- Фостер Адамс твой сосед, - сказал мне этот знакомый, - Он живет в той же части графства, что и ты. По-моему, он держит в голове больше никчемных исторических деталей, чем кто-либо из ныне живущих.
Я удивился и ответил в том духе, что даже профессор английской истории не сможет рассказать мне о том, какие блюда в пятнадцатом веке английский средний класс предпочитал кушать на обед. Но собеседник лишь потряс головой.
- В целом об этом могу рассказать тебе и я, - заявил он, - Но Фостер Адамс выложит их меню до мельчайших подробностей, до последней крошки ячменного хлеба.
Тогда я спросил, кто такой этот Фостер Адамс, но собеседник не смог ответить. Таинственный знаток не был связан с каким-либо университетом, не публиковался и не был авторитетом в ученой среде (во всяком случае - признанным авторитетом). Но он знал, что носили и ели люди, начиная с Древнего Египта и до наших дней: какие орудия труда они использовали, какие злаки сеяли, как путешествовали и множество иных мелких подробностей, которые наполняли обыденную жизнь людей в течение долгих тысячелетий.
- Это его хобби, - сказал мой знакомый.
И это было самое четкое описание занятий Фостера Адамса, какое мне доводилось слышать.
Ферма Смита - участок голой, потрепанной капризами природы земли, расположенный у иссеченного ветрами горного хребта. Земля эта не могла похвастаться ни красотами, ни какой-либо репутацией или историей. Даже после того, что произошло темной ноябрьской ночью, там не почувствуешь флера ужаса или мрачного величия. Словно никакой трагедии и не было вовсе.
Я до сих пор помню мое первое впечатление от этого места, уныние и меланхолию, которые охватили меня, пока я ехал по каменистой дороге, серпантином вьющейся по склонам холма.
Дом был серым, но это был не серый цвет потемневших от времени бревен, а несвежий, нездоровый цвет дерева, которое некогда было покрыто слоем краски, но с тех пор она отслоилась, отлетела и растворилась в ветре и непогоде. Коньковый брус амбара просел в середине, и крыша теперь здорово напоминала лошадиную спину. Другое строение - должно быть, когда-то оно было свинарником - и вовсе рухнуло. При виде этой картины меня охватила тоска. Все выглядело так, словно однажды ферма устала стоять и сдалась на милость времени.
За домом в лучшие времена был разбит большой фруктовый сад, но теперь там остались лишь призраки деревьев - они скорчились и замерли под солнцем в нелепых позах, словно толпа упрямых стариков. Покосившийся ветряк склонил голову над умирающим садом, и ветер, беспрестанно дующий вдоль хребта, болтал его огромные металлические крылья из стороны в сторону, бессмысленно и удручающе однообразно.
Остановив машину, я заметил, что упадок и разруха, вызванные хозяйским небрежением, коснулись даже мелочей. Клумбы из последних сил сопротивлялись напору сорняков. Широкая наклонная дверь - внешний вход в подвал - наполовину сгнила, одна створка и вовсе упала с петель.
Ставни на одном из окон висели косо, на другом упали и валялись на земле, через прорези в них упрямо тянулись к свету травинки. Крыльцо просело, столбы навеса опасно накренились, настил скрипел и сильно прогибался под моими ногами, пока я шел к входной двери.
На мой стук дверь открыл старик, одетый в ливрею столь древнюю, что ее черная ткань вылиняла и стала зеленой. Пожалуй, никогда в жизни мне не доводилось видеть такого противоестественного сочетания: на пороге старого, совершенно обветшавшего фермерского дома в штате Висконсин стоял старик, будто сошедший со страниц Диккенса.
Я спросил, можно ли видеть Адамса, и слуга приоткрыл дверь чуть шире и пригласил меня войти. Его голос звучал резко, словно вороний грай, и отдавался эхом под высокими древними потолками.
Дом был почти лишен мебели. На кухне стояли дровяная печь, несколько старых кресел и стол, покрытый куском сальной клеенки. В комнате, которая, видимо, некогда была обшита дубом и считалась столовой, вдоль стены громоздились упаковочные ящики, и груды книг были навалены там и сям в совершеннейшем беспорядке. Окна пялились на мир пустыми глазами, поскольку хозяева не озаботились повесить ни одной занавески.
В передней гостиной плотные зеленые шторы были опущены, и комната тонула даже не в тени, а в настоящей темноте.
Фостер Адамс поднял свое громоздкое тело из кожаного кресла, стоявшего в углу, и пересек комнату, чтобы пожать мне руку. Его пожатие оказалось холодным и вялым, оно выдавало равнодушие, а то и скуку.
- Немногие забираются в такую глушь, - сказал он, - Рад вас видеть.
Но он кривил душой, уж поверьте. Бьюсь об заклад, ему вовсе не понравилось, что я нарушил его уединение.
Мы сидели в сумраке гостиной за опущенными шторами и разговаривали тихо, поскольку комната обладала удивительным свойством: она будто шепотом велела вам не повышать голос. Фостер, тут ничего не скажешь, оказался обладателем прекрасных манер: педантичных, щепетильных, даже немного вычурных… и раздражающих.
В августовский полдень было странно слышать тонкий, высокий, холодный и враждебный вой ветра по сторонам и углам дома. В обстановке не чувствовалось ни дружелюбия, ни уюта. Стены дома не могли удержать тепло - все высасывали разруха в доме и запустение на земле, брошенной на потребу солнцу, дождю и ветру.
Да, сказал Адамс, он может рассказать мне многое из того, что я хочу знать. И рассказал, причем не сверяясь с записями или книгами. Он говорил так гладко, словно описывал события, которые видел собственными глазами, словно повествовал не о далеком прошлом, а о нынешнем времени, словно он сам жил в Англии пятнадцатого века.
- Меня всегда интересовали такие подробности, - сказал он, - Какие нижние юбки носили женщины, или какими травами они приправляли пищу. И даже более того, - Он снизил голос до полушепота, - Более того - как умирали люди.
Адамс замер в кресле, и казалось, будто он прислушивается к чему-то, к тихим шорохам, которые можно разобрать, только если знаешь о них, - шебуршанию крыс в подвале или, может быть, стрекотанию сверчков в складках портьер.
- Люди, - с апломбом заявил он, - умирают по-разному.
Он сказал это так, словно был первым человеком, кому пришла в голову подобная мысль. Или, по меньшей мере, первым, кто высказал ее.
В гостиной повисла тишина. Ее нарушал лишь скрип шагов старого слуги, который расхаживал в столовой, да еще из сада доносился приглушенный стенами металлический грохот терзаемой ветром мельницы.
Фостер Адамс внезапно поднялся с кресла.
- Я был очень рад видеть вас, - сказал он. - Надеюсь, вы придете еще.
В точности так это и выглядело. Меня буквально вышвырнули вон, велели мне идти, словно остолопу-школьнику, который засиделся в гостях.
И все же этот странный человек долго не выходил у меня из головы. Было в нем какое-то очарование, которое тянуло меня обратно к старому серому фермерскому дому на вершине черного недружелюбного холма. Так некоторых людей в зоопарке неодолимо манит какая-нибудь клетка, и они подходят к ней, чтобы стоять, смотреть и ужасаться зверю, который в ней заключен.
Я закончил книгу, щедро приукрасив ее сведениями и подробностями, которыми со мной поделился Адамс, и отправил издателю.
А потом, однажды, едва понимая, зачем это делаю, и ни на мгновение не сознаваясь самому себе, куда направляюсь, я обнаружил, что снова еду на машине сквозь лабиринт холмов нижнего Висконсина.
Старый фермерский дом ничуть не изменился.
А я-то надеялся, что Адамс просто-напросто недавно поселился на ферме и за прошедшее с моего первого визита время привел все в порядок. Даже обычная покраска уже во многом изменила бы облик дома. Небольшой камин сотворил бы чудо, привнеся тепло и немного уюта. Цветы, альпийские горки и несколько террасок придали бы саду ухоженный вид; тополь или два по углам дома развеяли бы уныние, которое источала ферма.
Но Адамс не сделал ничего. Дом выглядел так же, как в первый раз.
Он сказал, что рад видеть меня, но его рукопожатие было не более чем вялым жестом вежливости, и сам он оставался таким же педантичным и прямолинейным, как и во время нашей прошлой встречи.
Хозяин дома сидел в своем глубоком кожаном кресле и говорил, и я ничуть не сомневался, что если он и рад визиту, то лишь потому, что я дал ему возможность послушать его же собственный голос. Так что, признаться честно, он не беседовал со мной, он даже не смотрел на меня. Казалось, он разговаривает сам с собой, и временами я улавливал сварливые нотки в его голосе, словно он сам же с собой не соглашался.
- Жестокость красной нитью проходит через всю историю человеческой расы, - говорил он, - Она всюду, куда ни посмотри, на каждой странице официальных летописей. Человеку мало просто убить, он стремится привнести в этот процесс множество мучительных излишеств. Мальчик отрывает крылышки у мухи или привязывает банку к хвосту собаки. Ассирийцы свежевали тысячи пленников, сдирая с них кожу заживо.
В доме витало ощущение затхлости - ощущение, не запах. Пыль веков, давно ушедших в прошлое.
- Ацтеки, - вещал Фостер Адамс, - вырезали сердца у живых жертв с помощью тупого каменного ножа. Саксы опускали людей в змеиные ямы или сдирали кожу с живых и натирали солью трепещущую плоть.
От той беседы у меня осталось тошнотворное впечатление - отвращение вызывала не столько суть сказанного Адамсом, сколько то, каким тоном он говорил. Это был спокойный профессиональный разговор человека, который знает предмет и рассматривает его объективно, как нечто, что необходимо исследовать, изучить опытным путем и подробно описать. Совсем как торговец, составляющий перечень товаров.
Но для Адамса, как я понимаю теперь, люди со снятой кожей, люди в змеиных ямах, люди, которых казнили на крестах вдоль римских дорог, не являлись созданиями из плоти и крови. Для него они были просто фактами, которые упорный исследователь рано или поздно выстроит в систему.
Нет, я не хочу сказать, что человеческие страдания совершенно не трогали душу Адамса. Его интерес к ним был совершенно искренним. И вряд ли можно усомниться, что в последние часы, когда этот человек еще был жив и сохранял способность трезво мыслить, его заинтересованность не стала еще более глубокой и личной.
Адамс, должно быть, заметил, что его монолог мне неприятен. Он сменил тему. Мы заговорили о деревне, об окрестных холмистых пейзажах, о приятной погоде - на дворе был конец октября - и о раздражающем любопытстве местных жителей касательно того, чего это Адамс вдруг поселился на ферме и чем он там занимается. Их назойливость, как я понял, сильно досаждала ему.
Прошло больше года, прежде чем я снова увидел Фостера Адамса, да и то лишь благодаря случайному стечению обстоятельств.
Я ехал домой после одной встречи в Чикаго, и, когда уже начинало темнеть, меня застала в дороге одна из лютых бурь, что случаются поздней осенью. Дождь превратился в град, град в снег. Непогода час от часу лишь усиливалась, машина едва ползла, и я понял, что так я далеко не уеду. Пора было искать убежище, и быстро. Тут я вспомнил о старой ферме Смита - до нее оставалось меньше двух миль.
Я нашел нужный поворот, съехал с шоссе и через полчаса был у подножия холма, который примыкал к горному хребту. В такую непогоду моя машина не могла одолеть подъем, и я пошел пешком, увязая в мокром и тяжелом снеге, ведомый немощным пятном света в окне фермерского дома.
Даже днем здесь всегда дул ветер - резкий, колючий, рычащий сквозь зубы, как пес. Теперь же, подстегиваемый бурей, он с воем проносился над горами и обрушивал всю свою злобу на низину.
Остановившись передохнуть, я прислушался к голосу ветра, и мне почудились в нем завывания своры адских гончих, вопли преследуемых жертв и тихое, жалобное хныканье существа, безуспешно пытающегося выбраться из глубокого ущелья.
Я заторопился, подгоняемый безотчетным ужасом, и лишь когда оказался возле самого дома, понял, что бежал во весь дух, спасаясь от сонма воображаемых кошмаров, которые сгрудились на склоне холма.
Добравшись до крыльца, я вцепился в покосившуюся опору и попытался восстановить дыхание и отогнать прочь иррациональный страх, притаившийся в темноте у меня за спиной. К тому времени, когда я постучал в дверь, мне это почти удалось. Однако стучать пришлось снова и снова, потому что грохот бури заглушал все звуки.
Наконец старый слуга впустил меня. Мне показалось, что он стал двигаться медленнее и ноги у него заплетались больше, чем я помнил по прошлому разу, и разговаривал он невнятней, словно у него каша была во рту.
Адамс тоже изменился. Он по-прежнему держался чопорно, официально и очень сдержанно, однако от его педантизма не осталось и следа. Он не брился день или два, его глаза запали от усталости. Что-то явно не давало ему покоя, хоть он и пытался не подавать виду, и это насторожило меня.
Хозяин дома не удивился, увидев меня, и, когда я упомянул о буре, которая заставила меня просить у него убежища, он согласился, что ночь действительно ужасная. Словно я жил от него через улицу и заскочил на часок-другой попить чаю. Адамс и не подумал предложить мне поесть, ему будто и в голову не пришло, что я не прочь переночевать в его доме.
Мы повели вымученную - по крайней мере, с моей стороны - беседу о всяких пустяках. Адамс держался вполне непринужденно, однако его лицо и руки нервно подрагивали.
Вскоре разговор перешел на его занятия. Из его слов я понял, что Адамс, минуя промежуточные этапы исследования, сосредоточил внимание на проблеме наказаний и пыток, которым только подвергался человек со стороны своих собратьев в обозримом историческом прошлом.
Сутулясь в кресле, неотрывно глядя в стену, он описывал в красках кровавые издевательства, которые оставили страшный след в веках и роднили древнеегипетского правителя, чей гордый титул звучал как Раскалыватель Лбов, и чекиста, чей дымящийся револьвер прикончил так много людей, что расстрельные подвалы были завалены трупами по колено.
Адамс в подробностях знал, как укладывали людей на муравьиной тропе, как закапывали по шею в песках пустынь. Он совершенно серьезно убеждал меня, что американские индейцы были последними мастерами истязания огнем, а искуснейшие дознаватели из числа инквизиторов, по крайней мере в данном вопросе, были не более чем бестолковыми растяпами.
Он говорил о дыбах и четвертовании, о крючьях, вырывающих внутренности. Я слушал эти сухие холодные речи прекрасно эрудированного ученого, и мне мерещился запах дыма и крови, слышались вопли мучеников, скрип натягиваемых веревок, звон цепей.
Однако Адамс совершенно не замечал моего волнения.
Наконец он перешел к тому, зачем начал этот разговор. К проблеме, вытекающей из огромного массива накопленных им знаний. Ее решение ускользало с проворством капель ртути, дразня и не даваясь в руки, и она всецело захватила Адамса.
- Никто из них так и не смог достичь подлинного совершенства, - разглагольствовал он, - Не существует такой вещи, как совершенная пытка, поскольку рано или поздно жертва умирает или уступает, и пытка заканчивается. Не существует способа измерить границы человеческой выносливости. Стоит переусердствовать, и пытуемый умирает, а если позволить жертве избежать полной меры страданий из опасения за его жизнь, то может статься, что его выносливость еще не исчерпана.
- Совершенная пытка? - воскликнул я полувопросительно, поскольку до сих пор ничего не понимал.
Я все еще не мог взять в толк, как человек может интересоваться, пусть даже с чисто академической точки зрения, совершенной пыткой. От таких увлечений попахивает безумием.
Мне казалось, что я схожу с ума - я сидел в старом фермерском доме в Висконсине, за окном ярилась первая зимняя буря, а человек передо мной невозмутимо и со знанием дела рассуждал о технической проблематике эффективных пыток прошлого и настоящего.
- Возможно, в аду, - сказал Фостер Адамс. - Но, конечно, не на земле. Ибо люди по своей природе грубы, и то, что они делают, тоже весьма грубо.
- Ад? - спросил я его, - Вы верите в ад? Ад в общепринятом смысле слова?
Он рассмеялся, и я так и не понял, верит он или нет.
Я посмотрел на часы - была уже полночь.
- Мне пора, - сказал я, - Кажется, буря стихает.
При этом я не сделал попытки подняться с кресла, поскольку пребывал в полной уверенности, что уж после такого прозрачного намека мне точно предложат остаться на ночь.
Но Адамс сказал только:
- Жаль, что вы уже уходите. Я надеялся, что побудете еще часок.
Я был так зол, пока плелся вниз по склону холма к машине, что не сразу услышал шаги за спиной. Теперь-то я понимаю, что за мной шли от самого дома, но тогда я ничего не заметил.
Буря слабела, ветер затихал, и сквозь прорехи в стремительно несущихся облаках тут и там проглядывали звезды.
Шаги я услышал, когда прошел полпути до подножия холма. Хотя, вполне возможно, я слышал их раньше, просто не придавал значения. Когда я наконец обратил на них внимание, то понял, что это шаги какого-то животного - я слышал стук копыт и скрип коленных суставов, когда преследователь поскальзывался на льду, скрытом под тонким слоем снега.
Я остановился и обернулся, но дорога, которую я оставил позади, была пуста. Шаги раздавались все ближе. Почти нагнав меня, они стихли и возобновились лишь тогда, когда я снова двинулся вперед. Шаги следовали за мной до подножия холма, позволяя мне задавать темп, но я по-прежнему ничего не видел.
Корова, подумал я, хотя в то, что Адамс держит скотину, совершенно не верилось. Кроме того, коровы обычно не разгуливают по дорогам в дождливую ночь. Да и цокот копыт как-то не очень походил на коровий.
Я останавливался несколько раз, однажды даже окликнул преследователя, и на четвертой остановке понял, что за мной больше никто не идет.
Каким-то образом мне удалось развернуть машину. Прежде чем я выехал на шоссе, мы с ней трижды увязали в снегу, но удача и порция отборных ругательств всякий раз выручали меня. На шоссе дело пошло веселее, и вскоре после рассвета я добрался до дому.
Тремя днями позже я получил от Адамса письмо с извинениями. Он писал, что накануне слишком много работал и потому во время нашей встречи не вполне владел собой. Он выражал надежду, что я не придам значения некоторой эксцентричности его поведения. Однако о недостатке гостеприимства в письме не было сказано ни слова. Мне оставалось лишь гадать, что Адамс подразумевал под "эксцентричностью".
В следующий раз мы встретились без малого год спустя. Из третьих рук я узнал, что его старый слуга умер и теперь чудаковатый ученый живет один. Я часто с жалостью думал об Адамсе. Насколько мне было известно, старик в ливрее был единственным человеком, который разделял его одиночество. Должно быть, теперь Адамсу было не с кем и словом перекинуться. Однако я все еще таил обиду и потому не пытался повидать его вновь.
Потом я получил второе письмо, скорее даже записку. Адамс давал понять, что у него имеется кое-что интересное и он хотел бы показать это мне, и что он будет чувствовать себя обязанным, если я уделю ему немного времени, когда окажусь в его краях. Ни слова о смерти слуги, ни единой обмолвки о том, что Адамс истосковался по человеческому общению, ни намека на то, что жизнь его изменилась не в лучшую сторону. Краткая, деловая записка не содержала ни одного лишнего слова.