- Куда? - спросила женщина.
- Одну минуточку, - заторопился Ермолкин.
Он достал из кармана свой паспорт и стал искать в нем адрес, по которому был прописан и которого совершенно не помнил.
- Да вот. - Он прочел вслух название улицы, указанной в соответствующей графе, и женщина, как ни была удивлена, словоохотливо и со многими лишними подробностями объяснила, как идти и где куда поворачивать.
Ермолкин пошел, как ему было указано, и вскоре был бы дома, но по пути у перекрестка двух улиц увидел людей, которые, сбившись в кучу, кружились на небольшом пятачке, перемещаясь, меняясь местами и что-то выкрикивая, словно искали друг друга. Это был так называемый хитрый рынок, знакомый ему по временам его юности. Ермолкин удивился. Он думал, что эти хитрые рынки навсегда отошли в прошлое, во всяком случае, в своей газете он давно о них ничего не читал. На страницах его газеты жизнь рисовалась совершенно иной. Это была жизнь общества веселых и краснощеких людей, которые только и думают о том, как собрать небывалые урожаи, сварить побольше стали и чугуна, покорить тайгу, и поют при этом радостные песни о своей баснословно счастливой жизни.
Люди, которых видел Ермолкин сейчас, слишком уж оторвались от изображаемой в газетах прекрасной действительности. Они не были краснощеки и не пели веселых песен. Худые, калеченые, рваные, с голодным и вороватым блеском в глазах, они торговали чем ни попадя: табаком, хлебом, кругами жмыха, собаками, кошками, старыми кальсонами, ржавыми гвоздями, курами, пшенной кашей в деревянных мисках и всяческой ерундой. Что-то похожее на любопытство проснулось в прокисшей душе Ермолкина, он вступил в круг этих людей, обуреваемых жаждой наживы, и его закружило в водовороте.
Однорукий мужик в подпоясанной веревкой телогрейке стоял над раскрытым мешком с махоркой, во всю глотку выкрикивая:
- Табачок - крепачок, покурил - и на бочок!
- Самогон - первачок! - повторял за ним другой мужичонка, с большим чайником в руке, видно, сам он ничего нового придумать не мог.
Разбитная баба в ватных штанах торговала двумя кусками мыла, черного, как деготь:
- Навались, подешевело, расхватали, не берут.
Городская старуха с надменным лицом держала на растопыренных руках лису с костяными пуговицами вместо глаз и ничего не кричала. Лиса была потертая, побитая молью, как и сама старуха.
Молодой человек в темных очках сидел, поджав под себя ноги, в пыли и держал на груди плакат:
ПАДАЙТЕ ОТ РАЖДЕНИЯ СЛЕПОМУ И ГЛУХОМУ ДЛЯ УКРАШЕНИЯ НЕСЧАСТНОЙ ЖИЗНИ КТО СКОЛЬ МОЖЕТ
- Трах-бах-тарарах, приехал черт на волах, на зеленом венике из самой Америки…
Инвалид на колесиках, в тельняшке и бескозырке, раскидывал на грязном вафельном полотенце три карты - два туза пиковых и один - бубновый.
- Кручу-верчу, за это гроши плачу. Рупь поставишь, два возьмешь, два поставишь - хрен возьмешь. Заметил - выиграл, не заметил - проиграл. Замечай глазами, получай деньгами. Кто замечает - в лоб получает. Трах-бах-тарарах… Ну что, батя, - он обратился к Ермолкину, - что глаза вылупил? Попытай счастья.
- Нет-нет, - сказал Ермолкин и отошел.
У одной тетки купил он два леденцовых петушка и у другой - глиняную свистульку в виде петушка же для ребенка. И стал выбираться.
Он собрался покинуть хитрый рынок, когда внимание его привлек старый еврей в длинном плаще и потертом танкистском шлеме. Старик сидел на деревянной скамеечке рядом с клеткой, в которой помешались две черные морские свинки. Тут же в землю была воткнута палка с прибитой к ней фанеркой, а на фанерке химическим карандашом коряво выведено:
УЧЕНЫЕ МОРСКИЕ КАБАНЧИКИ
ЗА 1 РУБЛЬ ПРЕДСКАЗЫВАЮТ СУДЬБУ
- А вы сами, - приблизился Борис Евгеньевич к старику, - верите в эту чушь?
- Я не знаю, - пожал плечами старик. - Я не гадальщик, я сапожник. Когда у меня есть немножко кожи, я шью обувь не хуже, чем мой сын Зиновий вставляет зубы. Когда у меня нет кожи, я зарабатываю на жизнь чем-нибудь другим.
- Как же вы можете гадать, если сами не верите?
- Кто вам сказал, что я не верю? Я сказал, что я не знаю, но моя жена Циля считает, что эти кабанчики очень умные, потому что они таки приносят нам немножко денег.
Конечно, ни в какие гаданья, ни в какие предсказанья Ермолкин нисколько не верил, но это стоило так недорого…
Всех трех петушков, и леденцовых и глиняного, он положил в карман, а из кармана вытащил мятый рубль и, поколебавшись, протянул старику.
- Ну-ка, ну-ка, посмотрим, - сказал он, - на что ваши свиньи способны.
Старик, ничего не ответив, взял рубль, снял с колен ящичек с билетами, сложенными в виде пакетиков для порошка, и сунул в клетку. Одна из свинок встрепенулась, забегала вокруг ящика, стала что-то вынюхивать, поглядывая на Ермолкина, словно пытаясь определить, что бы ему такое выбрать похуже, затем решительно сунула нос в ящичек, и вот уже один билет забелел в ее мелких зубах.
Старик выхватил билет и протянул Ермолкину. Ермолкин, скептически усмехаясь, развернул и прочел:
"Не доверяйте другим того, что вы должны были сделать сами, и не беритесь за то, что могут сделать другие. Чужая ошибка может привести к непоправимым последствиям. Остерегайтесь лошадей".
- Я же говорил: чушь, - сказал Ермолкин, протягивая старику записку. - Ну, что это может значить?
Старик сквозь очки глянул на записку, но в руки не взял.
- Я не знаю, - сказал он. - Может быть, это ничего не значит, а может быть, что-нибудь таки значит.
- Абсолютная чепуха, - уверенно сказал Ермолкин. - Ну, я понимаю, первая часть еще может иметь хоть какой-то смысл, потому что применима ко многим случаям. Но при чем же здесь лошадь?
- Я не знаю, - повторил старик смиренно.
- Но вы это сами писали?
- Не сам.
- А кто же?
Старик посмотрел на Ермолкина, потом еще выше - на небо, как бы прикидывая, не приписать ли сочинение билетов высшим силам, но передумал и признался, вздохнув:
- Невестка моя писала, жена Зиновия. Она имеет хороший почерк и немножко лучше меня знает вашего языка.
Такой простой ответ почему-то обескуражил Ермолкина. Может, он все же надеялся, что билеты составлялись в каких-то потусторонних инстанциях. Он не стал больше спорить, только сказал старику, что его следовало бы отвести Куда Надо и проверить документы.
- Я бы вам не советовал этого делать, - печально возразил старик. - Один такой, как вы, симпатичный, проверил мои документы, но его уже таки нет.
Старик вел себя нагло, но Ермолкин решил не связываться, только пробормотал: "Шарлатанство!" - и, жалея о потраченном даром рубле, стал выбираться из толпы. Но выбраться оказалось непросто.
Худой небритый дядя в длинной, до пят, шинели дохнул на Ермолкина перегаром:
- Отец, дуру хочешь?
- Дуру? - удивился Ермолкин. - Какую дуру?
- Да вот же. - Дядя отвернул полу шинели, и Ермолкин увидел противотанковое ружье с укороченным стволом.
- Вы с ума сошли! - сказал Ермолкин и пошел дальше.
Но пока он проталкивался, ему еще предложили купить орден Красного Знамени, фальшивый паспорт и справку о тяжелом ранении.
"Что же это происходит? - думал Ермолкин. - И где же я нахожусь?"
- Дяденька, а дяденька. - Борис Евгеньевич оглянулся. Девица с ярко накрашенными губами держала его за рукав. - Дяденька, пойдем в сарайчик.
- В сарайчик? - переспросил Ермолкин, подозревая, что за этим кроется что-то ужасное. - А собственно, зачем?
- А за этим, - улыбнулась девица.
- За этим?
- Ну да, - кивнула она. - Я недорого возьму, всего полсотенки.
- Вы что это такое говорите? - зашипел Ермолкин, оглядываясь и как бы ища поддержки у окружающих.
- А что говорю? - обиделась девица. - Что говорю? Вон за стакан махорки сотню берут.
- Ишь ты, - вмешался в разговор продавец махорки. - Сравнила тоже. Стаканом махорки сто раз накуришься, а ты за один раз эвон сколько дерешь.
- Ты его, дяденька, не слушай, - отмахнулась девица. - Он глупый. Он разницы не понимает. Пойдем, дяденька, ты не бойся, я чистая.
- Да как вы смеете? - багровея, возвысил голос Ермолкин. - Как вы смеете предлагать мне такую пакость! Я коммунист! - добавил он и стукнул себя кулаком во впалую грудь.
Трудно сказать со стороны, на что Ермолкин рассчитывал. Может, рассчитывал на то, что, услыхав, что он коммунист, весь хитрый рынок сбежится к нему, чтобы пожать ему руку или помазать голову его елеем, может, захотят брать с него пример, делать с него жизнь, подражать ему во всех начинаниях.
- А-а, коммунист, - скривилась девица. - Сказал бы, что не стоит, а то коммунист, коммунист. Давить таких коммунистов надо! - закричала она вдруг визгливо.
- А… - сказал Ермолкин и опять стал оглядываться. - Да как же это?
Он думал, что собравшиеся здесь люди хоть и погрязли в частнособственнических инстинктах, но дадут решительный отпор этой враждебной вылазке, но никто не обратил на происходящее решительно никакого внимания, только однорукий посмотрел на Бориса Евгеньевича с сочувствием.
- Иди, иди, а то ведь и вправду удавят, - сказал он почти благожелательно и тут же, забыв про Ермолкина, закричал: - Табачок - крепачок!..
Не находя ни в ком другом никакой поддержки, Ермолкин весь как-то сник, съежился и стал продираться сквозь толпу, а девица плюнула ему в спину и, совершенно не боясь никакой ответственности, прокричала:
- Коммунист сраный!
Услышав такие слова, Ермолкин даже пригнулся. Ему казалось, что сейчас сверкнет молния, грянет гром или по крайней мере раздастся милицейский свисток. Но не произошло ни того, ни другого, ни третьего.
13
Выбравшись из толпы, Ермолкин сразу прибавил шагу. Девица отстала. Но в ушах его все еще звучал ее визгливый голос: "Коммунист ср…" Нет, он даже мысленно не мог прибавить к этому, по существу священному, слову такого неподходящего и кощунственного эпитета. "Какой ужас, - думал Ермолкин. - Откуда взялись эти люди? И куда смотрят власти? А этот старик с его дурацким предсказанием? Остерегайтесь лошадей… Какая несусветная чушь!"
Размышляя так, он не заметил по дороге ни деревянных мостков, ни плетня, ни голубой скамейки, но все же каким-то образом очутился перед своим домом и сразу узнал его. "Как же я его нашел? - удивился Ермолкин и сам же себе ответил: - Так, вероятно, лошадь находит дорогу домой. Идет, ни о чем не думая, и ноги сами ее приводят к месту. Тьфу! - в сердцах сплюнул Ермолкин. - Дались мне эти лошади".
Войдя в дом, увидел он сидевшую за столом, покрытым цветастой скатертью, немолодую, изможденного вида женщину в темном ситцевом платье. Отставив в сторону чашку с чаем, женщина смотрела на вошедшего удивленно и растерянно. Женщина эта была похожа на жену Ермолкина, но она была значительно старше, чем он предполагал. Он даже подумал, что, может быть, это вовсе и не жена, а теща приехала из Сибири, но женщина кинулась к Ермолкину, вскрикнула: "Бурис!" (он вспомнил, что именно она, его жена, всегда произносила его имя с ударением на первом слоге) - и повисла на шее, как тещи обычно не виснут. Уткнувшись в его грудь лицом, она плакала и бормотала что-то невнятное, из чего он понял, что она упрекает его в слишком долгом отсутствии.
- Ну-ну, - успокаивал он, похлопывая ее по костлявой спине, - ты же знаешь, у меня было в последнее время много работы.
- Последнее время, - всхлипывала она, - последнее время, за это время я могла умереть.
- Ну зачем же уж так? - Мягко отстранив жену, он заглянул в соседнюю комнату, которая была, как ему помнилось, детской.
Но ничего детского, то есть ни кроватки, ни игрушек, ни самого ребенка, он не увидел. Борис Евгеньевич обернулся к жене.
- А где же наш… - пытаясь вспомнить имя сына, он пожевал губами, - а где же наш… карапуз?
Жена утерла слезы воротником платья, посмотрела на Бориса Евгеньевича долгим испытующим взглядом и вдруг, догадавшись о чем-то, спросила:
- А как ты думаешь, сколько лет нашему карапузу?
- Три с половиной, - сказал Ермолкин, но тут же засомневался. - Разве нет?
- Нашего карапуза, - медленно проговорила жена, - вчера… - она сделала глотательное движение, - …взяли на фронт. - И снова заплакала.
- Ерунда какая-то, - пробормотал Ермолкин. - Таких маленьких в армию…
Он хотел сказать, что таких маленьких в армию не берут, но спохватился, стал считать и высчитал, что сын его родился в год смерти Ленина, почему и получил имя Ленж, что означало Ленин Жив (дома его звали ласково Ленжик). Значит, сейчас Ленжику… Ермолкин отнял от сорока одного двадцать четыре… Семнадцать… Да, семнадцать лет…
Да как же это так получилось? Ермолкин машинально сунул руку в карман и нащупал что-то липкое. Он это липкое вынул. Два купленных им на рынке леденцовых петушка слиплись с глиняным петушком. Ермолкин бросил их к печке. Но откуда он взял, что Ленжику три с половиной? Именно столько было ему, когда они приехали в Долгов и когда Борис Евгеньевич занял пост ответственного редактора "Большевистских темпов". Тогда он был и редактором, и корректором, и наборщиком. А потом организация типографии, работа с селькорами, коллективизация и прочие интересные события. И надо было держать ухо востро, чтобы не допустить политической ошибки. Ермолкин все больше и больше времени проводил в редакции, сидел за столом, курил дешевые папиросы, пил чай вприкуску и водил своим бдительным карандашиком по корявым строчкам, превращая верблюдов в корабли пустыни, а леса - в лесные массивы или в зеленое золото. Поначалу он приходил домой поздно ночью или даже перед рассветом с блудливым видом, словно от любовницы, и уходил поздно, когда жена была уже на работе, а сын - в детском саду. Но приходы его становились все более символическими, все чаще ночевал он прямо в кабинете, скрючившись на неуютном кожаном диване, чтобы утром, наспех промыв глаза, снова засесть за обычное свое занятие, которое постепенно из обязанностей превратилось в неуемную страсть. Теперь казалось, оторви его от этой шершавой бумаги, от этих неровно, как кривые зубы, составленных букв, он затосковал бы, как тоскуют по любимой женщине и по Родине или по чему-нибудь еще столь же возвышенному, и умер бы от этой безысходной тоски. Конечно, если б его спросить, он сказал бы, и, наверное, искренне, что служит Отечеству, Сталину или партии, но на самом деле служил он вот этой самой своей мелкой страсти калечить и уродовать слова до неузнаваемости, а также выискивать и предугадывать возможные политические ошибки.
Сейчас в душе Ермолкина что-то перевернулось, и он, может быть, впервые забеспокоился: на что потрачено четырнадцать лет единственной и неповторимой его жизни на этой земле? Нет, сказал он самому себе, так дальше продолжаться не может, работа работой, служение высоким идеалам тоже дело хорошее, но надо же хоть немножко времени оставить и для себя.
- Вот что, милая… - обратился он к жене.
- Меня зовут Катя, - сказала она.
- Да, конечно, я помню, - слукавил Ермолкин. - Вот что, милая Катя, я полагаю, что нам надо переменить образ жизни. Я слишком заработался. Давай сегодня же что-нибудь предпримем.
- Что предпримем? - спросила Катя.
- Ну как вообще люди проводят свободное время?
- Как? Ну, например, в кино ходят, - сказала она с готовностью.
- В кино? - оживился Ермолкин. - Хорошо. Идем в кино.
В Доме культуры железнодорожников было душно. Было много военных и эвакуированных. Показывали лучший фильм всех времен и народов - "Броненосец "Потемкин"". Лента была старая, шипела и рвалась. Показывали одним аппаратом, после каждой части включали свет. После третьей части появились две контролерши и стали проверять билеты. После четвертой части Ермолкин заснул - сказалась многолетняя усталость. Время от времени он просыпался и таращил глаза на экран, на котором кого-то бросали за борт. Засыпал и опять просыпался, и опять кого-то бросали за борт.
Потом, уже дома, в постели, он опять засыпал и просыпался и слушал бесконечный рассказ жены, как она жила все эти годы, как растила Ленжика, как у него прорезались первые зубки, как он болел корью и скарлатиной, как пошел в первый класс и принес первые отметки, как вступил в пионеры и в комсомол. И, вновь засыпая, Ермолкин думал, как хорошо, что он у себя дома и лежит не один, а с женой и не на голом диване, а на пуховой перине, на хрустящей от крахмала простыне. И он благодарно думал о жене, что она его за эти годы не бросила, и благодарно думал о себе, что он вовремя опомнился и вернулся к ней.
Но долгая привычка спать на казенном диване не прошла даром, и утром Ермолкин, открыв глаза, долго не мог понять, где находится и кто лежит рядом с ним. Потом вспомнил все и улыбнулся.
Позже он встал, надел полосатую пижаму (с вечера приготовленная женой, она висела на спинке стула), шлепанцы, пошел к почтовому ящику и вынул из него все газеты, на которые был подписан, в том числе и свои родные "Большевистские темпы".
Собственно говоря, он начал свой день как обычно, как начинал его все четырнадцать лет своей журналистской деятельности. Но принципиальная разница состояла в том, что сегодня он взял читать свою газету не как редактор, а как обыкновенный благополучный человек, который имеет привычку по утрам, прежде чем приступить к исполнению своих повседневных обязанностей, в спокойной домашней обстановке, за чашкой чая, поскользить по строчкам рассеянным взглядом и принять к сведению, что в мире происходят такие-то и такие события.
Итак, он начал скользить глазами по строчкам и начал с передовой. Но недолго ему удалось изображать из себя обыкновенного читателя. Постепенно над читателем взял верх редактор. Сказалась многолетняя привычка, и, отвлекшись от чая, он стал ложечкой водить по строчкам, автоматически отмечая, сколько раз попадается слово "Сталин", правильно ли расставлены запятые и точки, тем ли статья набрана шрифтом и вообще все ли в порядке, и вдруг…
Право, не хочется дальше писать, рука не поднимается, и перо выпадает из рук.
"Указания товарища Сталина, - прочел Ермолкин, - для всего народа нашего стали мерином мудрости и глубочайшего постижения объективных законов развития". Ермолкин ничего не понял и снова прочел. Опять не понял. Слово "мерином" чем-то ему не понравилось. Он отбросил ложечку, взял карандаш, и, поставив на полях газеты специальные значки, означающие вставку, заменил его слово "тягловой единицей конского поголовья". Прочел всю фразу в новой редакции: "Указания товарища Сталина для всех советских людей стали тягловой единицей конского поголовья мудрости и глубочайшего постижения объективных законов развития общества". В новом виде фраза понятней не стала.
Восстановил "мерином", еще раз прочел и…
Катя гладила на кухне мужу белую рубашку, когда услышала нечеловеческий вопль. Вбежав в комнату, она увидела мужа в неестественной позе. Медленно сползая на пол, он сучил ногами, бился головой о спинку стула и, выпучив глаза, кричал так, как будто два десятка скорпионов впились в него с разных сторон.
- Бурис! - воскликнула Катя, кидаясь к мужу и тряся его за плечи. - Что с тобой?