Гроза - Алана Инош 5 стр.


– Я хотела сказать спасибо… Нет, не за красоту, хотя и за неё – тоже. Спасибо… вот за это всё. Я не брала в руки гитару уже больше года. Думала, всё пересохло… Отболело. Но оказалось – есть ещё слёзы. Только лились они сегодня через твои глаза.

– "Отдай мне боль свою – воздам я нежностью стократ", – повторила Люба по памяти, вглядываясь в блестящую звёздочками тьму глаз под полями шляпы. – Наверно, это и есть настоящая любовь. Я хотела бы взять себе твою боль, Лера. Выплакать твои слёзы. Отдай мне свою боль, а я дам нежность…

Это было как шаг в пропасть, холодящий только в первый миг, а потом раскрывающий телу исступлённо-горячие объятия смерти. Неуловимая дрожь встретившихся губ, замершее дыхание, а после – трепет сомкнувшихся ресниц и влажная, щекочущая сердце ласка.

– Нет, Люба, боль была бы плохой платой за твоё тепло… Прости, кажется, я пьяная и позволяю себе лишнее.

– Нет, нет, не лишнее. – Обняв Валерию, Люба вжималась в неё со всей силой песни, снова зазвучавшей в ушах, и ворошила её волосы на затылке со всей нежностью танцующих на струнах пальцев.

Второй поцелуй был уже осознанным, глубоким и продолжительным. Ладони Валерии скользили по спине Любы, задержались на талии, потом легчайшей пляской пальцев забрались на плечи и коснулись щёк. Она отчаянно, крепко впивалась в губы девушки снова и снова, а та едва успевала голодным галчонком открывать рот.

– Стоп. До добра это не доведёт, – вдруг оборвала себя Валерия, дохнув на Любу коньячно-винным букетом и щекочущим холодом разлуки. – Прости, Любушка, это всё – ни к чему.

Калитка закрылась за ней, а Люба сползла на траву, не жалея своего белого сарафана, раздавленная тяжестью этого чистого неба и шелестящего сумрака яблоневых крон.

Отсвет экрана выхватывал её лицо из темноты: всхлипывая, Люба набирала текст письма. Конечно, Оксане, кому же ещё…

"Привет. Не спишь?"

Подруга часто полуночничала, засиживаясь над своими рассказами, и ответ пришёл почти сразу.

"Сплю".

Фыркнув, Люба набрала:

"А как ты тогда пишешь?"

"Во сне, – пришло спустя полминуты. – Ну, чего там у тебя? Давай короче, а то у меня тут вампирские страсти на самом пике".

Люба откинула голову, улыбаясь нависшему над ней небу и позволяя ветру высушивать ручейки слёз на щеках. Потом, снова склонившись над экраном и глотая запятые, выплеснула:

"Твои вампирские страсти – детский лепет по сравнению с реалом. Рокерша я влюбилась! Это капец… Туши свет".

Все эти рассказики не шли ни в какое сравнение с молчаливой песней неба, от которой она плакала сейчас, забирая боль и отдавая всю нежность до капли, до последнего стука сердца. Телефон вдруг зазвонил, и Люба непонимающе уставилась на экран: кажется, такого сигнала на новое письмо она не устанавливала. До неё не сразу дошло, что Оксана вызывала её на разговор голосом, а не тычками по клавиатуре.

– Алло, – пробормотала она наконец, приложив аппарат к уху.

– Ну, в кого ты там влюбилась опять? – донёсся до неё голос подруги.

Люба даже видела её сейчас – за компьютером, со сдвинутыми на шею наушниками, кружкой чая и горкой печенья на блюдце, в мягком сумраке комнаты, увешанной постерами.

– Не опять, а в первый раз, Рокерша, – ласково ответила она с высоты тёмного неба и вершин далёких тополей, окружавших дачи. – Всё, что было до этого – детский сад, штаны на лямках.

Сначала повисло молчание комнаты, озарённой отсветом монитора и настольной лампы, а потом Оксана сказала с усмешкой в голосе:

– У-у, мать, да ты пьяненькая.

– Ну да, да, да, есть такое! – согласилась Люба, улыбаясь и не вытирая беспрестанно текущих слёз.

– Ты где сейчас вообще? – обеспокоилась комната с лампой и компьютером.

– Где я? – Люба хлопнула на себе комара. – Сижу на дереве, зад чешу! Рокерша, не задавай глупых вопросов. Неважно где я, важно, что со мной происходит. А происходит со мной то, что я втрескалась по самые миндалины.

– Ну хорошо, – с терпеливым спокойствием доктора, слушающего пациента-неврастеника, ответила далёкая уютная комната. – Это замечательно. И кто же сей счастливчик?

– А вот тут ты, сестрёнка, промахнулась. – Люба засмеялась и растянулась на земле, чувствуя спиной все бугорки, все колючие травинки и растворяясь в шелесте тёмных крон. – Это не он. Это она.

Как она могла простыми, дешёвыми словами передать сладкий ток и пульсацию нежности, что билась в жилках деревьев, дышала небесной тьмой, кричала ночной птицей, звенела струнами? Не находилось словесного выражения у изгиба грустных, шелковистых бровей, нервно чувствовавших каждую ноту, каждую волну лирического чувства, нельзя было разложить на слоги и буквы рубиновый свет души. Это следовало только петь, что Люба и сделала.

– Э, генацвале! – возмутилась комната на том конце линии. – Хватит терзать мне уши плохими пародиями на Сосо Павлиашвили. Ты скажи лучше толком, как всё получилось-то?

Люба плохо представляла себе сейчас, как это – "сказать толком", но она каким-то образом рассказала. Комната сопела в трубку.

– Блин, как тебя легко развести! – проворчала она. – Одна песенка под гитару – и всё, ты уже поплыла!

– Куда я поплыла? – нахмурилась Люба.

– Да хоть прямиком в постель! – буркнул, похоже, один из плакатов. – Готов пирожок – разевай роток…

– Рокерша, ты ничего не понимаешь, – сказала Люба, морщась от банальности своих слов, но всё же пользуясь ими для убеждения этого примитивно мыслящего существа на том конце "провода". – Это надо слышать своими ушами и видеть своими глазами. И вообще, знать её. Она – порядочная, умная, грустная… Эта… эта… эта сука её бросила, я знаю. Ей до сих пор больно.

– Угум, она бросила, а ты решила подобрать. Ага. – Настольная лампа иронично мигнула. – Короче, мать… Иди-ка ты спать. Проспись сначала, а дальше видно будет. Всё, давай, споки-ноки, чмоки-чмоки. Мне работать надо.

Утром все встали вялые, помятые, бледные. Отец налил себе полную кружку пива из холодильника и залпом выпил, крякнув, причмокнув и облизнув пену с губ, мама возилась с заваркой чая с чабрецом, а бабушка приняла таблетку от давления, отмахиваясь от Пушка.

– Уйди ты, дармоед. Охламон лохматый…

Достав нераспечатанную полуторалитровую бутылку пива, отец вразвалочку направился к калитке. Мама тут же насторожилась:

– Ты куда это намылился, м?

– Дык… У Леры-то, поди, тоже отходнячок, – с кудахчущим смешком отозвался отец. – Отнесу ей хоть.

– Так, Сорокин! – В голосе мамы прозвенел суровый металл, а слова без паузы слились в одно грозно-хлёсткое "таксорокин". – Ты, похоже, жаждешь продолжения банкета? А кому завтра на работу, а?

– Да ничего я не жажду, – огрызнулся отец, но сдался и никуда не пошёл.

– Я ей лучше водички холодненькой отнесу, вдруг у неё нет. – Люба взяла бутылку охлаждённой минералки и легконогой козочкой помчалась на участок Нины Антоновны. Возражений от мамы вслед не послышалось.

Вчерашний хмель сошёл мутной пеной, но драгоценные жемчужины-песни остались поблёскивать на светлом песке, чистые, недосягаемые для суеты и пошлости. Сердце вместе с ногами отстукивало каждый шаг до новой встречи, ветер обдувал плечи и играл с волосами, запотевшая бутылка холодила ладони.

– Лера! Вы дома? – позвала Люба, постучав в калитку.

Никто не отзывался, но калитка не была заперта изнутри. Воровато оглядевшись по сторонам, девушка вошла сама. Вот и сирень, которую Валерия вчера обломала для букета… Внутри всё трепетно и сладко сжалось: "Это вам, мадемуазель".

– Лера! Извините, если беспокою… – Люба постучалась в дверь домика.

За минуту ожидания сердце отбило в три раза больше ударов, чем было в ней секунд. Дверь открылась, и на пороге показалась, заспанно щурясь, Валерия в носках и наспех застёгнутой, выбившейся из джинсов рубашке. Причесалась она, похоже, пятернёй на ходу, а её сапоги стояли около двери, как странный привет из вестерна. Типично старушечью комнатку с древней мебелью, вязаными круглыми ковриками и цветами в горшках ярко заливал солнечный свет; он же блестел на стеклянном боку коньячной бутылки, пустой на три четверти (другой, а не той, что стояла на столе с шашлыками), и на пупырчатой корочке лимона на блюдце, от которого были отрезаны несколько ломтиков.

– У-у, да у тебя тут, похоже, случилось, как выражается мама, продолжение банкета, – усмехнулась Люба, переходя на "ты": теперь их никто не мог слышать.

Валерия с шумом втянула воздух, встряхнула головой, протирая ладонями глаза, потом бросила хмурый взгляд в сторону стола с остатками "банкета" и усмехнулась:

– Да, кажется, это был уже перебор.

– Вот… – Люба неуверенно протянула ей воду. – Я тут тебе принесла… Как чувствовала, наверно, что пригодится.

– Да уж, – хрипло хмыкнула Валерия. – Спасибо, Любушка. О, холодненькая…

Из-под крышки с шипением вырвался газ, и она надолго приникла к горлышку, а основательно утолив жажду, смочила виски и лоб. Потом, что-то вспомнив, потянулась к вешалке:

– Да, точно, я же вчера в твоей шляпе ушла.

Люба вернула шляпу на крючок, скользнула пальцами в растрёпанные волосы Валерии.

– Оставь, это подарок.

Несколько мгновений Валерия с закрытыми глазами прислушивалась к прикосновениям, и её бледное лицо разглаживалось, становясь нежно-задумчивым. Когда веки поднялись, из чайной глубины её глаз на Любу дохнуло осенним холодом.

– Извини за вчерашнее. Я перебрала и потеряла берега…

– Незачем извиняться, Лер.

Приблизившись к ней вплотную, Люба оплела её шею кольцом объятий. Сердце скакало галопом, по плечам растекался плащ мурашек, а внутри ёкал и пульсировал горячий комочек. Валерия отвернулась – наверно, чтобы не дохнуть на Любу перегаром.

– Любушка, прости… Лучше забыть это.

Её ладони легли на плечи девушки и мягко, но решительно отстранили её. От этого прикосновения вниз по телу Любы стекала леденящая слабость, превращая руки в варёные спагетти, заполняя грудь и подкашивая ноги.

– Люб… – Валерия нахмурилась, обеспокоенно заглядывая ей в глаза. – Что с тобой? Ты прямо посерела вся… Ну-ка… На диванчик.

Каким-то образом Люба оказалась на старом советском диване с красно-чёрными узорами на обивке, а Валерия суетилась около стола:

– Чёрт, ни одного чистого стакана…

Ополоснув минералкой стакан, из которого она пила коньяк, Валерия выплеснула воду за дверь и наполнила его снова.

– Солнышко, а ну-ка, не умирай мне тут!

Она сидела рядом, расстроенная и встревоженная, и пыталась отпоить Любу водой, но помертвевшее горло не могло глотать. Жемчужинки-песни смывала холодная волна, и оставался только пустой песок – ни следа от ноги, ни рисунка, ни раковины.

– Вот, оказывается, каково это – забирать твою боль, – шевельнулись сухие, горчащие губы девушки. – Её очень много… Слишком много для меня.

Вздох Валерии защекотал ей висок.

– Девочка… Выкинь это из головы. Для тебя это – игра, эксперименты юности, а для меня – жизнь, понимаешь? Моё сердце уже не такое молодое, живучее и забывчивое, чтобы ставить на нём опыты. Всё не так легко, как пишут в книжках. Ты готова пойти против своей семьи, если потребуется? Готова потерять добрые отношения с мамой и папой? Довести до инфаркта бабушку?

– Они поймут… Они видели тебя и знают, какая ты… замечательная. – Онемевшие, будто после укола анестезии, щёки почти не чувствовали мокрых ручейков, только пятнышки оставались на подоле сарафана.

– Нет, это вряд ли. – Пальцы Валерии бережно вытирали лицо Любы, глаза дышали отстранённой, далёкой печалью. – Я тоже кое-что видела и кое в чём разбираюсь. Ты – единственная любимая дочка, над которой трясутся, умница, красавица… Кто ж тебя мне отдаст?

– Никто надо мной не трясётся. – Стакан в руках Любы поник, вода грозила вот-вот пролиться через край. – И вообще, я не вещь, чтобы меня отдавать. Я, вообще-то, совершеннолетняя и могу сама решать. Мы не в семнадцатом веке живём. Почему ты сразу говоришь "нет", даже не попробовав?!

Горькая усмешка чуть тронула губы Валерии, искривив линию рта.

– Потому что я хлебнула этого. Моя семья развалилась, когда мне было двенадцать лет: отец ушёл к другой женщине. Когда дома узнали о моей ориентации, отчим устроил скандал и драку. С тех пор я жила у бабушки. Поступать в институт пришлось в другом городе, где меня не знали. Я не хочу, чтобы тебе пришлось пройти через что-то подобное. Слишком дорогую цену тебе придётся платить, если ты шагнёшь на этот путь.

– Если придётся платить, я заплачу столько, сколько надо. "Но боль твою забрать сочту я лучшей из наград".

Солнце струилось в окна, за стеклом колыхались с майской меланхолией гроздья сирени, а яблони взорвались душистым бураном, усыпая все дорожки позёмкой своих лепестков.

– Втемяшилась тебе эта песня, – покачала головой Валерия с грустно-ласковой усмешкой, собравшейся лучиками около глаз. – Романтический бред.

– А по-моему, это и есть правда. Только её выдают за глупую романтику, которой якобы не бывает в реальной жизни. Просто эта правда не всякому по силам.

Выпив выдохшуюся воду, Люба поставила стакан на деревянный подлокотник дивана. Валерия встала и забрала его оттуда от греха подальше, привела в порядок блузку, озабоченно глянула на Любу.

– Так, всё, мой хороший. Успокаиваемся, слёзки вытираем. К своим тебе в таком зарёванном виде идти нельзя. Что обо мне твои родители подумают? Посиди, что ли, пока… Чай будешь?

Люба пожала плечами. Пальцы упрямо выковыривали из мокрого песка разбросанные и зарытые прибоем, дорогие сердцу жемчужины, бережно собирая в горсть, а Валерия налила воду в чайник, поставила на электроплитку и молча ждала у окна, пока он вскипит. Её залитый солнцем орлиный профиль отражался в стекле, рот затвердел и посуровел, брови хмуро и утомлённо нависли. До стона, до нежного писка хотелось подойти и обнять её, а сад беззвучно вздыхал зелёной живой картиной в оконной раме.

– Опа, тут чашки есть, – удивилась она, открыв настенный шкафчик. – А я-то стаканы чистые искала…

Чайные пакетики пустили янтарные "чернильные облака" в кипятке. Валерия плеснула себе в чашку коньяка:

– Я, если ты не возражаешь, подлечусь чуть-чуть… – И добавила с невесёлой усмешкой: – После тридцати, знаешь ли, с каждым годом всё тяжелее пить. Печень уже, видно, не та.

– Знаешь, мне было бы не так больно, если бы ты просто сказала, что я тебе не нравлюсь. – Люба топила и мяла чайной ложечкой пакетик в своей чашке.

Между бровей Валерии пролегла сумрачная складка, под ресницами темнела усталая тень.

– Солнышко, не трави душу. И так тошно.

– Лер, ну скажи, я тебе хоть чуть-чуть нравлюсь? – Пальцы Любы забрались на рукав Валерии, проскользнули под ткань, уютно уткнувшись в тёплую, чуть влажную локтевую ямку.

– Если я скажу, что ты самая прекрасная и удивительная девушка, которую я когда-либо встречала, тебе станет легче? – В глазах соседки мерцали горькие искорки, а на губах не было и тени улыбки.

Жемчужинки-песни, стуча друг о друга, жались к сердцу, и Люба грела их ладонью, маленьких и беззащитных. Было светло, колко, радостно – невыносимо радостно, до слёз.

– Это правда? Ты правда так думаешь?

– Правда. – Валерия сделала глоток обжигающего чая с коньяком, и в её взгляде проступила больная, как лучик осеннего солнца, ласка.

Люба несла боль этой встречи в себе медленно и осторожно, будто боялась расплескать сердце. Дорога вдоль забора тянулась тяжёлой, серой лентой, негнущиеся ноги деревянными ходулями скрипели по щебёнке. Мама в белом платке разводила в опрыскивателе средство от вредителей: на чёрной смородине она обнаружила тлю и клещей.

– Что-то ты ушла с водой и пропала, – сказала она. – Что вы там делали-то так долго?

– Да так… Чай пили. – Голос звучал плоско и обыденно, теряясь в солнечном пространстве между яблоневых крон, и было очень больно смотреть в синеоблачную даль – туда, где собиралась грозовая прохлада.

На пороге домика показалась бабушка.

– Любаш, а ты не спрашивала – гитару-то Лере не надо?

Люба пожала плечами – тоже онемевшими, плохо слушающимися.

– Не знаю. У неё, наверно, своя есть, новая. Зачем ей старая дедушкина?

– Спрос – не грех, за него в морду не дадут, – сказала бабушка. – Может, возьмёт, раз она играет? А то чего инструменту зря валяться, пыль собирать…

Плакали листья ивы за окном, плакали лужи, отражая серое небо, крыши домов истекали слезами, а водосточным трубам было плохо. Их рвало водой.

– Сорокина, ты где загуляла? – беспокоилась по телефону Оксана. – Любовь-морковь – это хорошо, но сама знаешь, кто такой Звягинцев… Удод, хохлатая птица степей. У него, если хоть одну лекцию пропустишь – всё, зачёт автоматом не поставит. Тем более, зачётная неделя уже на носу. Ты каким местом думаешь?

– Да так, что-то хреново мне, голова болит. – Люба перебирала веб-страницы по поисковому запросу "дыхательные упражнения при болях в сердце".

– Пить меньше надо, детка, – ожидаемо съязвила Оксана. – Печень – не резиновая.

Похоже, "разбитое сердце" было не только образным выражением, и Люба испытала это на своей шкуре. Выйдя утром в упругую пелену дождя, она направилась, как обычно, на остановку автобуса, чтобы поехать на занятия, но на полпути застыла с открытым ртом: грудь словно пронзил яркий, как молния, кинжал боли. Дома боль отступила, но слабость и тягучая тоска под рёбрами сохранялись и сейчас. На пары Люба решила не ходить.

– Пошёл в жопу этот Звягинцев. – Голос её тоже казался серым, дождливым, глухим, как далёкий рокот машин на улице. – Не поставит "автомат" – значит, буду сдавать, как обычно. Плевать уже, если честно.

– Так… Колись, что у тебя там опять стряслось? – сразу насторожилась подруга. – Неужели прошла любовь, завяли помидоры?

Люба набрала воздуха в грудь для тяжкого вздоха и тут же испуганно замерла: не кольнёт ли опять? Не кольнуло, и она осторожно, медленно выдохнула. Сухо, коротко она пересказала суть их с Валерией разговора.

– Ну что… В принципе, правильно она всё сказала.

Назад Дальше