Том 10. С.Витицкий, С.Ярославцев - Стругацкие Аркадий и Борис 49 стр.


Виконт уже говорил что-то, отвечал, спрашивал, в голосе возникли и набирали силу знакомые сварливо-раздраженные нотки - руку Станислава он отпустил и теперь, не глядя, на ощупь, копался у себя за воротом рубашки, отсоединяя провода. Говорили несколько человек разом. Кто-то приезжает, вот-вот прибудет, кто-то очень важный, и всем немедленно надлежало быть как штык. В темпе. Виктор Григорьевич, разумеется, должен пока лежать, сейчас его перевезут в нормальную палату, но если генерал вдруг пожелает, то тогда, конечно, придется... На этом они и зациклились, потому что Виконт не собирался переходить в нормальную палату, он, наоборот, требовал свою одежду - сюда, всю и немедленно... Ему пытались втолковать, что об этом не может быть пока и речи, но речь была только об этом и более ни о чем, и тут какой-то тихий, ниоткуда возникший человек взял Станислава за локоть и потянул его за собой.

Они быстро миновали несколько темных холодных комнат, где пахло резко и остро, какой-то не медициной уже, а сангигиеной, где запустение царило, по полу разбросаны были не то тряпки, не то бинты, какие-то склянки улетали из-под ног, и стояли вдоль стен каталки со скомканными простынями, а на одной из каталок лежал белый неподвижный сверток... Потом они оказались в лифте, большом, грузовом, грязноватом, кабина медленно, с трудом, будто кто-то ей не давал двигаться, поползла вниз, и Станислав спросил наконец: "В чем дело? Почему такой пожар?" Тихий человек (небольшого росточка, но словно весь литой, в мундире у него не оставалось ни кубика свободного места, все было заполнено крепким телом, а погоны были - майорские) посмотрел на него снизу вверх прозрачными глазами без всякого цвета и сказал почти неслышно: "Сейчас, товарищ Красногорский, сейчас..." - "Моя фамилия Красногоров..." Тихий майор кивнул понимающе, даже поощрительно как-то, и тут кабина остановилась.

Дело пошло еще быстрее, чем раньше. Пробежали по ледяному цементному коридору со стенами, сплошь заплетенными кабелями, словно тоннель метро; по невидимым ступенькам невидимой лестницы спустились еще ниже; в этом тускло освещенном тоннеле уже и снег серебрился под ногами - и тут они через полуоткрытую железную амбарную дверь выскочили на двор.

На дворе все залито было прожекторным светом, но это была не та проходная, через которую они прибыли несколько часов назад, а какое-то другое место - заснеженный асфальт, колючая проволока справа-слева и бесконечные штабеля деревянных ящиков, небрежно затянутые заснеженным брезентом... За пределами прожекторного света все еще стояла ночь, а людей не было вокруг никого, одинокий автомобиль ждал их - уже не "Волга" никакая, а "Москвич", глухой безоконный пикапчик, и задняя дверь у него была распахнута.

Внутри пикапчика все было ледяное, промерзшее, и тихий майор первым делом протянул Станиславу его пальто. Пальто тоже было ледяное, промерзшее, видимо, все это время оно здесь, на стылом железе, и пролежало, но Станислав его на себя торопливо напялил, и через некоторое время стало, в смысле холода, полегче.

"Москвич" мчался, не разбирая дороги, Станислава мотало и подбрасывало, кидало на майора и опрокидывало на спину так, что туфли с ног улетали в угол, пока не ухватился он за какую-то ременную петлю. В желтом грузовом свете он еле различал майора, который тоже цеплялся за что-то там и которому это так же мало помогало. Мерзли ноги в нитяных носках. Рука, вцепившаяся в ремень, вскоре окоченела вовсе. Пар вырывался изо рта и оседал на стеклах очков. Увезут сейчас куда-нибудь на свалку и пристрелят, подумал он равнодушно. Это было маловероятно. Он был уверен, что везут его - домой.

Когда пикап остановился и мотор заглох, некоторое время стояла тишина и ничего не происходило. Станислав и майор молча глядели друг на друга. Говорить было нечего. Видимо - и тому, и другому. Потом со скрипом отворилась задняя дверь. Наверное, открыть ее можно было только снаружи, и открыла ее знакомая личность: давешний шофер с пастью форели и с носом, сложно искривленным, словно пропеллер. Майор выбрался наружу первым и вежливо протянул руку, чтобы помочь вылезти Станиславу. Станислав этой рукой пренебрег. Они стояли на мостовой напротив его парадной. Ночная улица была мрачна и пуста. Около фонаря, превратившись в сугроб, спал зимним сном Ларискин "запорож".

- Вас проводить? - спросил майор.

- Не надо. Сам дойду.

- А ключ у вас есть?

- Разберусь.

- Тогда - до свиданья? - сказал майор с явно вопросительной интонацией.

Станислав не ответил ему. Он о нем забыл. Ничего не кончилось. А если и кончилось, то началось сначала. Этот проклятый "запорож" вышиб из него все мозги. Он снова ощутил себя вурдалаком. И снова шершавый кол торчал у него в середине груди. Будьте вы все прокляты, сказал он кому-то. Я не хочу жить.

Виконт позвонил ему день спустя.

- Ты снова меня вытащил, мой Стак, - сказал он.

- Нет. Это ты меня вытащил, мой Виконт, если уж на то пошло.

- Можно, я зайду к тебе сейчас?

- Да.

Он повесил трубку и вернулся к своему дневнику, который держал на столе, не решаясь раскрыть. Потом раскрыл. Последняя запись там была: "1 января. Сегодня ночью умерла моя Лариска. Я не хочу жить". И тут он, наконец, заплакал.

ГЛАВА 5

Сеню Мирлина посадили в день рождения Ленина. Он пришел на очередной допрос, на пятый или даже уже на шестой, и сначала все шло как обычно, а потом он вдруг обнаружил, что следователь говорит что-то не то - называет неожиданные имена и рассказывает о событиях, каковые разглашению вроде бы отнюдь не подлежат. Свихнулся мой майор совсем, подумал Сеня с определенной даже тревогой. Я же домой приду - все это ребятам расскажу... Однако майор отнюдь не свихнулся и по окончании хорошо продуманной беседы предъявил обалдевшему Сене ордер на арест, так что отправился Сеня не домой - разбалтывать ребятам оперативные данные, - а в камеру, расположенную по соседству с той, где некогда сиживал за антигосударственную деятельность сам Владимир Ильич.

Все эти детали стали известны Станиславу и прочим лишь много времени спустя, а тогда - уже вечером, часов в восемь - раздался телефонный звонок, и ломающийся голос Софьи сказал в трубку: "Стас. Семена посадили". - "Сейчас приеду", - сказал он и, положив трубку, отправился выключать кипящий суп и переодеваться.

Он отметил, что руки у него суетятся, и это его неприятно поразило. Конечно, арест Мирлина был неожиданностью - как-то уже все свыклись с представлением, что сажать его не собираются, не за ним идет охота в этот раз, кому он там нужен?.. Но с другой стороны, никому ведь и в голову не пришло бы утверждать, что сажать его ТОЧНО не будут. Гэбэ это гэбэ, и предсказывать что бы то ни было, когда имеешь с ними дело, тем более бессмысленно, что они и сами, в конце концов, не знают никогда, что будут делать завтра, - что обком прикажет, то и будут делать, а обком, как известно, это - мир иной, законы коего лежат за пределами человеческого разумения... Но при всем при том неприятно было обнаружить в себе полную, оказывается, неготовность к худшему. Он вдруг с пронзительной ясностью осознал, что именно на самом деле только что произошло: это ведь уже - не "перелет-недолет-перелет", это уже точно к нему в окоп, и он ощущал себя контуженым...

С одним ботинком на ноге и с другим в руках он задумался, сидя на сундуке в прихожей. Основную массу своего самиздата он вывез из квартиры и спрятал у Громобоя еще в начале апреля - сразу после того, как у Семена произошел первый обыск. Однако вполне возможно, что вывез он тогда, во-первых, не все, во-вторых, впопыхах - не совсем то, что следовало, да и новое появилось кое-что за эти три недели... Поскольку за обыском у Мирлина ничего более тогда не последовало, возникло и укрепилось мнение, что ничего более и не произойдет: всё, отстрелялись зольдатики, успокоились... Однако теперь ситуация смотрится иначе. Надо что-то делать. И срочно. Хорошо еще, что "запорож" на ходу...

Воображение рисовало ему растрепанную, заплаканную Софью, сидящую, уронивши бессильные руки, у кухонного стола, и притихших девчонок с круглыми от испуга и недоумения глазами... и настороженная тишина в радиусе полукилометра... и соседи с постными лицами где-то на границе этого тихого круга...

Дверь на лестничную площадку была настежь. Гомон слышался за два этажа. Квартира была - битком. Софья, действительно растрепанная, но отнюдь не заплаканная, а только до предела взвинченная, с красными пятнами на щеках, моталась по кухне, приготовляя чай, кофе и какие-то бутерброды. Дети, чрезвычайно довольные, что не надо ложиться спать, носились среди взрослых в пятнашки - детей было штук шесть, потому что кое-кто из соседей пришел сюда со своими. Народу было много, почти все - незнакомые или малознакомые, дым стоял коромыслом, все курили, произносились нервные остроты, взрывался нервный смех, все вели себя чуточку неестественно и нарочито, только разве что Владлен оставался самим собой - спокойно сидел в уголку, помалкивал и с каждого вновь входящего брал посильную сумму: Мирлин, разумеется, оставил семью без копейки, а "за пространство, за свет, за воздух" не плачено было в этом году вообще еще ни разу.

Станислав дал ему четвертной, поймал Софью с бутербродами, приобнял ее на секунду - хотелось как-то выразить... передать хоть как-то... а-а, ничего невозможно было ни выразить, ни передать... "Ну, ты как, вообще, старуха?.." - "Да ничего..." - "Правда?" - "Да, ей-богу, ничего..." О чем можно было говорить? И зачем?.. Он отпустил ее хозяйничать, сел рядом с Владленом, размял "памирину", закурил. Он чувствовал себя здесь лишним, и это не огорчало его, а злило. Большинство присутствующих были ему несимпатичны. Он слушал их вполуха и раздражался, потому что говорили они - глупости и банальности (о бездарности, неумелости и слепоте гэбэшников), нервные глупости и колкие нервности - так же вот, вероятно, мыши у себя в подполье нервно рассуждают о тупой недалекости местного кота, только что сожравшего мадам Мышильду Двадцать Вторую... Ему хотелось вмешаться и спросить их: "Если они такие глупые и бездарные, то почему же это они вас отлавливают, а не вы их?" Впрочем, он понимал прекрасно, что вопрос его прозвучал бы так же нервно и глупо, как и все их рассуждения, да и не собирался он заступаться за господина Кота, он и сам был здесь мышью, и это сознание убивало в нем и корежило все естественное и превращало его в нечто, точно так же нервно хихикающее, мелочно-ядовитое и потирающее ручонки.

Ему было отвратительно, что из подсознания его все время лезла в сознание поганая мыслишка в адрес Семена: "Доигрался! Трепло зубатое, сто раз тебе говорено было: не трепись, заберут дурака..."

Ему было отвратительно, что он, как и все прочие здесь, чувствовал себя чуточку героем: вот я какой - не испугался, не дрогнул, пришел немедленно, без всяких колебаний, исполнил долг порядочного человека... невзирая ни на что... а ведь мог бы и отсидеться...

Ему было противно, что мысль о том, что он находится все время под тихим наблюдением, не покидала его, оказывается, с того самого момента, как он сел за руль и принялся мучить стартер "запорожа", не покидает она его и сейчас: что это там за белый "жигуль" стоял в кустах за домом? Никогда раньше не стояло там никаких машин...

Он сидел, прихлебывая крепкий, но пустой чай, который притаранила ему (по маминому наущению, разумеется) Сонюрка-младшая.

Народ вокруг оживленно галдел, обсуждалось, кому писать жалобу, какое письмо сочинить и кому дать на подписание, где и как раздобыть иностранных корреспондентов, которые вечно торчат в Москве, а в Питер их не заманишь никакой коврижкой... Слушать их всех было довольно противно, но особенно противен был один - незнакомый, толстенький, молодой старичок, лысоватый, розовый, невыносимо амбициозный и авторитетный. Он звучно, всех заглушая, распространялся насчет подбора кадров в органы - "туда идут самые тупые, самые безнадежные, самые верноподданные... чего можно ждать от таких людей? Это же - армия, казарма в самом крайнем своем проявлении: дисциплина, подчинение, оловянная исполнительность, никакой инициативы ни в коем случае!.." - "Да, - возражали ему, - но это же - машина, какие они ни есть, но они составляют единый, хорошо отлаженный механизм..." - "Да не может хорошо работать машина, собранная из плохих деталей!.." Тут Станислав не выдержал.

- Ошибаетесь! - сказал он громко. Слишком громко - все сразу замолчали и уставились на него тревожно. - Ошибаетесь, - повторил он тоном ниже. - Фон Неймана почитайте. Как создать надежную машину из ненадежных элементов...

- Вы полагаете, они там... - Толстячок сделал неопределенный жест. - ...Они там читают фон Неймана?

- Представления не имею, - сказал Станислав и поднялся. - Но я фон Неймана читаю. И никогда не стану рассчитывать на то, что противник будет делать самый дурацкий ход. Я буду исходить из того, что он сделает самый сильный...

- Но вы же не станете спорить...

- Не стану, - сказал Станислав с наслаждением. - Мне завтра вставать в шесть утра, - соврал он зачем-то. - Софья, лапушка, извини, я пойду... Если понадобится что-нибудь - ты же знаешь, так?..

В кустах по-прежнему торчал белый "жигуль", и внутри там светились красные сигаретные огоньки. Эти люди даже не слишком маскировались. Чего там? Все свои, и всем все ясно.

И тут слепое бешенство овладело им. Двигаясь как деревянный, он подошел к белому "жигулю", излишне сильно стукнул в окошко и сказал перехваченной глоткой: "Прикурить не дадите, люди хорошие?"

Прикурить ему дали с готовностью. За рулем сидел парнишка с роскошным коком на темени, слегка испуганный таким неожиданным нападением из темноты. А рядом прижималась к нему знакомая девчушка - дочка, кажется, Зои Иванны с третьего этажа. "Пардон", - сказал им Станислав и, толком даже не прикурив, поспешно ретировался к своему "запорожу". Нервишки, думал он, ожесточенно гоняя стартер. Боимся мы, вот в чем все дело. Боимся! И вины, казалось бы, за тобой нет. И времена, казалось бы, не те, что раньше. А страх сидит в тебе, как черная заноза. Как хромосомная болезнь. Как наследственный сифилис. И ничего нельзя с этим поделать... Да и не надо, может быть? Это же, если подумать, спасительный страх. Он помогает нам не делать глупостей... Вздор. Ни от чего он не помогает - полирует в тебе раба, вот и вся от него польза. Не тебе от него польза - ИМ от него польза... Он гнал машину по сырым, плохо освещенным улицам и думал, как хорошо бы сейчас было взять командировку куда-нибудь в Тьмутаракань и сгинуть там на все это смутное время.

Дома он пошел прямо к зеркальному шкафу, выдвинул нижний ящик и уселся на пол над кучей папок. Здесь скапливалось все бумажное за годы и годы: вырезки из газет (еще мама начала заполнять эти папки), черновики его статей, рассказов и расчетов, большие, плотной бумаги, конверты с фотографиями, альбомы, юбилейные дипломы какие-то (маминых давно исчезнувших подружек), перехваченные резиночкой пачки квитанций, письма ему от Лариски и его письма к ней за много лет - всё навалом, никогда и никем не разобранное, в полнейшем и извечном беспорядке...

Самиздата здесь оказалось немного, но самиздат имел-таки место. Особенно встревожило его то обстоятельство, что о многих материалах он, оказывается, начисто позабыл. В начале апреля, когда у Мирлина вдруг - как всегда, ни с того ни с сего - произошел обыск, все они в панике попрятали свой самиздат кто куда. Печного отопления ни у кого уже, кроме Станислава, не осталось, жечь бумаги было негде, да и жалко, поэтому все они мотались по городу с тяжелыми сумками под покровом ночи и рассовывали свои папки и пакеты по родным и знакомым. (Родные-знакомые, как правило, не возражали, однако же не обошлось и без парочки крайне неприятных - своей неожиданностью - инцидентов.) Тогда Станиславу казалось, что он убрал из дома все наиболее существенное.

Оставался в доме "Раковый корпус" - неподъемная папка объемом в две Библии. Оставались еще несколько рукописей - сомнительных, но не смертоносных: "Беспокойник" Гладилина, "Собачье сердце" Булгакова, подборки стихов Бродского, на машинке распечатанные песенки Высоцкого, Галича, Кима...

Серию "Позавчера" он позволил себе оставить. Эту серию года два назад Жека Малахов привез из Новосибирска - сочинение тамошних ребят из будкеровского ИнЯда: маленькие, по двадцать-тридцать строчек, рассказики, каждый из них начинался словом "Позавчера...", и описывались там события совершенно современные, но как бы происходящие в царской России. ("Позавчега сидим это мы в "Стгельне" - Пашка Молоствов, князь Дуду и я. Спгосили дюжину шампанского, ждем. И тут, пгедставьте себе, возникает около нашего столика какой-то шпак: "А что господа гусское офицегство думают о войне во Вьетнаме?.." Пгишлось пгистгелить!..")

Оставалась неведомо как и когда попавшая в дом парочка номеров "Ньюсуик": один с красочным портретом Иди Амин Дада на обложке, а другой - с фотографиями Троцкого, Бухарина, Рыкова и прочих, - поперек каждой физиономии черной краской: MURDERED или SUICIDED...

Сейчас, однако, выяснилось - к неприятному его изумлению, - что оставалась в ящике также и целая папка "белого ТАССа" (совсекретно и для служебного пользования). Папку эту притащил откуда-то еще Сашка Калитин, лет, наверное, десять назад. Ничего особенного в этом "белом ТАССе" не содержалось, все это они знали либо по слухам, либо из "голосов", однако вполне мог возникнуть вопрос: а откуда у вас, собственно, эти материалы, гражданин Красногоров? И тогда либо пришлось бы врать, либо валить на Сашку. Сашки, конечно, уж нет, и ему все равно, но кто может сказать заранее, куда потянется ниточка и кого петля захлестнет, если дать им хотя бы кончик...

И сохранился, оказывается, экземпляр сахаровских "Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Он тогда получил эту рукопись на один день, срочно набрал ее на машине, размножил в десяти экземплярах, файл уничтожил, экземпляры раздал, а оригинал, оказывается, так у него и остался - лежит в папке "Документы Эпохи" и дожидается своего часа... Это уже - чистая семидесятая.

Он почувствовал приступ ледяной паники при мысли о том, что всего не предусмотришь, не упомнишь и не учтешь. Гора бумаги у его ног показалась ему зловещей ловушкой, скрывающей мину.

Назад Дальше