У подножия Вечности - Вершинин Лев Александрович 9 стр.


Перевалился Кудрявчик на спину, выполз из-под Михайлы Якимыча, попробовал привстать и рухнул. Гулко выдохнул, набрал снежок, размазал по лицу; растереть сил не хватило. Рядом Бушок ест снег, не вставая. И боярин трудно дышит под боком.

Смутно видно во тьме.

- Кудрявчик…

- Э? - Ходуном ходит грудь, не вымолвить связно. Еще не все позади, еще думать надо, как в град вернуться. А все же…

- А уделали мы их таки, а, Кудрявчик?

- Угу.

Опять замолкли. О чем говорить? Утро вечера мудренее.

Лежа на спине, видел Кудрявчик в неясной мгле высоко над головой сплетенье ветвей; решеткою перепутались корявые, а меж ними на куски поделенное темно-серое клочковатое небо…

- Боярин-то живой?

- Дышит вроде…

Подполз Бушок к Михайле Якимычу, потрогал осторожно, ухо к груди прижал, распахнув ветхий тулупчик.

- Живо-ой… Бог даст, оклемается.

…только миг тому было тепло, а теперь - укусило грудь холодом; летит боярин с небес, но плавно летит, словно парит в воздухе, огибая звезды, и ни зги не видать, кроме точек ярких в полной тьме… а впереди туман белесый колышется… и вплыл боярин туда, и засветилось по сторонам мертвенное сияние, схожее со светом гнилушек. И не смог Михайла Якимыч разжать веки, но не удивился тому, а удивился, что и так все видит: и кусты, и дерева, окованные льдистой коркой… и Бушок-дружинник отчего-то на белом ковре сидит, ноги растопырив, - он-то откуда тут?.. и другой парень незнакомый чуть в стороне, грива рыжая инеем припорошена…

Тихо в лесу, покойно. Ровнее задышал Кудрявчик, медленно расслабляясь; шевельнулся Бушок, тоскуя от безделья.

- Кудрявчик! ух и стужа… девку бы счас, а?

- Снегурку разве что…

И засмеялись враз, негромко, с облегчением.

- Санька, накинул бы чего на боярина; не застыл бы.

- И то верно.

…но совсем не холодно было Михайле. Сквозь смеженные веки видел он незримое, и злился, и страдал: отчего так спокойны вы, молодцы? разве не видите черных пятен вокруг? нешто не чуете: подзывают они погоню, подманивают? и ордынцы идут от опушки, словно по тропочке… Захотел крикнуть, остеречь парней, но язык не шевельнулся. Тогда вспомнил боярин: да ведь сон же сие…

И успокоился.

А меж тем средь стволов клубилось нечто людскому глазу невидимое; погустела тьма там и тут, слиплась, потекла струйками к удальцам, подползла незаметно, Бушковой ноги коснулась, и выше, и накрыла всего… и опрокинулся Бушок на спину, ногами засучил, скрючился, весь окутанный студенистой мгляной пленкою, а Кудрявчик, понять не успев, не проснувшись даже, изогнулся и забился в корчах на снегу, заходясь неслышным воплем…

И видел все это боярин!

Из темноты же набегали уже, косолапя по снегу, татары, набегали по пояс почти в нетронутых сугробах - и ослеп боярин, упал из сна в бесчувствие, напоследок лишь сумев углядеть темное шевеление там, где миг тому были молодцы… а степняки бежали, пыхтя, много их было, никак не одолеть в схватке…

…и в последнее мгновенье, уже из-под занесенной сабли, успел прыгнуть в кусты, тенью во тьме раствориться Кудрявчик, только хвост пушистый мелькнул. А Бушок, рыча, взвился с места, распластался в полете, впился вспененной пастью в горло ближайшему ворогу и рвал, не выпуская, пока полосовали его в пять ножей, разбрасывая по темным кустам клочья серого меха и паркие красные ошметки…

Тогда наконец ощутил боярин сквозь бесчувствие: легла на сердце каменная глыба - и давит, давит… все сильнее, сильнее… все слаще и слаще… И последнею мыслью стало: вот она, смертушка, вот она, сладкая… иди же, иди ко мне, милая… не обмани… Потому как сил больше нет.

И не обманула смерть страдальца.

…А перед рассветом, в поздних, уже рассеянных сумерках, выполз к вратам козинецким матерый волчина, серый с густой прорыжью. Брюхом прижался к снегу, задрал пасть к студеному небу.

И завыл.

Долго выл, тоскливо, покуда стрелой не угомонили…

СЛОВО О ШЕЛКОВОЙ МУДРОСТИ И ЛЕПЕСТКАХ БА-ГУА

…Казнить до рассвета запрещает Яса ; даже наихудшим из смертных, кроме предавших доверие властелина, позволено в последний раз увидеть солнце. Это мудро, ибо есть у судьи время перерешить, и это милосердно, ибо слишком страшно умирать во мраке.

Поэтому виновных привели к большому костру и велели ждать…

Четыре кипчака и горбоносый широкобородый уйгур сидели на корточках, не охраняемые никем, и лица их были безучастны. Они не просили пощады: рассеченный войлок юрты нояна засвидетельствовал вину. А рядом с обреченными, в назидание, уложили тех, кто умер из-за их нерадивости: вислоусого кипчака с синими пятнами удушья на оскаленном лице, и канглы с шеей, изорванной жутким лесным зверем, и еще одного канглы - на нем не лежала печать смерти, лишь на спине, слева, темнела крохотная запекшаяся дырочка.

Позорная казнь от железа ожидала черигов. Кровь их прольется на снег, и оскверненные тела не лягут на погребальный костер; это было страшнее быстрого взмаха клинков, и все же кипчаки хранили достоинство, хотя лица казались белыми даже в зыбкой предрассветной мгле; и только уйгур быстро и беззвучно шептал нечто, взывая к своему непонятному богу, и в огромных миндалевидных глазах его клочком уходящей ночи замерла тоска.

После суматохи умолк стан. И лишь издалека, из-под ворот города урусов, когда забрезжил первый свет, донесся унылый вой волка. Повисел в зимнем небе и оборвался взвизгом…

И стало светлеть, но солнце не взошло. Скрывшись за тучами, оно шутило со смертниками, оно пряталось от них - а быть может, жалело недостойных и хотело отсрочить конец. Но это было жестоко, потому что ожидание смерти страшнее ее самой. И Ульджай пожалел черигов, приказав не медля сломать им спину; сначала подумал даже удавить тетивой, но слишком велик был проступок, и недопустимо, чтобы иные, любящие поспать в карауле, решили, что им при случае тоже выпадет подобная милость.

Неслыханное милосердие явил ноян! - все понимали это, особенно обреченные; поэтому они, все пятеро, припали к чорокам Ульджая, а потом старший из них, поджарый кривоногий кипчак с уже заметной проседью, громко воззвав к Тэнгри, улегся ничком на вытоптанный смерзшийся снег. Опустившись коленом на спину богатура, десятник ертоулов крепко ухватил его за голову; переплетая пальцы на лбу наказуемого, искоса поглядел на Ульджая и резко дернул.

Хруст. Короткий вскрик.

Несколько мгновений спустя пятеро лежали, скособочившись, странно неподвижные, и только по кончикам пальцев порой пробегала едва заметная дрожь. Тэнгри пожалел своих детей, искупивших вину наказанием: кипчаки лишились чувств, они умирали тихо, и широко раскрытые глаза их бездумно смотрели в низкое серое небо. И только уйгуру не сумел помочь его бессильный, бессмысленный бог: рука десятника дрогнула в рывке, и теперь бородач сипло хрипел, все понимая, но не умея умереть быстро, и по виску его от края ресниц текли крупные слезы.

И вырвалось наконец из-за пелены солнце!

Радуясь совершившейся справедливости, оно раскидало в стороны тучи, выбросило во всю ширину взгляда огромную, ясную, бесконечную синеву; оно отразилось в застывших зрачках наказанных кипчаков и заискрилось в прозрачной слезе упрямо не умирающего уйгура.

А далеко-далеко в синеве, за черным мохом леса, встали уже явные, а до сей поры неразличимые дымы. Много дымов! Не густые выдохи пожарища, а светлые, струящиеся знаки табора.

- Урр-рраа! - ликующе выкрикнул кто-то.

- Уррра!! - подхватили чериги.

А на урусской стене загалдели, засвистели бородачи, тоже поняв, о чем говорят дымы над лесом.

Шла подмога…

Но еще долго пришлось ждать, пока из-за речного изгиба выкатилась темная, словно слипшаяся масса конницы. Всадники шли плотно, почти лавою, смешав сотни; густо топорщились пики, двухвостый бунчук развевался над малахаями, и было всадников очень много, не менее четырех сотен.

…Как смогли они поспеть так быстро? не через леса же шли, недоступные степной коннице?..

Вот пролетели всадники словно бы мимо табора, но уже и начиная понемногу разворачиваться, описывая на твердой воде плавный полукруг; вот натягивают поводья, придерживая разбег проворных, хорошо отдохнувших за ночь коней; мелькают высокие кипчакские шапки с вывернутыми и раздвоенными надо лбом полями, войлочные, прошитые красной тесьмой колпаки кара-кырк-кызов и - гораздо реже - мохнатые черные и белые папахи канглы. А в хвосте многоногой, источающей пар змеи…

- О! - не сумел сдержать удивления десятник ертоулов.

…безупречно держа строй, искусно заставляя коней не рваться вперед, скачут, сияя металлическими пластинами брони, воины в шлемах, похожих на вздыбленные языки пламени, и круто изогнутые луки торчат наискось за их спинами.

- О! - с досадливым восхищением восклицает Ульджай.

Сотню мэнгу не пожалел послать великий темник, и двухвостый бунчук тысячника, минган-у-нояна, развевается на ветру, а это значит, что молодой сотник не оправдал доверия и брать упрямый город станет иной, умудренный годами и проверенный десятками битв; сотня мэнгу! - это десятая часть всех их, идущих в тумене Бурундая, не считая немногих рассеянных по джаунам для примера и обучения диких степняков.

Что ж, грустно улыбнулся Ульджай, путь воина не всегда ведет так, как снилось; не в чем упрекать Великого: сотник поймал свою удачу, но не сумел удержать, и вот сейчас этот, под бунчуком, достойный и прославленный, примет покорность юного нояна, выслушает отчет и отдаст распоряжения.

Но отчего так знакомо это лицо?!

И Тохта, на скаку спрыгнув с мохногривого, быстро приближается к Ульджаю; он несет бунчук, несет благоговейно, не склоняя, и голос его почтителен, но без униженности, ибо держащий бунчук греется в его лучах…

- Так говорит Великий: хочу этот город!

Еще не вполне осознавая сущность слов, Ульджай принимает алое древко с двумя конскими хвостами, вьющимися на ветру, из рук Тохты, и кипчак, перестав быть тем, кто держит бунчук, благоговейно падает на колени.

- И еще Великий говорит: вот, возьми; когда привезешь казну урусского хана, сможешь сказать: минган мой!

Радугой рассыпалась в воздухе сладкая весть.

О Бурундай!.. он верит, он знает: я совершу все! и никогда не укушу кормящую руку… мудрый, он проникает в суть!.. да, так и будет: все и всегда по слову его и во славу его! о великий, безмерно щедрый, безбрежно милосердный! о милостивый… да, я возьму город, я брошу казну к ногам твоим, величайший из воителей, лучший из людей!.. о Бурундай!

Сорвав с себя засаленную шапку волчьего меха с пучком истрепанных ветром соколиных перьев на макушке, Ульджай нахлобучил ее на непокрытую голову Тохты.

- Вот, возьми; она уже твоя! Когда сотня твоя первой ворвется на стены города, я поверю, что не ошибся в тебе, Тохта!

И Тохта вминает лицо в пропахший навозом снег, благодаря, и думая уже: кому из десятка отдать свою шапку с пером ястреба? - и ощущая, как щекочет ноздри сладкий запах возросшей власти; в глазах его безмерный восторг… о Ульджай!..

Зашумело вокруг, замелькало, всполошив обжитый табор; быстро, без лишней суеты, но и без проволочек прибывшие отводили коней к табуну, раскатывали юртовые войлоки, раскладывали костры. Только с десяток мэнгу еще стояли, держа в поводу крупноголовых, шумно дышащих лошадок; они образовали полукольцо, окружив высокий, обшитый кожей возок и большие урусские сани, покрытые туго перевязанной ремнями бычьей шкурой.

- Алмыс! - негромко вскрикнул один из ертоулов.

И осекся, подавившись ударом в бок: десятник напомнил, что воину не пристало страшиться даже неведомого. Но это было легкое наказание за малую вину, ибо несдержанный был прав и тот, кто сидел на облучке саней, сжимая поводья, и впрямь казался злым духом.

Слабый юго-западный ветер покалывал щеки, дыхание леденело на губах, а возница был почти обнажен, словно не замечая лютого урусского мороза. Только легкая безрукавка была на нем и широкие белые штаны, схваченные на бедрах синим кушаком и подвязанные у колен, да еще плетеные сандалии, не скрывающие ступней. А на безволосой, с тончайшим желтоватым отливом груди перекрещивались туго натянутые ремни, удерживая за спиною ножны мечей, и узорные рукояти их вырастали из плеч, подобно остовам растерзанных бурей крыльев…

Кто, кроме алмыса, может так? И не позор бояться алмыса!

Но страшен и гнев десятника. Уже не решаясь бояться громко, чериги потупились, украдкой собирая пальцы в щепоть: так можно отогнать злые чары… и десятник, сделав поблажку, не стал замечать робости.

И сам Ульджай ощутил на спине озноб, словно при виде голого тела мороз прокрался под стеганый чапан и впился в кожу своим невидимым жалом. Сотнику доводилось видеть, как замерзают прямо на ходу, в связке, полураздетые пленники; не опустив занесенную ногу, они молча валились на бок, увлекая вместе с собою еще живых… но то не были люди: Тэнгри и сын его, стремительный Сульдэ, отняв свободу, оборвали нити их судеб, и потому взгляд равнодушно скользил по скорченным телам, от самой Рязани устилавшим путь, пройденный ордой.

А этот человек сидел спокойно, глядя в никуда, и на гладкой матовой коже почти не было пупырышек; только длинная косица на бритой до синевы голове смерзлась все же и торчала, словно рог, сверкающий каплями льда…

Неслышно приоткрылась дверца возка. Тихо пискнуло в темном нутре - и бритоголовый исчез. Он не сходил с облучка, не прыгнул, нет, он растворился на мгновение в воздухе и вновь возник уже у повозки.

- Алмыс! - отбросив робость, испуганно выкрикнул ертоул. А десятник непроизвольно кивнул, складывая пальцы в щепоть.

Да, только демону под силу было подобное, и никому, кроме демона, не могли принадлежать такие руки, сплошь покрытые коркой мозолей, - гладких, словно отполированных, но не там, где положено воинам, а, наоборот, сверху. Бугры, похожие на изрытую трещинками кору, темнели на костяшках пальцев, сползали по ребру ладоней, и словно рачьими клешнями оканчивались тонкие жилистые руки.

И страшно сделалось Ульджаю.

А единственный способный усмирить силы тьмы лежал сейчас в беспамятстве и ничем не мог помочь; еще ночью, когда умолк бубен и чериги приволокли из леса труп урусского нояна, Саин-бахши рухнул на войлок. Лицо его сделалось твердым, дыхание почти угасло, и правая рука, сведенная почти до синевы, намертво впилась в круглую рамку говорящей кожи. Тяжелым, похожим на смерть сном спал Саин-бахши вот уже вторую треть дня…

Наполовину скрывшись в темной глубине возка, бритоголовый извлек оттуда высокий, даже на взгляд тяжелый сундук; узкие мышцы веревками вздулись вдоль плеч, когда он ставил ношу на снег, и солнце, ударившись о черно-алую поверхность, отскочило, а золотые драконы, ползущие по лакированной крышке, вдруг ожили, разбуженные живым солнечным огнем: чешуя зашевелилась, усы дрогнули и завились в мелкие кольца.

А вслед за сундуком в клешни демона выпорхнул пушистый сверток. Желтый войлочный сапожок показался из-под блестящего вороха пушистых шкур и золотистого шелка, осторожно прикоснулся к грязно-коричневому снегу; колыхнулись меха, заструились серебристой волной, и, вынырнув из нее, встал у покачивающейся на крученых ремнях повозки старичок - легкий, невесомый, словно парящий над твердью, почти неразличимый в переливах солнечных лучей, нежных отсветах соболиного пуха и матовом блеске шелковых струй.

И в глазах черигов страх сменился почтением.

…Две дюжины дойных кобылиц, или пять боевых, выращенных и обученных коней, или сотня жирных глупых овец - вот цена боевого доспеха. Три к двум меняют знатоки гладкий доспех чжурчжэ на арабскую пластинчатую броню. И две брони из Дамаска отдадут не глядя за плетенную урусским умельцем кольчатую рубаху.

Но всего лишь за три шкурки белой северной лисы отдаст торговец, плача от нежданного счастья, кольчугу…

Не меньше полутумена кобылиц окутывают щуплые стариковские плечи. Но разве приставит Бурундай сотню мэнгу охранять шубу? И разве под силу шубе подчинить алмыса?!

Нет. Любые меха меркнут в тусклом сверкании овальной пластины, висящей поверх шелков. Совсем невелика, чуть больше мужской ладони пайцза [пайцза

- охранная пластина (монг.); золотая пайцза вручалась от имени хана], испещренная вязью уйгурских знаков; немногие могут их прочитать, но смысл известен всем дорожащим жизнью: "Бату говорит: этот человек принадлежит Синеве. Оказавший помощь будет поощрен; причинивший ущерб понесет наказание".

Легко, словно на дыхании ветра, плывут к Ульджаю меха.

И столь же легко, отставая ровно на шаг, парит сундук, чуть опираясь на плечо и ладонь бритоголового; чуть покачивается, забавляясь солнечными иглами; медные морды тигров скалятся в нижних углах, а вокруг них, подчеркнуто не покрытые лаком, темнеют края самшитовых досок.

Ветер притих, дивясь невиданному, и бег времени стал медленным. И затаили дыхание чериги.

Но вот, приблизившись, остановились меха. Птичий щебет вылетел из-под круглой шапки - почти неслышный, но человек-алмыс уловил и замер, непостижимо мягко уронив к ноге сундук.

А старец, удостоенный пайцзы, низко поклонился - и сделал шаг, и снова, поклонившись, шагнул, и опять… и так семь раз, пока пушистая оторочка малахая не коснулась чороков нояна.

- Ничтожный и незначительный путник безмерно счастлив предстать перед прославленным воином…

…Но в чем первопричина всего? В борьбе двух начал: Инь, что есть мрак, и Ян, что есть свет. Из безначальной борьбы проистекают пять истинных сущностей мира: вода, огонь, дерево, металл и земля. Неразделимые и неслитные, они замкнуты в единое и вечное кольцо: дерево преодолевает землю, земля - воду, вода - огонь, огонь - металл, а металл преодолевает дерево; малое поглощается большим, большое - наибольшим, наибольшее - меньшим; как женщина, покоряясь мужчине, повелевает им, так и мужчина, повелевая женщиной, подчинен ею. Воистину: конец есть начало, а начало есть конец, и рождение есть смерть, а смерть есть рождение; неполное становится полным, кривое - прямым, пустое - наполненным, юное - дряхлым, а ветхое - новым…

- Не так ли и победа суть поражение, а поражение - суть победа? - нараспев произнес старец, отвечая не Ульджаю, а себе самому на невысказанные мысли. Но увидев - о несдержанность варвара! - изогнутые удивлением брови нояна, добавил:

- Однако пусть великодушный властелин не откажет еще раз повторить рассеянному невежде сущность затруднений…

И снова, в который уже раз, повторяет Ульджай: вот город; стена его низка, и воинов на стене мало, как пищи в желудке пленника; но упорство Урусов невыносимо, и они оскверняют Синеву помощью злых духов - это видели все; спроси любого черига, и тот подтвердит: неведомая сила поддерживает непокорных, многократно укрепив их злобу…

Назад Дальше