Оливия и Смерть - Майра 2 стр.


Поэт и принц устроились друг напротив друга на скамье, тщательно замаскированной под древние руины. Здесь Вальтер обычно читал или размышлял в одиночестве, здесь же они часто беседовали, укрывшись от посторонних глаз, оба свободные от тех масок, которые им приходилось носить вне сада: весёлые и открытые или серьёзные и задумчивые. Старый забытый бог смотрел на них из-под водной завесы, его губы навечно застыли в артикуляции какого-то звука, не известного европейцам. Именно это каменное изваяние когда-то, около десяти лет назад, натолкнуло Патрика на мысль, что глухота маленького Вальтера вовсе не должна неизбежно сделать его неполноценным. Патрик привёл сюда мальчугана и на глазах удивлённой няньки учил его складывать губы в разные звуки, работать языком, читать по губам, говорить – сперва беззвучно, потом используя голос. Им не всё удалось так, как хотелось, нужное напряжение связок давалось мальчику с трудом, но они оба верили, что это – лишь дело времени. Пусть для Вальтера был закрыт путь на трон – сейчас самым главным претендентом считался младший брат его отца, герцог Эдвард Э., – но он был умён и получал во дворце неплохое образование, читая по губам своих учителей и перерывая уйму книг в библитеке своих предков. Он знал уже четыре языка, разбирался в римском праве, был силён в географии, успел проштудировать Аристотеля и Платона и принялся за современных философов. Его ум казался Патрику на редкость изощрённым и чрезвычайно ясным, и поэт не раз задавался вопросом, стал бы Вальтер таким, если бы тяжёлые последствия младенческого недуга не отделили его от прочего человечества.

Он посмотрел на мальчика и спросил:

– Ты хотел мне что-то сказать?

Вальтер чуть кивнул, соглашаясь. Его губы беззвучно задвигались. Он "говорил" необычайно чётко, как учат говорить актёров, чтобы каждое слово, даже сказанное шёпотом, было слышно в зале.

– Мой отец умирает.

Патрик вздрогнул. То, что герцог Оттон вот уже два дня мучается животом, было всем известно. Но болезни такого рода нередки при дворе, где так много внимания уделяют приёмам, обедам, и каждый царедворец стремится экзотичностью и обилием блюд перещеголять прочих.

– С чего ты взял? Это, скорее всего, простое расстройство кишок.

– Я видел доктора Мариэнеля, когда он сегодня выходил из отцовской спальни. Он был слишком озабочен.

– Ты не пытался расспросить его?

Мальчик покачал головой.

– У нас с ним не получается беседовать. Он, похоже, считает себя виноватым в том, что я оглох. Я пытался как-то сказать ему, что мне просто не повезло, но он, по-моему, не понял.

Для своих лет Вальтер слишком хорошо разбирался в чувствах других людей. Его наблюдательности можно было доверять. Патрик задумался.

– Я сам поговорю с Мариэнелем, – сказал он наконец. – Болезнь Оттона может быть серьёзной, но не смертельной. Тебе незачем тревожиться раньше времени. Мариэнель – хороший врач.

– Я знаю. Но я виделся сегодня с отцом. Он очень плохо выглядит и с трудом говорит. В его глазах такое страдание! Должно быть, боли очень сильные.

– Я постараюсь сегодня же всё разузнать.

Вальтер удовлетворённо кивнул.

– И вот ещё что… Если мой дядя Эдвард станет править, он ведь позволит мне остаться здесь?

Патрик хотел бы соврать, но с Вальтером такие номера не проходили.

– Не знаю. С Эдвардом ни в чём нельзя быть уверенным. Он не считает тебя соперником, но у него много врагов, которые ищут любого предлога, чтобы взбунтоваться против него. Ему не стоило задевать честь Гудемундов, это могучий и многочисленный род. Он не должен был ссориться по пустякам с Адвахенами: им принадлежит большая часть золотых копей герцогства. Я уже не говорю про Теобраннов, ты всё знаешь сам.

– Знаю. Выходит, он отошлет меня из столицы, опасаясь бунта своих противников?

– Боюсь, такое может случиться. Но твой отец жив и, дай Бог, проживёт ещё много лет. Подожди, пока я поговорю с Мариэнелем.

– Мой отец – такой же человек, как и все. Мой дед умер в одночасье от удара, хотя до этого ни один врач не находил у него ни одного серьёзного недуга. Мой младший дядя Освальд погиб от болезни почек, его не стало через две недели после того, как он впервые занемог. Патрик, я боюсь за отца!

– Я сам за него боюсь, – мрачно признался поэт, которому передалось волнение мальчика. "И не меньше боюсь за тебя, – подумал он. – Один Бог знает, какую судьбу определит тебе Эдвард, если сядет на трон. Возможно, вовсе вышлет из страны. Будь ты обычным мальчишкой, я не тревожился бы так – в конце концов, ты знатного рода и всегда пристроишься при дворе какого-нибудь заграничного владыки. Но твоя болезнь может сделать тебя предметом насмешек в чужом доме, где к ней не привыкли, как привыкли здесь. Сын мёртвого льва, любимого немногими, у кого ты тогда сможешь просить защиты?".

В городском доме, который Патрик в последнее время всё больше предпочитал своим дворцовым комнатам, его ждала записка от доктора Мариэнеля. Она не содержала ничего, кроме ритуального приглашения встретиться в одной из уютных забегаловок за стаканчиком вина, но Патрик встревожился ещё больше. Он знал Мариэнеля давно, подобные встречи у них уже случались, и стихоплёт понимал: доктор посылает приглашения сам, когда ему что-то нужно. Обычно инициатором таких скромных посиделок был Патрик.

По дому витали соблазнительные запахи жаркого. Пожилая кухарка выглянула из кухни и посмотрела на стихотворца с укоризной: он забыл предупредить её, что будет обедать во дворце.

До назначенного времени оставалось ещё четыре часа. Поэт поднялся по старой, но крепкой и ухоженной лестнице к себе в кабинет, по пути с удовольствием гладя ладонью отполированные множеством рук дубовые перила. За его домом хорошо следили – один из приятелей Патрика, навсегда покидая С., оставил тому четырёх отлично вымуштрованных и добросовестных слуг. Правда, одну служанку со смазливой мордашкой он увёз с собой, чему Патрик и огорчился, и посмеялся.

В комнатах наверху было тепло и уютно. Следы его вчерашнего буйства после ссоры в кабачке оказались убраны, словно их и не было. Стихотворец ощутил укол стыда. "Такому человеку, как я, грех иметь хороших слуг, – подумал он даже с некоторой досадой. – Я должен был бы жить в доме, напоминающем хлев, и одеваться в залитые соусом и вином сюртуки – учитывая мой характер и мои привычки. За что Бог наказал этих бедняг, послав им такого хозяина? Впрочем, не думаю, что Халеас был намного лучше".

Утешив себя таким образом, он уселся в кресло, стащил сапоги, налил себе немного вина из графина, изображавшего Древо познания добра и зла, оплетённое Змием, и глубоко задумался.

Итак, дело действительно серьёзно. Может, конечно, оказаться, что Мариэнелю понадобилось от него что-то другое, незначительное или просто не относящееся к герцогской фамилии, но лучше заранее приготовиться к худшему. При тех порядках, которые приняты во дворце, никто из живущих там просто физически не может обладать абсолютно здоровым нутром. Скажем, Оттон страдает болезнью печени. Он наверняка ею страдает – у него очень плохой цвет лица. Сейчас недуг обострился, и один Бог знает, сколько ещё протянет герцог, если болезнь неизлечима.

Или, возможно, у него открылась язва и он исходит кровью изнутри. Представив такое, поэт содрогнулся. Чего ради он перебирает все эти привычные здесь заболевания? Ведь он не врач и всё равно не сможет помочь Оттону. Он мог бы быть полезен Вальтеру в том случае, если его отец вскоре действительно скончается. Мальчика наверняка ждёт незавидная участь изгнанника, мать его защитить не сможет, да и захочет ли? Герцогиня была, с точки зрения Патрика, странной женщиной. Она уже давно потеряла интерес к делам сына, пожалуй, с тех пор, как выяснилось, что он, несмотря на глухоту, вполне самостоятелен. В последнее время по дворцу ползли осторожные слушки о необычном внимании младшего герцога Эдварда к увядающей прелести супруги его старшего венценосного брата. Эдвард не был красив, но ему приписывали множество побед над женщинами – возможно, он сам распускал эти сплетни, а возможно, это делали другие из желания подольститься к нему.

Мысли Патрика внезапно вернулись к разговору за обедом. Он вспомнил раскрасневшееся сморщенное личико Германии и с удивлением подумал, что ей всё ещё идёт румянец. Потом попытался представить себе, каким был этот Густав, но самым красивым мужчиной, которого он смог вообразить, был его друг Мартин, некогда служивший матросом на океанских судах.

Патрик отхлебнул вино из высокого стакана, и разлившееся вниз по горлу тепло внезапно отбросило его далеко в прошлое.

В отличие от Германии, он был ещё не стар, и в его памяти ютилось, дожидаясь своего часа, множество странных и грустных воспоминаний из тех, которые люди не жаждут вызывать часто, из тех, что причиняют боль и спустя много лет. Патрик ещё не дожил до того возраста и состояния души, когда скорбь об утраченной любви способна наполнить существование иным смыслом, он ещё не питался памятью, он ещё не до конца утратил силы жить. И Оливия, его Оливия, сестра его друга Джеле Стела, умершая от лихорадки в совсем юном возрасте, нечасто являлась ему – теперь, после того, как он написал либретто к их с Гунтером опере.

***

Те стихи вспыхнули в нём, как музыка, он хорошо это помнил, хотя прошло уже больше десяти лет. Патрик тогда только получил звание придворного стихотворца Оттона, и честолюбивые мечты переполняли всё его существо, даже печаль об умершей возлюбленной оттеснялась ими на задний план и возвращалась только по ночам, когда он оставался в одиночестве. Такое случалось редко: у него впервые появилось достаточно денег, чтобы позволять себе… То, последствия чего теперь обрамляют складками его стареющую фигуру на животе и боках, а также набрякают по утрам под глазами.

Но однажды ночью он проснулся и больше не спал, он лежал, слушая отдалённый божественной красоты голос, выводивший где-то внутри него:

– Оливия, цветок бесценный,

Сияй небесной красотой!

О ангел! Над землёю бренной

Лети и дай душе покой!

Оливия, лучистый свет…

Оливия, мечта моя…

Зачем, зачем я лишь поэт,

Лишённый крыльев и огня!

Незримый хор подхватил звуки арии, и новые инструменты присоединили к мелодии свои мощные и одновременно нежные голоса…

Наутро, совершенно истощённый физически, но подстёгиваемый нервным возбуждением, он явился домой к Гунтеру Лоффту, своему молодому приятелю-музыканту, и поднял того с постели. Патрик отчётливо помнил, что у него от напряжения дрожали руки, он рассыпал листки со стихами и ползал по полу, собирая их, пока недовольный, невыспавшийся Лоффт возился в кресле, зевал и сердито кутался в халат. Стихи не произвели на него особого впечатления, а когда Патрик попытался напеть услышанную среди ночи арию ангелов своим хриплым надтреснутым голосом, музыкант и вовсе рассвирепел.

– Чего ты от меня хочешь? Я лёг спать два часа назад, я писал мессу для Сретенья! И тут являешься ты, что-то несвязно лепечешь, читаешь какие-то назойливые, бездарные вирши и хочешь, чтобы я прыгал от счастья? Иди домой, дай мне спокойно отдохнуть! Приходи вечером, может быть, я соглашусь послушать тебя ещё раз. Всё, оставь меня!

Возможно, они бы даже подрались, если бы твёрдо стояли на ногах. Но минувшая ночь оказалась тяжела для обоих. Патрик швырнул исписанные листки на пол перед Гунтером, резко повернулся и вышел. Ему хотелось упасть прямо на дорогу и рыдать, рыдать… А потом наконец заснуть. Но у него хватило ума отложить это всё до дома.

Он снимал тогда несколько комнат в величественном здании на площади Дней Творенья и имел только одного слугу, такого же молодого и неуклюжего, каким был сам. Поэтому обстановка тогдашнего его жилья более соответствовала его характеру и образу жизни, чем теперешняя. Он прошёл к себе, выпил подряд два стакана вина, пролив изрядное количество на несвежую рубашку, упал на смятую неубранную постель, попытался заплакать – и заснул, как убитый.

Патрик провёл день в кровати и вечером тоже никуда не пошёл. Им овладела странная апатия, он хотел писать стихи, но не мог, изломал множество перьев, изорвал жуткое количество бумаги. Всё валилось у него из рук. Он просидел полночи в кресле, тупо глядя в камин, вспоминая… Воспоминания были отрывисты, несвязны и болезнены. Его не пускали к Оливии, когда та занемогла и умирала. Он помнил её прекрасной, живой, лучащейся радостью, и, оказавшись в церкви, не узнал измождённое, почти бестелесное существо с равнодушным невыразительным лицом и тусклыми волосами, лежавшее в гробу. Какие муки пришлось ей пройти, чтобы стать такой? Он боялся узнать ответ.

Не помня как, он задремал в кресле у камина и был разбужен истерическим треньканьем дверного колокольчика. Симон, его слуга, обладал на редкость здоровым сном, так что открывать хозяин поплёлся сам. За окном стояла неподвижная тьма, распахнутый клюв стрелок на плоском лике часов обозначил двадцать минут четвёртого. Патрик прихватил по дороге нож для разрезания бумаги, поскольку возвращаться в кабинет за пистолетом ему было лень.

За дверью стоял Гунтер Лоффт и прижимал к груди траурно-чёрную кожаную папку, в какой обычно таскал листы, густо исписанные нотами. Он шагнул через порог, отпихнув Патрика, и сразу принялся стаскивать своё длинное щегольское пальто тёмно-серого цвета. Бросив пальто на руки Патрика, он сказал:

– А я уж было решил, что ты спишь! – и прошествовал в комнату к камину. Патрик испытывал жгучее желание выставить приятеля вон, как тот поступил с ним утром, но в глазах Гунтера он заметил подозрительный шальной блеск, а бока чёрной кожаной папки интригующе раздувались.

– Ну-с, – начал Гунтер, бережно кладя папку в кресло, где раньше сидел Патрик, и протягивая руки к огню. Поэт заметил, что длинные пальцы музыканта подрагивают. – Ну-с, я всё-таки перечитал то, что ты принёс утром. Признаться, ты меня сильно разозлил, когда поднял с постели в такую рань! А потом ещё этак вызывающе швырнул мне под ноги свои бумажки… Я чуть было не велел горничной тут же сжечь их, да передумал.

Музыкант старался говорить небрежно, но Патрик узнал огонь возбуждения, скрывавшийся за этой напускной беззаботностью.

– Там нашлась пара-тройка мест, которые показались мне интересными, – Гунтер искоса посмотрел на Патрика, словно боялся, что тот запустит в него чем-нибудь тяжёлым. Увидев, что приятель неподвижен и не шарит глазами в поисках подходящего предмета, музыкант успокоился.

– У тебя что, совсем нет рояля? – спросил он с возмущением, оглядывая комнату и даже зачем-то поднимая взгляд к потолку.

– Зачем он мне? У меня же и слуха нет.

– Это точно! – согласился Гунтер. – Когда ты поутру начал реветь мне в ухо, изображая хор ангелов… Впрочем, неважно. Одевайся, поедем ко мне.

– Зачем? – Патрик бросил пальто музыканта на диван и заметил, как тот недовольно поморщился.

– Послушаешь, как на самом деле должны петь ангелы.

– А до завтра они не могут подождать?

Гунтер замер и вдруг стал быстро наливаться рубиновым румянцем.

– Что?! – завопил он, уже не обращая внимания на смех поэта. – Завтра?! Ты что, не понял? Я сочинил музыку на твои дурацкие стихи! Опера, это будет опера! Только не с этим идиотским названием, которое ты дал своей поэмке. Мы назовём её так, чтобы пронзало, чтобы сердцу делалось холодно! "Оливия и Смерть" – вот как мы её назовём!

В разгар работы над постановкой оперы приехал Пабло. Он возмужал с тех пор, как Патрик видел его последний раз, раздался в плечах, и дамы провожали его стройную подтянутую фигуру заинтересованными взглядами. Хищный профиль смуглого лица напоминал чеканку на старых дублонах. По-южному экспрессивный, юноша на второй же день высказал Патрику своё возмущение:

– Послушай! Разве мы так часто видимся? Разве ты не можешь отложить свои дела на несколько дней, чтобы мы с тобой прошлись по местным кабачкам и вспомнили былое? Чем ты так непоправимо занят, что я весь день болтаюсь по городу в одиночестве?

– Прости, я не успел рассказать тебе. Мы с Гунтером ставим оперу.

– Гунтер – это тот надутый петушок ростом с вот этот стол, который сегодня примчался к тебе ни свет ни заря и устроил сцену по поводу какого-то тенора?

Патрик рассмеялся, внутренне радуясь, что Лоффт не слышит этой "лестной" характеристики.

– Он самый. Но ты несправедлив к нему. Он музыкант, композитор. Вся музыка в этой постановке – его, а стихи мои. Уже нашлись исполнители на все роли, кроме двух главных – Бертрама и Смерти. Бертрама должен петь местный тенор, но он артачится, ему не нравится его партия. Видишь ли, музыка Гунтера несколько… необычна. Он вообще любитель вводить всякие новшества.

– А кто будет петь партию Смерти?

Патрик вздохнул.

– Не знаю. Здесь нужен более низкий голос, мне кажется. Мы не сходимся во мнениях с Лоффтом. Он хочет сделать Смерть бесполой, этакое порождение зла с косой и прочими атрибутами, нагоняющими ужас. А я… мне кажется, Смерть должна быть привлекательна.

Пабло вздёрнул густые иссиня-чёрные брови.

– Привлекательна? Ты что, хочешь сделать вашу оперу гимном Смерти?

– Нет. Не гимном. Я хочу понять, что заставляет человека добровольно отказываться от жизни, когда он встаёт перед выбором. Музыка Гунтера многое мне подсказала. Героиня в конце сама выбирает между двумя возлюбленными, между двумя серенадами. И у публики должно быть ощущение, что у неё было право выбрать именно так.

Пабло пожал плечами и откинулся в кресле, скрестив длинные ноги.

– Не понимаю. Кстати, а как называется твоя опера? О чём она?

– Мы назвали её "Оливия и Смерть".

Молодой тореадор вздрогнул и повернул голову, их взгляды встретились.

– Оливия, – сказал он. – Вот оно что. Не думаю, что ей действительно хотелось умирать.

Патрик, которого это знание мучило вот уже второй год, вздохнул.

– Уверен, что нет. Но эта опера – не для мёртвых, а для живых. Для тех, кто остался на грешной земле нести крест своих утрат. Уже то, что эти стихи были написаны, служит мне большим утешением.

Юноша в ответ покачал головой.

– Чего мы будем стоить, если совсем утешимся? Это страсть делает нас живыми – любовь, скорбь, ненависть, надежда… Тихая печаль – всё равно что тлеющая болезнь: ты не вполне жив и не совсем мёртв.

Стихотворец рассмеялся, смех получился не слишком весёлым.

– На взгляд здешних людей, ты дикарь, Паблито! Здесь не живут страстями, здесь ходят на службу и посещают мессу. Всё остальное протекает за закрытыми дверями. Прежде мне казалось, что стоит заглянуть туда – и там действительно обнаружатся страсти, интриги, тайны, – всё то, о чём пишут в романах. Но вот уже год, как я в столице и при дворе, и могу сказать тебе, мой друг, совершенно определённо: за дверями – всё та же рутина и всё та же обыденность. Этот мир слишком стар, чтобы в его жилах по-прежнему бурлила кровь.

Назад Дальше