– Не знаю, – повторил Тео. – Но я подумал: может быть, Магде повезло, что её уже нет в живых. Мне кажется, они скоро придут и к тебе. Давай уедем вместе! Они не достанут нас за границей, они сильны только здесь, рядом с тем, кто их послал. Ведь уехал же Гунтер…
– Что тебе известно о нём? – невесело усмехнулся поэт. – Жив ли он до сих пор? Как можем мы быть уверены в том, что для этих демонов вообще существуют какие-то пределы?
Тео пожал плечами.
– Как знаешь. Но сидеть и ждать их прихода – глупо. Бежим, друг, бежим отсюда! Оттон мёртв, ты остался без защиты и, скорее всего, без куска хлеба. Ты никому больше ничем не обязан. Зачем тебе оставаться?
Он был прав, но Патрик знал, что не уедет до дня похорон. И песня была ещё не написана, а значит, долг – не отдан…
– Тебе, должно быть, нужны деньги и оружие, – сказал он вместо ответа. – Подожди меня здесь!
И прежде, чем Тео успел возразить, зашагал назад к дому. В кабинете он вынул из бюро деньги, отложив на жалование слугам и немного на прожитьё себе, так как не был уверен, что ему причитается хоть что-нибудь после смерти Оттона. Ещё он захватил маленькую коробку с патронами для пистолета и графинчик с остатками вина.
Вино Тео с удовольствием допил на месте, а остальное спрятал куда-то под пальто.
– Я постараюсь сообщить тебе, где я, – пообещал он.
– Лучше не торопись с этим. Мало ли, что может здесь произойти. Эти люди не должны узнать, где ты находишься: я не для того снабдил тебя деньгами, чтобы ты потратил их даром.
Певец впервые улыбнулся.
– Не задерживайся здесь надолго. Если они явятся – беги. Ничего хорошего от них ждать нельзя. Прощай, друг!
Они пожали друг другу руки, потом вдруг обнялись, хотя в последние годы не были близки. Тео растаял в тумане, и поэт остался один. Одиночество обрушилось на него так, будто из тела разом высосали остатки тепла, словно дрожь Тео передалась ему… Он стоял у мокрой стены амбара, сверху весело капала талая вода, и капли гулко, по-весеннему звонко ударяли в натёкшие мелкие лужицы. Ничего не было видно, казалось, мир разом исчез, и остались лишь угол крепкого, хоть и старого, бревенчатого строения да растерянный человек в домашней куртке, зябнущий на влажном ветру… Поэт попробовал представить свой уютный кабинет с камином, огромным столом, бюро в углу и книжным шкафом. Комната виделась ему нечётко, зато лежавший на столе лист бумаги вдруг вместо вееров и шпаг покрылся ровными значками букв.
Он мог видеть отдельные слова и то, как они складываются в строчки песни-плача. Он надеялся, что за гробом Оттон не будет так одинок, как был при жизни, что там ему будет теплее…
Патрик повернулся и пошёл к дому – и на замер на полдороге, услышав незнакомые голоса. Вернее, только один незнакомый.
– Ты плохо следил за чёрным ходом, дурачьё! – говорил кто-то, и в словах были досада и ненависть. – Он ушёл, а ты проспал всё на свете!
– Он ещё недавно был дома, – оправдывался другой голос, хорошо знакомый, правда, непривычно робкий, лишённый обычной дерзкой весёлости. – И никуда не собирался уходить. Я бы знал… Да и окна вон у него до сих пор горят.
– Как же! – перебил его первый. – Окна горят, да птичка-то улетела! Тебе за что было плачено? Чтобы ты смотрел за всем, что здесь делается. Я же велел тебе сегодня быть наготове!
Хуго что-то невнятно пробубнил в ответ.
– Ступай со всеми обыскивать двор! – брезгливо отозвался его собеседник. – Увидишь что-нибудь – ори во всю глотку. Если он совсем уйдёт, тебе же хуже.
Патрик попытался стряхнуть оцепенение, но у него не получилось: он совсем замёрз. Его колотила дрожь, а всё вокруг застилало белое марево, которое, казалось бы, облегчало бегство, но и не давало увидеть преследователей. Предательство Хуго причинило поэту неожиданно сильную боль.
У него больше не было при себе ни денег, ни оружия. Они с Тео, казалось, поменялись ролями: теперь Патрику предстояло спать в вонючих трактирах, голодать, прятаться, спасая свою жизнь. Песнь для Оттона, едва начавшая складываться, уже никогда не будет написана…
Поэту вдруг дерзко подумалось, что он мог бы прокрасться в кабинет и взять там отложенную сумму, чтобы можно было уехать к Джеле. Но в доме наверняка остался кто-то из незнакомцев, который, уж конечно, более опытен в искусстве нападения и слежки, чем разгильдяй Хуго. К тому же, Тео вряд ли успел уйти далеко. Если они вздумают расширить круг своих поисков, то наткнутся на него. Страх, какого он не знал прежде, даже после того проигранного боя, рядом с телами погибших братьев, казалось, примораживал сердце к позвоночнику.
И всё же он двинулся к дому. Довольно. Если року вздумалось гоняться за ним по миру, он не станет больше бегать и скрываться, и начинать всё сначала, делая вид, будто ничего страшного не произошло. Он должен заглянуть в глаза тому, кто повинен во всех его несчастьях. Он должен знать. Ему тридцать восемь лет, он побывал во многих краях, был солдатом, кузнецом, подмастерьем ювелира, студентом, поэтом… Он схоронил и оплакал стольких, что пора бы уже и честь знать. Инстинкт самосохранения отчаянно верещал где-то в тёмной глубине мозга, и ноги, подгибаясь, отказывались идти. Но Патрик шёл, и прекрасно знал, что его ведёт – любопытство.
Он толкнул дверь чёрного хода и попал прямиком в объятия двух крепких мужчин в добротных охотничьих куртках. Возле лестницы испуганно жалась заспанная прислуга: дворецкий Петер, горничная и кухарка. Хуго с ними не было, и Патрику, слава Богу, не пришлось столкнуться с ним лицом к лицу после подслушанного разговора. Поэт едва успел подозвать Петера и отдать ему ключ от бюро, где лежало жалование для всех слуг…
Это, и правда, было похоже на мистику. Никто ни о чём его не спрашивал и ничего ему не объяснял. Его реплики падали в пустоту, потом его попросили замолчать – без явной угрозы, но с таким жутковатым равнодушием, что он повиновался. Незнакомцы вывели Патрика на улицу – быстро, тихо, привычно, так что его вновь пробрала дрожь, но он всё ещё был полон своей глупой детской решимости разобраться в происходящем, – втолкнули в закрытую карету с задёрнутыми окнами и куда-то повезли. Он больше не пытался разговаривать с ними, потому что вдруг и сам понял: они – лишь куклы, "машины", как говорил Тео. Поэт ждал встречи с хозяином этих странных слуг с трепетом страха и нетерпения, потому что их господин – возможно, сам дьявол, – сейчас олицетворял для него всё, что ломает человеческие жизни, всё, что калечит, губит, развращает и сводит с ума: природные катаклизмы, смертельные болезни, свинцовые дожди и разрывы снарядов на полях битв, голод, ужасные катастрофы на фабриках или железных дорогах, ломающиеся, как спички, стропила в горных выработках глубоко под землёй…
Несколько раз экипаж останавливался, пропуская другие, встречные. Снаружи слышались голоса, перебранка возниц, щёлканье хлыстов и скрип колёсных осей. Спутники Патрика сидели невозмутимо тихо, но он знал, что они настороже, что ему не удастся никому подать знака, ни даже просто закричать. Они действительно напоминали гончих в своих коричневых оленьих куртках с новомодными металлическими пуговицами – холёных охотничьих собак, стерегущих добычу для хозяина, которому их верность и готовность повиноваться давали полномочия бога.
Карета ехала очень долго, потом остановилась, и, когда Патрика вывели, он увидел огромный, тёмный на фоне едва начавшего сереть утреннего неба дом в окружении чудовищно больших и старых деревьев. Это были не город и не Судейская коллегия.
Его вели по каким-то галереям, сперва изысканно убранным, роскошным, потом – угрюмым и голым… Дворец постепенно превращалался в каземат. Нижние его этажи уходили под землю и представляли собой длинные мрачные коридоры с глухими массивными дверями по бокам. Должно быть, хозяин этого особняка имел множество врагов. Поэт хотел было посочувствовать ему, но передумал.
Одна из тяжёлых дверей отворилась, впуская Патрика в довольно большое помещение, похожее на караульное. Но тут не было солдат, чистящих ружья, играющих на досуге в карты, штопающих поношенное бельё или спящих на жёстких лавках после дежурства. Зато там было старое дубовое кресло с резной спинкой, попавшее сюда неизвестно как и зачем, а в кресле – сгорбленная фигура в чёрном, при звуке открываемой двери поднявшая голову от книги на столе. Патрик сделал два шага вперёд и остановился.
Судьба взглянула на него глазами Гельмута Адвахена.
Граф Гельмут выпрямился в своём неудобном кресле, больше напоминавшем громоздкое пыточное орудие, и посмотрел на стихоплёта без улыбки. Его лицо вообще не выражало ничего, кроме безграничной усталости: видно, ему тоже выпала бессонная ночь. Он глядел на Патрика, и тот знал, кого он видит: невысокого немолодого мужчину с оплывшей фигурой, с ясно различимыми уже залысинами на висках, небрежно одетого, моргающего больше обычного после темноты подземных коридоров…
Граф поднялся из-за стола, его худая, почти тщедушная в подчёркнуто-чёрном облачении фигура выглядела случайной в этой комнате с грубой мебелью, низким потолком и давно не беленными стенами.
С минуту они молчали, скрестив взгляды: один вопросительный, другой – угрюмый. Ни один не опустил глаз, и тогда граф заговорил.
– Я давно хотел встретиться с вами наедине, господин поэт, – сказал он, но в его голосе не слышалось никакого интереса. – Я много о вас думал.
– Чем обязан такой честью, ваше сиятельство? – раз обмен репликами начался без приветствий и происходящее выглядело абсурдным, как кошмарный сон, стихотворец решил пренебречь привычными формальностями.
– Я думал о вас всю эту ночь, – продолжал Гельмут, не слыша, устремляя глаза куда-то за спину Патрику, словно настоящий противник находился там, а поэт был лишь его карликовой, недоразвитой тенью. Тому вдруг пришло в голову, что и он, в свою очередь, ищет позади молодого Адвахена другого, более грозного и могущественного соперника. – А сколько передумал до этого – и сказать нельзя. Теперь вы, наконец, здесь…
– Ваше сиятельство, мне трудно понять смысл ваших рассуждений.
Гельмут снова взглянул стихоплёту в лицо.
– В них нет смысла – ни для кого, кроме меня. Вы вольны забывать, я – нет… Странно… Мне всегда казалось, что вы более ничтожное создание и ваша жизнь состоит лишь из обжорства, пьянства и разврата… Что есть в ней такого, что вы смеете стоять при мне прямо и держать себя со мной как равный?
Его манера говорить выдавала привычное усилие воли, старание обуздать гнев, не давая ему выплеснуться наружу разрушительным потоком лавы. Слова вылетали, как плевки, и Патрик вдруг отрешённо подумал о том, как сильно, должно быть, этот человек его ненавидит.
– Так вы привезли меня сюда, чтобы спросить об этом? Или чтобы узнать, почему ваша мачеха была со мной, наперекор пристойности и обычаям?
Патрику показалось, что следующий миг станет для него последним. Граф задохнулся яростью, на бледных щеках вспыхнули острые треугольники румянца, ноздри затрепетали, и вдруг поэт с ужасом увидел, как из прокушенной нижней губы по тщательно выбритому подбородку сползает тонкая тёмная струйка. Адвахен подчёркнуто спокойно вынул белый платок и вытер кровь. Его руки не дрожали.
– Если бы мои люди оказались расторопнее, я, возможно, убил бы вас на месте. А может, наоборот, беседовал бы с вами дольше, – он проговаривал слова чуть глуше и отчётливей, чем раньше. – Но уже светает, я не спал всю ночь – и, честно говоря, у меня зверски болит голова. А мне надо к обеду быть в церкви – завтра отпевают нашего герцога…
В голове Патрика вдруг мелькнула неожиданная догадка, приведшая его в состояние острого, пронзительного ужаса. Казалось, эта ночь и впрямь столкнула его лицом к лицу с роком, пусть даже древняя непобедимая мощь ненадолго приняла облик сумасшедшего мальчишки.
– Зачем вы погубили его? – спросил он так тихо, что, казалось, Гельмут не услышит и не поймёт. Но тот услышал.
– Говорите громче, господин поэт: я-то ведь не умею читать по губам. Как бы, интересно, я добрался до вашей драгоценной головы, если бы Оттон был жив? Он ведь обожал вас, всё время вам потакал, укрывал своей властью ваши сомнительные делишки от любой мало-мальски серьёзной кары… Порой приходится устранить короля, чтобы дотянуться до его шута.
Если б вы знали, чего мне стоило заставить отца написать герцогу по поводу вашей оперы… И это несмотря на то, что всем вокруг было известно, кому она посвящена, и все, даже подлая чернь, сплетничали за нашими спинами!
Между прочим, однажды я даже приезжал в С., чтобы вас пристрелить. Но Оттон как-то пронюхал об этом, и меня на год выслали из столицы. Теперь вас вряд ли хватятся. Всем известно, что Эдвард к вам не слишком расположен. При дворе решат, что вы уехали, не дожидаясь, пока вас вышвырнут за дверь.
Патрик знал, что граф говорит правду. Мариэнель может заподозрить неладное, но здравый смысл, несомненно, подскажет ему, что наводить справки поздно и небезопасно.
Поэт стоял, оцепенев перед открывшейся бездной. Из глубоких глазниц Адвахена смотрела смерть, и в ней не было ничего привлекательного или чарующего. Острота ощущений не радовала, триумфального вознесения на небо не предвиделось. Это было именно то, что в мыслях о смерти страшит больше всего: могила, вырытая в сырой холодной земле, зябкий льняной саван, комья мокрой глины на крышке гроба – и вечная тьма.
– Вы – глупец, – негромко сказал Патрик, усилием воли заставляя себя смотреть прямо в чёрные провалы под надбровными дугами. – Даже если я умру, ваша душа будет продолжать гнить от ненависти. Даже если вам удастся распихать по своим подвалам весь мир, это не вернёт вам покоя, потому что та, которую вы так ненавидите, уже вам не подвластна.
Уголок рта Гельмута дёрнулся и пополз вверх в жуткой усмешке. Кровь снова начала сочиться из свежей ранки, граф машинально промокнул её платком.
– Вы никогда не знали, что такое власть, господин поэт. Держать женщину в объятиях, когда она стонет от желания – это не власть. Власть – значит видеть, как её глаза затягивает смертная пелена, и знать, что ты мог бы разжать руки и подарить ей жизнь, но не хочешь этого делать.
Патрик рванулся к нему. Движение не было осознанным, скорее оно было воплем тела, много лет тосковавшего по утраченной любви и ощутившего рядом виновника своей потери. Поэту казалось, что его бросок был стремительным, но враг оказался проворней и гибче. Патрик с размаху ударился грудью о массивный стол, на его затылок обрушился сильный удар, и стихотворец сполз на пол, на несколько мгновений перестав видеть.
– Теперь, я уверен, вам будет о чём вспоминать в вашем долгом заключении, – голос графа дрогнул, выдавая ликование.
– Безумец, – проговорил Патрик, с трудом отрывая спину от боковой поверхности стола. – Проклятый безумец!
– Проклинай меня! Да, проклинай меня – там, в темноте! И пусть твой желудок скручивает голод, и тело гниёт в сырости, а глаза жжёт от бессильных слёз! Проклинай меня – и молись, чтобы Бог прибрал тебя поскорее!
Раздался звонок, дверь тотчас отворилась, и вошли трое из тех, которые привёзли Патрика сюда, только уже без курток.
– Уведите его и заприте, – приказал граф. Краем глаза Патрик уловил, как в скудном свете, будто призрак, вновь мелькнул белый платок.. – Огня не давайте. Кормите и поите раз в два дня. Да следите, чтобы он не расшиб себе голову о стены. Я хочу, чтобы он жил долго.
– Слушаюсь, – недружным хором проворчали конвойные.
– Я ухожу во тьму, а ты бродишь во тьме всю жизнь! – крикнул Патрик. – И половина отпущенного тебе срока уже истрачена!
Его рывком поставили на ноги, скрутили ему руки за спиной, повернули и подтолкнули к двери. Гельмут Адвахен не ответил на его слова, он с мечтательной улыбкой безумца смотрел в другую сторону, казалось, уже забыв о поэте, пребывая в том единоличном аду, который носил в себе с юности.
Коридор был почти лишён света: только слабые газовые лампы мерцали кое-где по стенам. Но в камере, где поэта в конце концов заперли, действительно царила кромешная тьма. Она обступила его мгновенно, раньше, чем закрылась дверь и в замке заскрежетал ключ. Ей было больше лет, чем Патрику, больше, чем всему миру в целом. Она была вечной, хищной и не боялась света. Щупальца живших в ней чудовищ свободно проникали в мозг, смешивая мысли и бесцеремонно роясь в памяти в поисках полузабытых страхов и первобытных инстинктов.
Патрик снова почувствовал, что его с ног до головы сотрясает дрожь. Ноги подогнулись, он рухнул коленями на скользкий каменный пол и обхватил себя руками за плечи. Брюки мгновенно намокли, бёдра и поясницу, как выстрелом, пронзил ледяной холод. Икры тут же онемели, заныла спина…
Он был одинок в беде, как был одинок Оттон в своём страшном недуге, как Оливия была одинока в безумной жажде ощущений и в смертной тоске, а Гельмут Адвахен – в стремлении любой ценой сохранить пошатнувшийся рассудок. Никто не в силах сопровождать человека туда, где правят тьма, безмолвие и отчаяние.