Провинциальная хроника начала осени - Бушков Александр Александрович 10 стр.


– Любопытно бы знать, – сказал Гомер, – что подумали боги, узнав, что они, оказывается, принимали такое деятельное участие в твоей судьбе?

В глазах Одиссея зажглось беспокойство.

– Ты считаешь, они рассердятся, узнав, что им приписываются вещи, которых они не…

– Не думаю, что они будут так уж сердиться. Боги, как женщины, предпочитают, чтобы о них лучше сплетничали, чем молчали вообще. Воздух полон богов – гласит наша пословица. Так какая, в сущности, разница? Итак, что же привело тебя ко мне, любезный Одиссей?

– Я вернулся в Грецию лишь несколько дней назад, – сказал Одиссей. – И узнал, что некий Гомер из Афин пишет поэтическую историю моего плавания. Конечно, я удивился: о том, где я был все эти годы и что делал, знаю только я. Потом я прочитал написанное тобой и удивился еще больше.

– Хочешь сказать, что теперь у меня "немного" не так?

– Да все не так, разумеется, – сказал Одиссей. – Не был я ни у лестригонов, ни у лотофагов. Их и нет-то, наверное, – лотофагов. Не делил я ложе ни с какой Навсикаей. И откуда, скажи на милость, ты взял Сциллу и Харибду? Ничего подобного на свете нет, уж я-то знаю, я избороздил Ойкумену из конца в конец.

– Видишь ли, творчество имеет свои законы, – с оттенком снисходительности сказал Гомер. – Ты храбрый воин и опытный мореход, но сейчас ты вторгаешься в область, где, прости меня, являешься полным невеждой. Законы творчества…

– Причем тут законы? Не было ничего подобного! Ты все выдумал от начала до конца!

Он смотрел упрямо и не собирался отступать.

– Ну что ж, – сказал Гомер. – А где же, в таком случае, позволь узнать, тебя десять лет носило?

Раздражения в его голосе не было, он скорее забавлялся.

– Я вышел за Геркулесовы столпы. Ненадолго задержался в Атлантиде. И поплыл дальше, туда, где садится солнце. – Его лицо стало одухотворенным и мечтательным. – И я открыл, что океан не бесконечен, Гомер, и за Атлантидой лежат новые земли, неизвестные страны. Там строят огромные пирамиды, немного похожие на египетские, и там поклоняются богам, чьи имена почти невозможно выговорить. Там умеют с непостижимой точностью рассчитывать пути звезд, там есть птицы, которые умеют говорить по-человечески, но нет лошадей. Там…

– Скажи, пожалуйста, – оборвал его Гомер. – И там ты прожил все эти годы?

– Да, – сказал Одиссей. – Просто жил. Вообрази, как я удивился, когда вернулся и узнал, что ты, оказывается, написал о моих десятилетних странствиях. Твой труд, Гомер, несмотря на все его достоинства, ничего общего не имеет с истиной.

– А что такое истина, любезный мореплаватель? – с улыбкой спросил Гомер. – Это понятие поддавалось и поддается всевозможным толкованиям. Созданная мною насквозь вымышленная история твоих путешествий известна тысячам людей, твоя подлинная – тебе и горсточке твоих спутников. Что же, спрашивается, весомее?

– Но это же ложь – то, что ты сделал.

– Не стоит притягивать за уши набившие оскомину понятия, – сказал Гомер. – Что это за манера раз и навсегда раскладывать все по полочкам? Понятия и оценки могут меняться, и нужно только уметь привыкать к изменениям. Ты же сам признаешь, что твоя десятилетняя жизнь в тех неизвестных странах протекала буднично и скучно? Послушай вот это. – Он взял исписанный лист. – "Радостно парус напряг Одиссей и, попутному ветру вверившись, поплыл; сон на его не спускался очи, и их не сводил он с Плеяд, с нисходящего поздно в море Воота, с Медведицы, в людях еще Колесницы имя носящей, и близ Ориона свершающей вечно круг свой, себя никогда не купая в водах океана. С нею богиня повелела ему неусыпно путь соглашать свой, ее оставляя по левую руку. Дней совершилось семнадцать с тех пор, как пустился он в море, Вдруг на осьмнадцатый видимы стали вдали над водами горы тенистой земли феакиян, уже недалекой…"

– Это не обо мне, – сказал Одиссей. – Я никогда не плавал таким путем, и наверняка там нет никаких феакиян.

– Наверняка, – согласился Гомер. – Однако, согласись, красиво.

– Бесспорно. Это талантливо.

– Я рад, что ты оценил по достоинству мой скромный труд, – сказал Гомер. – Что же теперь прикажешь делать? Ты внезапно возникаешь из неизвестности и сводишь на нет бесспорно талантливую поэму.

– Но ведь ничего этого не было, – сказал Одиссей.

Гомер оглядел его с ног до головы: ранняя седина в курчавых волосах, заметно обрюзгшая фигура, дурно сидящий, хотя и дорогой хитон – конечно, одежду он покупал здесь, второпях, он десять лет не видел греческой одежды и отвык от нее. И эти упрямые глаза.

– Ты зол на меня?

– За что, о боги? – искренне удивился Гомер.

– За то, что я появился и разрушил твою работу.

– Кто тебе сказал, что ты ее разрушил? И чего ты, собственно, от меня хочешь?

Он со снисходительной усмешкой смотрел, красивый, сильный и талантливый человек Гомер, как Одиссей, помогая себе неуклюжими жестами, надеется подобрать слова и не находит их. Полосы солнечного света касались ножек стола, уголка рукописи, и буквы показались идеально четкими, словно вырезанными в камне.

– А ведь ты неблагодарная скотина, Одиссей, – сказал Гомер.

И резким толчком привычной к кулачным боям руки заставил сесть рванувшегося к нему Одиссея.

– Объясни, – сказал Одиссей хрипло.

– Начнем издалека, с одной грязной истории времен осады Трои. Шли годы, и воины, сообразив, что легкой добычей тут и не пахнет, поняли, во что их втравили, и начали все настойчивее уговаривать вождей убраться восвояси. Особенные опасения внушал Паламед – человек уважаемый и авторитетный. И вот в один далеко не прекрасный день оказалось, что Паламед требует снять осаду потому, что подкуплен троянцами. Один из вождей увидел на сей счет вещий сон, открывший предательство, отыскал наутро в шатре изменника золото и письмо троянцев – которые, как ты понимаешь, сам туда подсунул, – и Паламед вместе с ближайшими друзьями был казнен. Те, кто кричал о снятии осады, замолчали надолго. Ты не припомнишь ли имя военачальника, наловчившегося с помощью своих вещих снов отыскивать предателей?

Одиссей смотрел под ноги, его пальцы сплетались, теребили одежду, не находили себе места. Гомер терпеливо ждал.

– Он представлял большую угрозу для единства ахейцев, – сказал Одиссей. – К нему многие прислушивались.

– Я не собираюсь ни осуждать тебя, ни оправдывать, – сказал Гомер. – Далее. Когда войско все же собралось на всеобщий совет, чтобы решить, возвращаться или оставаться, кто из вождей яростнее всех набрасывался на уставших торчать под Троей? Кто бил, ругал и угрожал немедленной расправой?

– Хватит, прошу тебя!

– Хорошо, – сказал Гомер. – Я просто искал объяснения – отчего же ты, не обделенный добычей и славой, не вернулся торжественно домой на свою полунищую Итаку, где удостоился бы шумного чествования, а подался за Геркулесовы столпы? Не так уж трудно это понять, верно? Ты слишком многих восстановил против себя, и тебе многое могли припомнить. Благоразумнее было переждать в отдалении, пока память не сгладится, пока схлынут страсти, пока Троя не уйдет в прошлое. Теперь, надеюсь, между нами не осталось недосказанного? Ты сыграл в Троянской войне весьма неприглядную роль, Одиссей. А я польстил тебе, живописав твои десятилетние скитания, приписав тебе идиотского деревянного коня, никогда не существовавшего, и многое другое. Но ты и не подумал поблагодарить, потому я назвал тебя неблагодарной скотиной. Хочешь что-нибудь возразить? Пожалуйста, я не тороплю.

Вопреки его ожиданиям Одиссей ответил сразу:

– Нет, возразить тут нечего, все было именно так, и я ни в чем не оправдываюсь. Я просто хотел бы кое-что объяснить. То, что я понял в океане и потом, на чужбине. Но сначала был все же океан. Понимаешь, море – необъятное, неизменное и вечное. Там, среди волн, нет ни лжи, ни коварства, все остается на земле, и наши интриги, наши подлости, наша погоня за успехом любой ценой кажутся такими крохотными, ничтожными. Только в море начинаешь постигать смысл жизни, цену добра и зла.

Он умолк и посмотрел смущенно.

– Короче говоря, подонок превратился в философа, – сказал Гомер. – Ты вернулся обновленным, стряхнул прежние пороки и жаждешь посвятить остаток жизни служению добру. Что ж, случается. Бывали и более удивительные метаморфозы. Но, дорогой Одиссей, что все-таки ярче и значительнее – вымышленные мной от начала и до конца твои захватывающие странствия или твоя всамделишная скучная десятилетняя жизнь где-то у предела света? Ведь моя рукопись изображает стойкость духа человека, прошедшего наперекор судьбе через многочисленные испытания, отважного воина, который должен служить примером для юношества. А ты? Ну что ты, раскаявшийся, можешь дать? Рассказать об этих неизвестных землях? Лошадей там нет, а птицы могут разговаривать? О землях гипербореев рассказывают и более удивительные вещи.

– Там есть и много полезного. Вот, – торопливо порывшись в складках хитона, Одиссей извлек большой и спелый кукурузный початок. – Видишь? Сотня зерен в одном колосе, а то и больше. Представляешь засеянное такими колосьями поле? Сколько людей можно накормить?

– Действительно любопытно. – Гомер с интересом оглядел початок и небрежно швырнул его на стол. – Накормить. И подорвать мировую торговлю зерном. Да за один этот колос тебя прикончат владельцы полей и зерноторговцы, болван ты этакий. Ты что, вообразил себя богом и намерен устроить новый Золотой век, мир без голодных? – Он выковырял несколько зерен и прожевал. – Вкусно, что тут скажешь…

– Из них можно варить кашу и печь лепешки, – оживился Одиссей. – А стеблями кормить скот – стебель в рост человека. Там, где я жил, есть еще и…

– Хватит, – сказал Гомер. – Ты что, так ничего и не понял? Нет никаких колосьев. Вообще за Атлантидой ничего нет – только беспредельный океан, омывающий Ойкумену. Все эти годы с тобой происходило только то, что описано здесь. – Он положил ладонь на свою рукопись. – Поймешь ты это наконец?

– Но я…

– Что – ты? – Гомер навис над ним. – Что – ты? Что ты можешь? Уверять людей, что все написанное мною ложь? Да кто тебе поверит? Кто тебя узнает? Тебя давно забыли, тебя нет, ты существуешь только здесь, в моей рукописи. Только эта твоя жизнь реальна. Поздно, Одиссей. Ничего уже не изменишь. Сцилла и Харибда нанесены на морские карты, имеются десятки свидетелей, которые их видели, и землю лотофагов лицезрели, и сирен. В Коринфе давно уже ввели особый налог на оборону от могущих вторгнуться лестригонов – и три четверти собранного, как ты понимаешь, прилипает к рукам сановников, а четверть разворовывает служилая мелкота. Что же, ты убедишь их отменить налог? А как быть с экспедициями в земли лотофагов, которые что ни месяц снаряжают на Крите и в Тартессе? Результатов никаких, но многие очень довольны… Все, кто сытно кормится возле этого начинания. Им ты тоже думаешь открыть глаза? Наконец, ты хочешь обидеть богов – ведь, согласно моей поэме, они сыграли большую роль в твоей судьбе, помогая и препятствуя… Тебя ведь не зря именовали хитроумным Одиссеем, вот и напряги ум. Самое безобидное, что только может с тобой теперь случиться, – прослывешь сумасшедшим, безобидным сумасшедшим, выдающим себя за славного героя и морехода Одиссея. Настоящий Одиссей – в этой рукописи. Всякий иной – не просто сумасшедший или плут, а опасный враг многих и многих. И обола я не дам тогда за твою жизнь. А вкус к жизни, я уверен, у тебя не смогли отбить все твои облагораживающие душу морские просторы. Итак, хитроумный Одиссей, что ты выбираешь?

Он наклонился над ссутулившимся, поникшим Одиссеем, в голосе и в глазах не было ни злости, ни насмешки – только веселое и спокойное торжество победителя. Одиссей молчал. Отодвигались в никуда, в невозвратимое набегающие на далекий берег волны, легенды о Пернатом Змее, гомон попугаев, женщина с медным отливом нежной кожи, чужая весна и чужая речь, ставшая в чем-то родной за все эти годы. Он презирал себя. Но ничего не мог с собой поделать, не мог, вернувшись на родину после десятилетнего отсутствия, тут же потерять все вместе с жизнью.

– Итак? – спросил Гомер. – Где же ты скитался все эти годы?

– Долго рассказывать, – сказал Одиссей, сгорбившись и не поднимая глаз. – Остров сирен, земля лотофагов, прекрасная Цирцея, край лестригонов…

– Прекрасно. И не забывай почаще заглядывать в эту рукопись.

Гомер взял стилос и быстро, размашисто начертал на первом листе: "Великому путешественнику Одиссею от скромного летописца его свершений и странствий".

– Вот так, – сказал он. – И не думай, что я ничего не понимаю, не считай меня чудовищем. При других обстоятельствах я сам отправился бы в те неведомые края, где птицы говорят по-человечески, а цветы не похожи на наши. Но не уничтожать же талантливое произведение, не объявлять же его сказкой только из-за того, что нежданно-негаданно вернулся числившийся погибшим морской бродяга? Начавший к тому же каяться в прежних грехах? Ты должен утешать себя тем, что поневоле послужил высокому искусству поэзии. Не знаю, обеспечено ли моему труду бессмертие, но долгая жизнь ему безусловно уготована. А вместе с ним и тебе, весьма и весьма мелкой личности, если откровенно. Так что будь мне только благодарен. Прощай.

И отвернулся. Он вовсе не собирался злорадствовать, так что нужды не было смотреть в спину пожилому человеку в дурно сидящей одежде, шаркающими старческими шагами плетущемуся к двери.

Глава 15
Времена кукольников

– Вы, старшие, хотели оградить нас от прежних ошибок и прежней подлости, – сказал Майон. – Я все прекрасно понимаю и не решаюсь вас осуждать, не имею права. Но вы достигли как раз обратного: заставляли нас верить, что подлость была героизмом, лишили возможности самостоятельно оценить прошлое, подсунув красивые, лживые картинки. Я совсем не против того, чтобы учиться на опыте старших, но в данном случае примеры, на которых нас воспитывали, оказались фальшивыми. А меж тем существовала подлинная история жизни Геракла – нетускнеющий пример для подражания. Ты был причастен ко многим его свершениям, царь, почему же ты отступил?

– Потому что я остался в одиночестве, – сказал Тезей. – И не нашел в себе сил занять место Геракла. И не смог завершить его дела. Все дальнейшие разговоры бесплодны, Майон, можно говорить до бесконечности, ни к чему не придя. Я прошу, оставь меня. Очень прошу. Я устал. – И, когда за Майоном затворилась дверь, попросил: – Гилл, может быть, и ты?

– Наш разговор только начинается.

Тезей тяжело вздохнул, откинулся, привалившись затылком к стене, и закрыл глаза. Гилл едва удержал рвущиеся с языка, как стрелы с туго натянутой тетивы, слова изумления и жалости. Тезей постарел рывком, вдруг, за сегодняшнюю ночь, проведенную над рукописью Архилоха, в беседах с Майоном и Гиллом, – седина в волосах, придававшая ему раньше зрелую мужественность, теперь была символом разрушения и старости, вены на руках набухли, голос стал надтреснутым и прерывистым.

– Вот и лето ушло, – сказал он, не открывая глаз. – С ним навсегда ушли ваша безмятежность и юность. И мои силы. Кажется, с летом уходит и моя жизнь – я надеюсь, только моя…

– Нет! – крикнул Гилл. И продолжал торопливо: – Конечно, Анакреон с Эвимантом причинили немало вреда, но я смог восстановить всю картину. Заговор шире и разветвленнее, чем мне казалось, но я знаю почти все, и это дает огромные преимущества. Если мы нанесем удар немедленно, мы их опередим. Верных войск достаточно, мои люди готовы, но я не справлюсь только своими силами. Ты должен немедленно – слышишь, немедленно! – собрать военачальников и приближенных, которым можно доверять. Стянуть войска, подавить очаги пожара. Пойми, как только они узнают, что Анакреон сидит под замком, они выступят. А узнают они это очень скоро. Тезей!

– Бесполезно.

– Мы успеем.

– Ничего мы не успеем, Гилл. – Тезей открыл глаза, но не изменил позы. – Ты не понял. Для меня поздно. Я достиг своего предела, меня больше нет, и ничего больше нет – ни воли, ни решимости, ни силы. Это предел. Даже если я соберу волю в кулак и мы их раздавим – что дальше? Масло выгорело, и светильник пуст. Останется усталый старик, который будет доживать век в огромном дворце. Так стоит ли цепляться за трон?

Гилл наконец понял. Но в это невозможно было поверить. Мир рушился в тишине солнечного осеннего утра. Слезы навернулись на глаза, все плыло. Гилл, рыча, потряс сжатыми кулаками:

– Но мы же не быки на бойне!

Потом он решился на то, что недавно показалось бы ему святотатством – схватил Тезея за плечи и затряс, крича в лицо:

– Собирай людей! Командуй! Разрази тебя гром, еще не поздно!

Он разжал руки и отшатнулся, услышав короткий и трескучий смех Тезея.

– Успокойся, я пока еще в здравом рассудке, – сказал Тезей. – Просто подумал, какой ты счастливый, – ты и представить себе не можешь, что чувствует человек, достигший своего предела… Знаешь, в памяти почему-то остаются только имена: Ариадна, Елена, мой Геракл, Архилох. О боги, как мы были молоды, как мы мечтали и пытались перевернуть мир, как тонули в женских глазах, как сверкали мечи и ржали лошади…

По его щеке ползла жалкая старческая слеза. Гиллу казалось, что голова вот-вот лопнет, что ее распирают изнутри колючие шары, и он сжал виски ладонями. Отрывистый и решительный приказ сделал бы его яростно-счастливым, сметающим любые преграды, но он понимал уже, что приказа не будет. Никогда.

– Иди, – сказал Тезей. – И запомни – стрелы Геракла к Нестору попасть не должны. Хватит и того, что было…

Гилл, как сотню раз до того, шагал по дворцовым коридорам, отрешенный и бесстрастный. Как прикосновение раскаленного железа, спиной чувствовал злорадно-презрительные взгляды царедворцев, тех, кто значился в списке заговорщиков, и тех, кто палец о палец не ударил для свержения Тезея, но уже приготовил парадные одежды, чтобы чествовать преемника; и тех, кто по тупости своей понятия не имел о надвигающейся грозе, но несомненно будет ползать перед новым хозяином. Кое-кто открыто ухмылялся в лицо – очевидно, с живым мертвецом уже не стоило соблюдать видимости вежливости.

…Когда солнце поднялось повыше, стали поступать первые донесения. "Гарпии" подожгли несколько принадлежавших чужеземцам лавок, дрались с полицией и ораторствовали на улицах, особенно, впрочем, не распаляясь. Менестей, торжественно объявивший себя главой мятежа, собрал толпу у храма Афины и обрушился на Тезея со старыми обвинениями, доведенными до абсурда. Кто-то распускал слухи, что к городу приближаются дорийские отряды, с помощью которых Тезей якобы хочет расправиться с афинянами за непокорность и бунтарство. Один из полков, расквартированных под Афинами, объявил, что считает Тезея низложенным и больше ему не подчиняется, но из казармы не вышел. В другом кипела схватка: деловито, без лишней суеты убивали тех, кто оставался верным Тезею.

Гилл сидел за столом, положив перед собой план Афин, и методично ставил на нем значки. Полиция, не получая от него указаний, попросту разбежалась и попряталась после тщетных попыток на свой страх и риск восстановить порядок. Военачальники и сановники не прислали к нему ни одного гонца. Должно быть, никто уже не считал его обладающим реальной силой, все в первую очередь бросались к Тезею – и уходили ни с чем.

Назад Дальше