– А что у тебя есть ценного в квартире? – задал он привычный вопрос.
– Немного серебряных украшений – я люблю серебро – и моя птица.
– Ну вряд ли они торгуют таким антиквариатом, – недоверчиво уточнил следователь.
– Эта птица еще у моей прабабушки жила в доме, – обиделась Варвара. – Правда, здорово, что они не тронули его?
– Кар! Кар! – подал голос ворон, пролетел через всю комнату и приземлился на тахту.
Хозяйка поспешила водворить Прохора в клетку. Пернатый нахохлился и вдруг завопил:
– Пр-риходили тати добр-ро вор-ровати!
От неожиданности Савельев сам чуть не лишился дара речи.
Он призабыл, что девушка упоминала, что ее питомец говорящий. Скрежещущий, какой-то замогильный глас Проши стал для майора настоящим потрясением.
– Он что, все понимает? – обалдело поинтересовался майор.
– Весьма вероятно, – пожала плечами журналистка. – Я сама часто пугаюсь его выходок. Иногда такое выдаст, что хоть стой, хоть падай.
– Вот бы допросить его в качестве, так сказать, свидетеля, – пошутил сыскарь. – Вдруг чего и нарыли бы. Но все равно надо вызывать ребят. Пусть посмотрят…
– Успеется, – пробормотала Варя, легонько толкая его в спину. – Пойдем, надо чаю попить.
Но, придя в кухню, в изнеможении опустилась на табурет, враз обмякнув.
Только сейчас Савельев понял, что та держится лишь диким напряжением сил.
Пересохшими губами она что-то слабо и еле слышно шептала.
Следователь наклонился к девушке и приблизил ухо к ее губам.
– Вадим, я должна вам сказать… Тебе сказать.
Она расплакалась, а потом вдруг прижалась к нему и принялась исступленно целовать.
Савельев поднял девушку на руки. Та, совсем легонькая, казалась такой слабой и беззащитной…
Вадим долго, не отрываясь, смотрел на нее, потом посильнее прижал ее к себе и на руках понес ее в комнату, спотыкаясь о валяющиеся предметы.
"Что я делаю? – твердил пресловутый внутренний голос – Я не могу позволить себе. Это нарушение профессиональной этики. И вообще, я не должен пользоваться…"
– Люби меня… – прошептала она сквозь слезы. – Я хочу этого… Не хочу быть одна!
Он нежно раздел ее и заботливо уложил ее в постель.
Голова закружилась от весеннего цветения. Он стал целовать ее лицо. Девушка обвила его руками за шею и привлекла к себе, прильнув к нему горячим стройным телом.
Голова закружилась, когда из-под снятой футболки его взору открылись крупные твердые груди с маленькими, темными, как вишни, сосками.
Слабый лучик света упал на ее глаза, в которых застыли слезы. Вадим не мог больше сопротивляться, и их тела слились в трепетном порыве.
Весь мир замкнулся меж их сомкнутых губ – да, ни больше, ни меньше, чем вся Вселенная! Прежние беды и радости, горести и мгновения счастья, чудилось, вообще перестали существовать, исчезли, растворились в этих самозабвенных движениях губ, впившихся друг в друга.
Те неведомые прежде, немыслимые ощущения, которые пробудил в них этот первый, невероятный, ослепительный поцелуй, требовали какого-то выхода.
Уже было мало лежать просто так, сливаясь только губами. Уже пошли бродить по телу Вари нетерпеливые руки Вадима, а по его спине – ее дрожащие руки, уже грудь Вари расплющилась о крепкую мужскую грудь, а бедра их вжимались друг в друга, словно хотели расплющить неведомое нечто, которое мешало им прижаться теснее, еще теснее, влиться друг в друга, стать единым существом. Уже стоны рвались из их неразрывно сомкнутых уст, уже зарождались в глубинах помутившегося сознания слова извечного вопроса – и ответа на этот вопрос, слова согласия, полной взаимной покорности, слова, которые выразили бы их иссушающую, испепеляющую жажду взаимного нераздельного, вечного обладания.
"Господи! – ударило мыслью, словно кнутом. – Да что же я делаю?"
С натугой оторвавшись от нацелованных, припухших девичьих губ, он не в силах был разомкнуть объятия.
Потом они тихо лежали в измятой постели рядом.
Вадим смотрел в потолок, к которому струился дым от его сигареты… Варвара, свернувшись калачиком, приглаживала волосы.
Голова девушки лежала у Савельева на плече, и он в наступившем продолжительном молчании наслаждался ощущением ее присутствия, легкостью ее тела, шелком ее волос на своей щеке.
Лицо ее вдруг стало отрешенно-пустым. Повернулась к Вадиму и прямо посмотрела ему в глаза.
– Я была в ту ночь у Монго, – отрапортовала громким голосом диктора.
Она ожидала его реакции, но Вадим молчал.
Сам же внутренне приготовился ко всему: от рассказа о тривиальном убийстве из ревности до признания в жутких тайнах и участии в человеческих жертвоприношениях.
Посмотрел ей в глаза, и необъяснимая печаль охватила все его существо. Все отчаянье, всю тщету и бессмысленность надежд прочитала она в его взгляде…
– Прости, я солгала тогда. Он позвонил мне не в девять вечера, а ночью, в три часа. Поднял с постели… Я едва его не обругала матом! А он… Он говорил, что я должна срочно приехать, говорил, что это будет неслыханная сенсация и что дело касается лично меня! Он был как пьяный… Или очень возбужден. Не знаю, если я что-то понимаю в людях, если моя треклятая профессия хоть в чем-то научила меня разбираться, то он говорил искренне.
Варвара умела поддерживать непринужденную беседу на светских приемах и дружеских вечеринках, но этот монолог ей давался с трудом.
– И ты поехала?..
– Ну да! Словно бес меня какой-то подтолкнул. Поймала такси, добралась до этой самой Масловки… Я даже не удивилась, что ворота не заперты…
От волнения у нее перехватило горло. Она как бы снова пережила тот ужас.
– Не помню, как бежала оттуда… Даже туфли выбросила потом: со страху, чтобы собака след не взяла. Вот, совсем одурела.
Вадим вспомнил тот день – и непривычно выбивающиеся из джинсового облика Варвары босоножки на высоченном каблуке с серебряными блестками.
Вот, значит, как…
– А потом я решила вернуться, чтобы никто меня не заподозрил. Подумала: даже если отследят разговор по записи в мобильном, можно будет сказать, что решила приехать утром.
Майор долго думал.
У всякого стража закона в жизни бывает хоть раз момент, когда, как ты ни поверни дело, а придется выбирать или между духом и буквой закона, или, что куда хуже, между законом и справедливостью.
Он хорошо понимал, что будет, если он, как и положено, даст признанию Вари законный ход.
По опыту знал: на место отсутствующего подозреваемого станет эта симпатичная, по сути, лишь начавшая жить девушка. Подписка о невыезде – хорошо, если так!
СИЗО, камера, баланда, общество лесбиянок-уголовниц… Дело у Вадима, конечно, заберут – пусть и с благодарностями… Отдадут Феликсу Кузнецову по кличке Железный Феликс (вполне соответствует натуре) или, того хуже, им займется полковник Молибога, чье имя стало кличкой среди подследственных (у него они обычно садились за то, в чем их подозревали).
– Никто не должен об этом знать! Поняла?! – Он властно и твердо посмотрел на нее, приняв решение.
– Я все поняла! – Озерская медленно опустила взор к полу и тяжело вздохнула. – Скажи, а кража… Это из-за этого?
Ее голос прозвучал виновато и мягко.
– Скажи – это все из-за этого?
Девушку снова начала колотить дрожь.
– Бедная… – Вдруг погладил ее по волосам. – Вот что. – Он посмотрел на сгущающуюся темноту за окном. – Одевайся-ка. Тут тебе, пожалуй, оставаться небезопасно. Поживешь пока у меня, а за твоей квартирой мы присмотрим.
– Нет, Вадим, – решительно покачала головой журналистка. – Я ведь… Мне нужно в В-ду. Срочно нужно… Сенсационный репортаж. У меня билет на завтра на шесть…
– Ты что?! – Майор едва удержался, чтобы не покрутить пальцем у виска. – Варя, это серьезное дело! Это опасно…
– Не волнуйся. И не подумай ничего плохого. Мне нужно работать, а в В-де я буду в безопасности! За мной Прохор присмотрит.
Из соседней комнаты тут же донеслось резкое:
Marlbr-rough s'en va-t-en guerre,
Mir-ronton, mir-ronton, mir-rontaine…
– Это что? – дернулся Савельев.
Мелодия показалась ему отвратительной, хотя и отдаленно знакомой.
– Он поет, – пояснила с улыбкой Варя. – Это по-французски. Его любимая песенка о незадачливом Мальбруке; который в поход собрался.
– Вот-вот, – проворчал он. – Да только вернется ли он, бог весть.
– Если я действительно тебе небезразлична, не мешай мне, – прильнула к его груди она. – Я должна там быть! А за квартирой и в самом деле пусть твои ребятам приглянут…
Вадим колебался.
В-да…
"Где ж ты, моя черноглазая, где?.."
И какой паук наплел такие красивые и столь запутанные в-ские кружева?
В-да…
Многое могло бы измениться, если бы майор Вадим Савельев не совершил грубой профессиональной ошибки.
Он забыл спросить Варвару: не взяла ли она что-нибудь с места происшествия?
Глава 20
ТЫЧЕШЬ-ПОТЫЧЕШЬ
Бородавское озеро, зима 1758 г.
Он не был бы самим собой, если б не решился полезть туда.
Это все равно, что долго и упорно шедшему куда-то путнику повернуться и уйти, не дойдя единого шага до цели.
Пусть он и не разгадает до конца покрытую пылью времен тайну. Однако оставить ее у себя за спиной, ретироваться, чтобы потом сожалеть об упущенном, о недоделанном, Иван не мог.
В принципе уже на следующий день его пребывания в Фарафонтове можно было со спокойной совестью возвращаться в В-ду. Как и предполагал, ничего любопытного для академического проекта в монастырской библиотеке откопать не удалось. Летописные своды, хранившиеся здесь, начинались уже с XV века. Сей период пока не интересовал господ профессоров.
Хотя и в этих свитках попадались любопытные вещи.
Не без улыбки читал поэт пометы летописцев, сделанные ими на полях своих хроник во время трудов праведных а потом по рассеянности не соскобленные с пергамента.
"Господи, долго ль еще мне трудитися, аки пчеле? Ажно рука отваливается". "Пот глаза застит". "Надобно бы у брата келаря лишних пару свечей выпросить – темно зело".
Живые голоса древности.
И все же – не то.
Однако Иван каждое утро прилежно приходил в вивлиофику, запасшись пачкой бумажных листов. Перья с чернилами ему по дружбе ссужал брат Савватий.
Почеркав-почеркав для вида бумагу, господин копиист на "некоторое время" отлучался. И в это время занимался несколько иными изысканиями. А именно: присматривал удобный железный прут потолще, чтоб можно было стылую землю ковырять или кровельный лист поддеть, а также лопату, длинную и прочную веревку, мешки и прочее снаряжение.
Обратись он за помощью к библиотекарю, тот, несомненно, пособил бы гостю в поисках. Но посвящать, кого бы то ни было, в свои планы Баркову не хотелось. Помнил реакцию молодых монашков на их с бароном попытку проникнуть в Никонову часовню. Вряд ли от местной братии стоило ожидать иной реакции. Об этом судил уже по тому трепету и ужасу, с которыми Савватий рассказывал историю проклятого места.
Не хватало ему еще конфликтов со здешним духовенством. Нажалуются преосвященному, а предугадать действия Варсонофия тяжеленько. Непредсказуем владыка.
И вообще от всего этого дела дурно пахло. Сказать по чести – смердело.
Змеи с крокодилами, объявившиеся среди зимы, рыжие псы неведомой породы, вертящиеся у провалившейся под землю часовни, запрещенные церковью книги, полусгоревший череп в костре – все это звенья одной цепи. Закрытой на большущий, прямо-таки амбарный замок.
Тычешь-потычешь,
Но узка щелинка.
Коль ночью не видишь,
Приди в день, детинка,
Приди и вложи в меня из порток,
Найдешь днем дыру, конечно, в – замок.
Да вот только где ж эту дыру отыскать? А к ней бы и ключ не помешал.
Все чаще Ивану приходила в голову мысль, что ключ сей надобно искать не где-нибудь, а в Горнем Покровском монастыре. Что-то туда все звенья цепочки выстраиваются. В-жане, пугающиеся при упоминании обители, внезапный тамошний карантин, затребование монашками отреченных книг из библиотек Белозерского и Фарафонтова. В странные игры играют невесты Христовы.
И там же, за монастырскими стенами – Брюнета. Которой грозит тьма. Хорошо бы, конечно, чтобы он ошибся, неверно истолковал увиденное. А ежели не обманулся? Что тогда?
Тогда следует выручать красну девицу-зазнобу. И чем скорее, тем лучше.
К исходу третьего дня снаряжение было готово.
Он долго раздумывал, когда именно отправиться в путь.
Естество рвалось сделать это днем, противясь самой мысли лезть под землю ночью, когда особенно мощна нечистая сила. Разум же, извечный недруг чувств, велел идти к часовне как раз в темное время суток, поскольку лишь об эту пору был наименьший риск привлечь к себе внимание посторонних.
Победил конечно же разум – мерило всех вещей в этот просвещенный век.
Но, примиряясь с чувствами, рассудок предпочел промолчать, когда Иван предпринял кое-какие шаги, несовместные с учением великих просветителей человечества.
Прежде всего поэт отправился в Рождественский собор, прихватив с собой всю свою амуницию.
Здесь он поставил свечи Богородице, своему небесному патрону Ивану-воину, великомученикам Козьме и Дамиану и, на всякий случай, святому Христофору, прилепив свечу у того места, где, как ему указали, прежде находился образ псоглавого мученика, нынче замазанный.
Потом, преклонив колена, долго и тепло молился, испрашивая благословение небес на свое предприятие, а буде таковое дать невозможно, то хотя бы прощение за дерзновенный поступок. Святые сурово молчали, не подавая никакого знака. Понятное дело, сердились. Зачем ворошить то, что быльем поросло и предано церковному порицанию и забвению?
Оно и правда, зачем?
Не лучше ль смирить гордыню, обуздав стремление разума порвать путы незнания? Для кого-то и лучше, но не для него. Такова уж его натура. Потому прости, Господи, неразумное чадо свое, ведающее, что творит худое, но не могущее противиться страсти познать неведомое.
Хорошо бы еще получить пастырское благословение. И освятить снаряжение. Но как? Не подойдешь же к первому встречному чернецу с просьбой: "Благослови, честной отче, на дело сомнительное", после чего зачнешь совать ему пистолеты, шпагу да лопату с прутом и вервием.
Ладно, есть надежда на то, что уже само пребывание в святом месте сотворит с амуницией чудо. Особенно после того как все это окропится святой водой. Пузырем с оною поэт предусмотрительно обзавелся загодя, купив в монастырской свечной лавке.
Еще одной нелепицей, противной здравому смыслу, стало то, что господин копиист зарядил свои пистоли серебряными пулями.
Да-да.
Он отнюдь не манкировал странными словами, оброненными Шуваловым во время их последней встречи. Приап никогда ничего не говорит зря. Раз молвил, что не худо бы запастись оным снаряжением, знать, так и нужно поступить.
Намаялся Иван, разыскивая по столице серебряные пули. Проще было бы самому смастерить как-нибудь в ружейной мастерской Академии. Да времени уже не было и не хотелось нарываться на недоуменные вопросы товарищей. Таки сыскал в одной из лавчонок на Невском, где торговали всякими заморскими диковинами. А если бы понадеялся на то, что на месте раздобудет? Это в В-де-то? Ха-ха-ха!
Сложив свой скарб в кожаный мешок, поэт проследовал на конюшню.
Загодя приготовил более или менее правдоподобное объяснение, зачем ему понадобилась лошадь на ночь глядя. Дескать, мается он бессонницей, и врач прописал ему вечерние верховые прогулки. Не особо любопытным чернецам этого должно было хватить. Мало ль от чего с жиру бесятся эти мирские.
Оправданий не потребовалось.
Кроткий инок, присматривавший за лошадьми, удлиненным ликом и сам отчасти смахивающий на своих питомцев, ни слова не говоря, взнуздал для Ивана конька посмирнее.
– Я недолго, – сам себе не веря, молвил на прощание молодой человек.
– Да уж, – кивнул монах, – глядите, чтоб поспели к закрытию врат. А то, не приведи Господи, в степи ночевать доведется.
– Благословите, брат, – сняв треуголку, склонил голову поэт.
Теплая ладонь легла ему на темя.
– Да пребудет с вами Бог, – торжественно изрек черноризец. – И еже, и присно, и вовеки веков.
– Аминь, – закончил Барков.
Хоть и обманом, а таки получил благословение.
Вскочил в седло и глянул сверху на конюха. Неровный свет свечи замысловатым бликом лег на некрасивое лицо Инока, и Ивану вдруг показалось, что у того совсем не лошадиное, а… песье обличье.
– Господи, помогай! – пришпорил он конька.
Чем ближе к нехорошему месту, тем неуютнее становилось на сердце у поэта. Уже не раз и не два порывался поворотить назад, проклиная свою самонадеянность и безрассудство. И только глупая гордость не давала совершить единственно верный поступок.
Был бы еще хоть кто-нибудь рядом.
Тот же барон. Веселый и храбрый, пусть и немец.
Или на худой конец Прохор. С ним не скучно. Отвлекал бы от дурных мыслей. Но его пришлось оставить на попечении у хозяина "Лондона". Куда тащить болтливую птицу в странствия по монастырям? Мало что перепугает до смерти монахов, так еще и хозяину составит худую репутацию чародея и чернокнижника. Ведь, бывало, выдаст что-либо этакое из своей прошлой, еще доивановой жизни – так хоть стой, хоть падай.
Откуда лишь понабирал всего? Не иначе как от прежнего владельца, Якова Вилимыча Брюса, царствие ему небесное.
Один раз как начал ахинею нести. Иван прямо за голову схватился, думал – конец птахе приходит. А как прислушался, то разобрал не то арамейские, не то халдейские слова. Даже записал за Прошей пару более или менее связных и осмысленных фраз. Потом показал профессору Тредьяковскому.
Василий Кириллович, человек глубокой учености и поэт недюжинный, пробежав глазами строчки, выронил листок и побледнел. Затем, заикаясь, вопросил, откуда это у господина студиозуса. Барков промямлил что-то вроде того, что набрел на сей отрывок, читая один из фолиантов в университетской библиотеке. Профессор усомнился, дескать, быть того не может, чтобы в библиотеке в открытом доступе находились таковые сочинения.
Да что ж в нем такого, недоумевал Иван. Тредьяковский отвечал, что строки эти взяты из древней иудейской книги "Сефер Ецира", будто бы написанной патриархом Авраамом. Иначе же именуемой "Каббалою". Сочинение, запрещенное для чтения православной церковью.
Что такое Каббала, Барков смутно знал. Наука о том, как управлять судьбой, как с помощью слов и звуков связать видимый и невидимый миры.