– Вышел месяц из тумана,
у кого-то – два романа,
критик вышел из себя.
Хулигану срок выходит,
потому что по ночам
выходил он и кричал:
"Кто не спрятался,
я не виноват!"
– Понял, что выходит? – спросил Виш.
– Совсем ничего, – признался Сотон.
– Эх, не доросли ещё люди до понимания истинной поэзии, – вздохнул хозяин. – И сколько ещё веков ждать придётся, пока появятся настоящие ценители… Так что, говоришь, привело тебя в наши Палестины? По большой нужде прибыл или по малой?
– По нужде, по нужде! – вскричал гость, разобравший единственное слово. – Большой-большой!
– Пришёл Сотон, издавая стон: "Закон – тайга, прокурор – Мундарга!" Слушали старожилы, напрягая жилы. Этот ездун – вылитый Мао Цзе-дун, а то и почище: приехал на верблядище! Нет! Что-то я сегодня не в ударе! – огорчённо заявил Виш и хлопнул себя ладонью по лбу. – Ладно, отведу тебя в клуню. Пошли, убожище.
Они двинулись широкой улицей, состоящей из трёх домов. Избы были большие, поместительные, но до двух – и трёхэтажных теремов, на какие претендент в ханы нагляделся в Холмграде, они не дотягивали. За крайним домом со ставнями в виде сердечек Сотон увидел ещё одну, отдельно стоящую избу. Над крышей её развевались дюжины три разноцветных флагов.
– Наш сельсовет и агитпункт, – неизвестно чем похвалился старожил и завёл гостя в густо унавоженное тёмное помещение.
Не успел тот испугаться, что придётся жить в хлеву, как распахнулась ещё одна дверь, а за ней оказалась просторная комната с каменной печкой, как у лесичей, широкий стол и удобные стулья с полочками для рук. Примерно в таком восседал Кед Рой Треух, когда встречал его в своих хоромах.
– А как же верблюдица? – спросил Сотон.
– Сейчас я её на конюшню отправлю, – решил Виш и, не запирая дверей, выскочил на улицу. Дотянулся до уха скотины и что-то шепнул. Та согласно кивнула и целеустремлённо затрусила вдоль по улице. Старожил вернулся в комнату. – Пошла знакомиться с нашей кобылой Инфляцией, – объяснил он. – Печку топить умеешь?
– А зачем топить? – не понял гость. – Да тут и реки нет, чтобы печка утонула.
– Эх ты, темнота, – вздохнул хозяин. – Истопить печь – значит развести в ней огонь. Сумеешь?
– Никогда не пробовал, – признался Сотон, – но я видал, как хозяин заезжей, в которой снимал комнату и столовался, щиплет лучину…
– Ладно, ничего сам не предпринимай. А то ты мне нащиплешь такого… Я сейчас подошлю домового Сеньку, он истопник опытный. Сиди жди его, а я пока поеду орать.
– Чего орать?
– Землю орать, чего ж ещё-то. – (Претендент в ханы представил старожила, орущего что есть мочи "Земля!".) – У меня знаешь какое орало?
Гость уставился в рот Виша: рот был как рот, ничего особенного. Пожал плечами: чудит старожил. Тот заметил недоумение юртаунца и пояснил:
– Вспашу полоску-другую.
– Чего вспашешь? Снег, что ли?
– Его.
– А зачем снег пахать?
– Отсеюсь загодя.
– Так ведь сеют и пашут весной, когда земля как следует прогреется! – Сотон в сельском хозяйстве разбирался плохо, сам никогда не пахал и не сеял, но настолько-то его понятий хватало, чтобы уразуметь безумство зимнего сева.
– То называется вешняя зябь, – пояснил Виш, – а я занимаюсь более прогрессивным способом сева, вам пока неизвестным. Называется – средьзимние зеленя.
– И неужели что-нибудь вырастет прямо из снега?
– Ты рот разинешь, когда урожай узришь, – пообещал старожил. – К утру, думаю, что-нибудь проклюнется… Заболтался я с тобой, а там пашня томится, ухода требует. Пошёл я, а ты пока можешь журналы "Коневодство" полистать.
С этими словами пахарь удалился. Сотон принялся бродить по избе, в которой оказалось четыре комнаты. Заполнены они были понятными и непонятными предметами, идолами, бревенчатые стены украшены яркими разноцветными картинками. Содержание их очень понравилось хану, потому что изображались полуголые и вовсе голые женщины в окружении крылатых, рогатых и лосеногих похотливых мужичков, а то и вовсе полулюдей-полуконей. Все пили из огромных рогов бражку не бражку, ухажёры хватали бабёнок за оголённые титьки, а те хохотали, весьма довольные грубыми ласками. Сотон с тоской припомнил себя на озере Хубсугул в компании горячих обозных девок. Как ему хотелось вернуться в дни молодости и ещё раз утонуть в жарких объятиях истомившихся без мужиков бабёнок, ощутить во рту полузабытый вкус вина, что хранилось у потерявшегося в пути обоза в огромных, называемых "дубовыми" бочках, ещё хотя бы раз испытать истому неутомимого в гульбе и любовных сражениях тела.
Он жадными глазами пожирал картинку за картинкой и так увлёкся, что не заметил, как в избе очутился маленький – ему по пояс – бородатый старичок с прозрачными глазками. Старичок висел в воздухе. Одет по зимнему-то времени он был более чем легко – в штаны блекло-голубого цвета, с медными заклёпками, обмахрившиеся и с заплатами на коленях. В руках старина держал беремя дров и шевелил в воздухе пальцами ног, словно бы направляя полёт.
Домовой Сенька, догадался Сотон.
Домовой швырнул поленья, не снижаясь, и те ровными рядами улеглись у жерла печки. Старина спланировал следом, выдвинул вьюшку, отворил заслонку и принялся забрасывать дрова под каменный свод. Щёлкнул пальцами, из его мохнатого кулака выскочил язык пламени. Поднёс огонь к шалашиком уложенным полешкам, они сразу же занялись. Загудело пламя, по комнате потянулся ароматный смолистый дымок.
– Как это ты огонь добыл? – спросил удивлённый гость.
– А зажигалкой, – охотно пояснил Сенька. Голос у него был неожиданно молодой и звонкий, словно его хозяин только притворялся старым. – Мне её сам Кос подарил за мои выдающиеся поэтические успехи. Я оду сочинил, хочешь, тебе прочитаю? – Не дожидаясь ответа, домовой завыл, закатив глаза и мотая косматой башкой. – Слушай и запоминай!
Зовётся фершал имем Кос,
Но глаз его отнюдь не кос,
А всякий скажет, глянув, впрямь,
Что взор евонный очень прям.Он потому зовётся Кос,
Что не пропустит бабьих кос,
А увлечёт к себе в альков,
Уж, видно, баб удел таков.И там заблудится девица,
А после очень удивится:
Почто да отчего на Коса
Все мужики взирают косо?
В поэтическом ударе Сенька взлетел и тюкнулся теменем в потолок. Рухнул вниз, раскланялся и спросил:
– Ну как тебе моя ода?
Во время чтения Сотон ощущал в голове непонятный гул, а в конце каждого куплета ощущал сокрушительный удар, будто кто лупил поленом по мозгам.
– О да, – только и смог сказать он и тут же рухнул в непроглядную тьму. Очнулся, когда поэтический вой возобновился:
– Не всем известно, что у Коса
Из носа катятся колёса,
И коли колко глянет Кос,
То бабы валятся в откос.Ещё случается, что Косу
Вдруг принесут с покосу косу,
А он и рад, поскольку Кос
В носу развёл два стада коз.
Домовой взвыл от вдохновения, а гость – от тоски. Никак не мог взять в толк, о чём ведёт речь истопник.
– Ты понял, понял? – между тем добивался признания сочинитель неведомых слов и невероятного сказа.
– Ничего я не понял! – буркнул Сотон.
– Как же так? – огорчился домовой. – Я прочёл тебе свои самые заветные строки, запрещённые к декламации и тиражированию. За их обнародование меня всякий раз больно лупят поленом по умной моей голове. Но правду не задушишь, не убьёшь. Поэтический гений пробьётся, пусть завистник злобно смеётся. – Надрываясь, он проорал тонким, писклявым голосом:
– Витиям обузой
Не станет опасность!
Да здравствуют Музы!
Да здравствует гласность!
Сотон тупо таращился.
– Ты запомнил мой шедевр? – успокаиваясь, спросил автор.
– Нет.
– Слава КПСС, а то бы сболтнул ненароком, а меня после подвергли поэтической критике и зубодробительному разносу.
В комнате между тем стало заметно теплей, гость даже шубу снял и стал оглядываться, куда бы её пристроить. Сенька среагировал мгновенно.
– Дай поносить? – попросил он.
Выхватил шубу и влетел в рукава так, что застёжки оказались на спине. Чужая одёжка накрыла его с головой. Меховым комом, открывая башкой двери, домовой выпорхнул на мороз, Сотон не успел и слова молвить. Шубу было жалко, но гоняться за летучим проказником гость не решился: на улице холодно, да к тому же ещё и неизвестно – вдруг Сенька тоже старожил, великий колдун? Лучше не связываться.
Немного погодя в дверях что-то загремело, забухало, и в избу ввалилась огромная синеносая старуха с сосновым ящиком под мышкой. Одета она была в мешок с дырками, на ногах полосатые тапочки с ребристыми подошвами. Одна нога её была нормальной, а вторая костяной, как у скелета. Длинная седая коса свисала до пояса, на конце её бренчало бронзовое ботало.
– Фу-фу-фу! – принюхиваясь, сказала старуха замогильным голосом. – Русским духом не пахнет. Да ты здоров ли, батюшка? Или навроде меня – помер?
– Живой я, – гордо сказал Сотон, догадываясь, что видит упокойницу Семёновну.
– А чего ж тогда от тебя разит, как от дюжины трупов?
– Как это?
– Да просто воняет. Ты давно в бане-то в последний раз бывал?
– Ни разу не бывал! – категорически отрёкся гость от неведомой встречи.
– Сразу чувствуется, – сказала Семёновна и грозно рявкнула: – Раздевайся!
– Это ещё зачем?
– Устрою тебе сейчас русскую баню по-чёрному.
– Как это?
– Буду тебя на лопате в печь пихать!
– Не пойду в печь, – отказался Сотон от похода в огонь.
– А тебя не больно-то спрашивают, – отрезала старуха и высунула нос на улицу. – Се-енька! – возопила она в морозное небушко. – Мухой лети сюда, неси бадью воды ключевой!
Не дожидаясь появления домового, Семёновна схватила гостя в охапку и принялась стягивать с него куртку, унтайки, портки, домотканые рубаху и подштанники. Сотон яростно отбивался, но справиться с нечеловеческой силой старухи не сумел и вскоре красовался в чём маманя родила. Тут и Сенька подоспел. Кряхтя и разбрызгивая воду, он водрузил у печи непомерных размеров деревянное ведро и уселся между рогами ухвата, упёртого череном в пол.
– Стану вести поэтический репортаж, – заявил он. – Гол как сокол Сотон вонючий…
– Погоди, – остановила его старуха, – слетай-ка сперва на чердак, принеси берёзовый веник, щёлоку и лыковое мочало.
Домовой выпорхнул вон, оставив Сотонову шубу на рогах ухвата. Семёновна между тем выгребла из печки угли, помелом-голиком на длинной палке подмела под печки и огромным ковшом плеснула в жерло воду из бадьи. В комнату хлынула обжигающая струя белого пара.
– Паром вся изба обдалась, – продекламировал вернувшийся с зелёным веником под мышкой и белыми завитушками стружек на шее Сенька. – И Сотону показалось, будто он… будто бы…
Пока он придумывал подходящий склад и лад, не находя слов, старуха ухватила огромную деревянную лопату, усадила на неё голозадого гостя и понесла в самый жар-пар. Сотон растопырил ручки-ноженьки, чтобы не сгореть в печи, но потерял сознание, когда услышал продолжение:
И Сотону показалось,
Будто грязный весь Сотон
Будет в печке запечён.
Не умел он, как патриций,
В настоящей баньке мыться:
Не успел отведать лыка,
А уже не вяжет лыка.
Всё смешалось в саже с криком,
Брыком, рыком, жалким иком…
В печи было нестерпимо жарко и душно, мозги у него закипели, из ушей, носа и всего тела вырывались клубы пара.
– Спасите! – завопил он. – Горю! Соскочил с деревянного насеста и принялся в панике биться о каменные своды. Семёновна огрела его лопатой под коленки, и Сотон тяжело рухнул на умело подставленное черпало. Его тут же выдернули наружу, ухватили за волосы и окунули в ледяную воду. Чувствуя, как его мужские причиндалы превращаются в ледяные катышки, он открыл рот, но заорать не успел – опять оказался в раскалённой теснине печки. Повторив путешествие из огня да в леденя, он смирился, потому что отупел и обессилел. Но издевательства отнюдь не прекратились. Пышущего паром Сотона бросили на пол и принялись пороть раскалённым берёзовым веником. Затем рот, нос и глаза залепили едучей грязью и принялись тереть жёсткой стружкой. Ему показалось, что кровь брызнула во все стороны, а с рук и ног начали отваливаться куски мяса. В довершение пыток его ещё несколько раз макнули в ледяную купель, а затем принялись полировать скрипучее тело тряпкой.
– Стал чист, – сказала упокойница.
– Как глист, – добавил домовой.
– Теперь свободен.
– И в гости годен.
Сотон почувствовал свободу и стремглав кинулся к своим подштанникам, но Семёновна рыком остановила его бег.
– Куда? – взревела она, и гость замер на бегу. Так и застыл с занесённой ногой. – Будешь мне тут вшей разводить! Бери чистое исподнее! – Она полезла в сосновую домовину и достала белоснежные подштанники и нательную рубаху. Протянула голому мужику.
Сотон облачился в хрустящую одежду и потянулся к своим меховым штанам. Но старуха и тут властной рукой осадила его порыв.
– Штаны, куртка и шуба пройдут санобработку в вошебойке! – постановила она. – А пока походишь в жинсовом кустюме "Врангель", дарованном тебе на время пребывания в местах не столь отдалённых, как всем хотелось бы. – С этими словами она опять склонилась над домовиной и извлекла на свет стопку бледно-голубых одежд. – Напяливай на чресла.
– И садись в кресло, – дополнил Сенька.
Чистый хан натянул портки, догадался, как следует застегнуть пуговицу, но не сумел сообразить, как закрывается прореха спереди. Покумекал пустой, как бубен, башкой, а может, и не совсем пустой, потому что чувствовал, как под черепом всплывают и лопаются пузыри, словно в кипящем котелке, отчего голова стремилась взлететь вверх, отрывая шею, и решил, что прореха – это очень удобно: и хозяйство проветривается, и нужду справлять куда быстрей, раз штаны спускать не нужно. Причмокнул толстыми слюнявыми губами:
– И в жару не взопреет!
Но упокойница восторгов не одобрила.
– Покажи олуху, – велела домовому, – как ширинка запирается.
Сенька ухватился за медный язычок, что болтался внизу жинсовых портов "Врангель", и потянул вверх. Штаны сами собой захлопнулись, дыра затянулась, подёрнувшись медной ёлочкой. Юртаунец рот раззявил при виде такого явного колдовства.
– Во, бля! – удивился он.
С курткой у него никаких проблем не возникло, хотя испуг от волшебного соединения медных пуговиц только усилился. Как же так, ни в какие дырки их не продеваешь, а пуговицы с узорами оказываются снаружи?
В довершение Семёновна вручила Сотону разноцветные тапочки с узорными подмётками и полосатые мешки для ног. Домовой проследил, чтобы гость натянул их на ноги, а не на руки, после чего впихнул в кресло, а старуха достала из своего необъятного соснового ящика деревянный гребень и принялась расчёсывать спутанные волосы и бороду хана. Тот только охал да всхрапывал, как конь, когда частые зубья выдирали особенно крупный клок.
Наконец-то его оставили в покое. Сотон ощущал такую лёгкость, словно стал пером одуванчика, – дунет лёгкий ветерок, и взлетишь под облака. Он долго тужился, пытаясь корявыми, неподъёмными словами выразить переполнявшие его чувства, и, неожиданно для себя, излил их складными строками:
– И смех и грех, как в поле брани,
И смачно сраму после бани.
Домовой Сенька от таких выражений подпрыгнул до потолка и восторженно возопил:
– Истинный графоман! Моя школа!
А старуха критически хмыкнула и поправила:
– А правильно сказать: на поле.
– Нас не пинай, не на футболе! – цыкнул на неё Сенька.
– Да я не хотела ничего такого, – принялась оправдываться упокойница. – Графоманы вы и есть графоманы, не про вас правила писаны.
– То-то же, – гордо вскинулся домовой. – Когда вот только поднесут нам с моим приятелем и поэтическим учеником громокипящий кубок?
И побеждённы старожилы
восплачут у моей могилы:
– Под камнем сим пиит, и тот,
который нас переживёт.
– Так вас там трое будет, ли чо ли? – ехидно спросила Семёновна.
– Где это? – не понял Сенька.
– Где, где, у тебя на бороде! Где лежит под камнем Сим!
– Не, – замахал руками домовой, – Сим будет не под камнем, а снаружи, он и зарыдает громче всех: какого пиита потеряли! Тогда и покается: напрасно, мол, твердил, что не по Сеньке шапка!..
– Ладно, Сим холм могильный попирать станет. А второй тогда кто? – не унималась зловредная старуха.
– Где?
– Ты же сам перечислил! Под камнем: Сим, пиит и тот…
– Опять ты ни в зуб ногой. Следует понимать: под камень сей…
– Под камни не сеют. Их даже не пашут, а с поля вон выбрасывают. Как и тебя сбросят старожилы с поэтического трона.
– Тоже мне Белинский нашлась! – вконец обиделся домовой. – Критику навела, гробовая красавица, словно умеет отличить ассонанс от аллитерации! Пойми, моя аллегория означает: сей камень…
– А уж камни сеять и вовсе бесплодное дело!
– Ты ещё будешь меня высокой поэзии учить! – вякнул Сенька.
– Да музы запросто со мной живут:
Две придут сами, третью силой приведут!
Коль не желают мирным ходом,
То доставляются приводом.
– И всё равно сколько ни сильничай, – гнула своё старая, – а мастером тебе не стать, так и помрёшь на подхвате… Под камнем сим!
С этими словами она рухнула в свою домовину и громогласно захрапела, что означало конец спору. Последнее слово осталось за ней. Сенька подлетел к ящику, вопя, что он – пиит первейший, но упокойница, не говоря худого слова, надвинула на себя сосновую крышку, и края её стали ритмично лязгать после каждого вдоха-выдоха. Тогда домовой бросился к свидетелю критически-поэтического диспута, чтобы хотя ему доказать своё превосходство:
– Она ж, гнила звезда… – но замолчал, заметив, что и свидетель храпит. Тише, но зато с присвистом.
Сенька вернулся к печке и закрыл вьюшку. Не то затем, чтобы сохранить тепло, не то решил уснуть в угаре разочарования. Он поднял ухват, упёр череном в пол, взгромоздился между воздетыми в потолок рогами и тоже заснул. Во сне ему приснилось, будто у него выросли длинные бакенбарды, отчего поэтическая сила возросла ровно в несколько раз и слова полились из его уст быстро, как при поносе. Но тут будто бы явился фершал Кос и насильно накормил ужасно укрепительной травой крутосёром. Музы якобы сразу же покинули страдающего поэтическим запором автора, и он грустно побрёл по дороге, с превеликим трудом слагая: "Пык-мык, вжик-вжик, я ни баба, ни мужик…" А сверху летели и летели вредные чернобокие вороны, критикуя его с высоты своего полёта потоками гуано. "Кыш! Кар-рамба!" – каркнул на злопыхателей бедный пиит, выдирая из бакенбардов летучее дерьмо, но птицы продолжали пикировать, не обращая на словесный отлуп ни малейшего внимания.
Сотон проснулся от грохота, не понимая, кому именно приснился сон про ворон – ему самому или домовому. Раскрыл глаза и разобрался в причине шума: это Виш впотьмах запнулся о бадью с водой и половину выплеснул на пол.