, как надо организовываться. Теперь они повели регулярную организованную борьбу против своих господ, борьбу, которая в течение более полустолетия считалась неизбежным следствием системы труда и производства. Это объединение рабочих приняло теперь форму федерации союзов всех или почти всех представителей наемного труда, и через ее по средство были вырваны у хозяев некоторые улучшения в положении рабочих. Союзы нередко принимали участие в возмущениях, случавшихся особенно часто в ранний период организованного рабочего движения, но это ни в коем случае не было основой их тактики. В то время, о котором я говорю, союзы стали так сильны, что обычно одной только угрозы забастовки было достаточно, чтобы добиться удовлетворения каких нибудь второстепенных требований. Союзы отказались от нелепой тактики прежних тред-юнионов, призывавших к забастовке только часть рабочих той или иной промышленности и поддерживавших их в это время за счет труда оставшихся на работе. Постепенно образовался настолько крупный денежный фонд для поддержки забастовщиков, что союзы могли приостановить работу в целой отрасли промышленности.
- Не возникало ли серьезной опасности, что кто-нибудь злоупотребит этими деньгами? - спросил я.
Старик Хаммонд тревожно заерзал в своем кресле и сказал:
- Хотя все это было очень давно, я до сих пор испытываю стыд при мысли, что хищнические покушения на общественные средства случались нередко. Не раз казалось, что вся организация из-за этого распадется. Но в то время, о котором я говорю, сложилось настолько угрожающее положение, рабочие так хорошо понимали необходимость настойчивой борьбы, что наиболее здравомыслящие элементы прониклись сознанием своей ответственности. Исполненные решимости, они отбрасывали в сторону все несущественное. Для дальновидных людей это положение стало признаком скорого переворота. Атмосфера была слишком опасной для предателей и эгоистов. Одного за другим их оттесняли, и они большей частью присоединялись к отъявленным реакционерам.
- А улучшения? - спросил я - Чего удалось добиться?