Через неопределенные промежутки времени Славка открывал глаза и пытался спросить у незнакомых людей – где он находится, но не успевал: жуткая боль пронзала его тело, и он проваливался в глубокую страшную яму, откуда ему, наверняка, самому не выбраться. Но было и по-другому: он с родителями едет куда-то в машине, – может быть на море, – и кругом так красиво! Цветут деревья, поют птицы, а мама и папа смотрят на него и улыбаются. Славка вглядывается в их лица и хочет узнать… Нет, это не родители, а скорее всего, воспитатели из детского сада, ведь они в белых халатах. Но мамы среди них нет. Они что-то говорят, но он их не понимает.
– Бедный мальчишка… Он ведь еще ничего не знает …
– Господи… Сирота, да еще калека. Какая же у него будет жизнь?
– Он хоть ходить-то будет?
– Я слышала, главный сказал, что вряд ли – сильно поврежден позвоночник.
– Несчастный ребенок … Сколько ему-то?
– Говорят, седьмой годок пошел.
– Эх, Господи, неведомы дела Твои…
И сердобольные санитарки принялись убирать палату.
"О ком это они? И где этот несчастный ребенок, которого они жалеют? Почему эти тети в белых халатах смотрят на меня так, словно это обо мне? И что я должен им сказать в ответ? Да разве это важно? Ох, как снова болит спина… Где моя мама? Мамочка, мне больно! Ну где же она"?! – Славка стонал и пытался повернуться на бок. Он вскрикивал от резкой боли и снова летел в жуткий колодец. Иногда приходила в голову мысль, что это ему просто снится, и он немножко прихворнул. Сейчас подойдет мама, даст таблетку и наутро всё пройдет.
Вскоре боль для него стала настолько привычной, что он уже не представлял себе – как это, когда ничего не болит. К вечеру она всегда усиливалась и становилась нестерпимой. Славка стонал, кричал, плакал, звал маму. Соседи по палате стучали по стене, приходила медсестра и делала ему укол. Страшный скрежет в спине прекращался. Она немела, становилась словно чужой и поэтому не болела. Славка понял, что находится в больнице, но по какой причине – разобраться не мог. Он часто спрашивал у окружающих его людей – где его родители и почему они не приходят. Но те, с кем он заговаривал, отводили глаза и интересовались: не надо ли ему что-нибудь подать.
Его пребывание в больнице превратилось в бесконечный тягостный поток, который прерывался на несколько часов после вечернего укола. Через несколько минут после инъекции Славку подхватывал феерический цветной вихрь и неизменно забрасывал в недалекое беззаботное прошлое. Он в который раз проверяет содержимое своего новенького портфеля, перебирает пахнущие свежей краской учебники, хрустящие белоснежные тетради, гремящие в деревянном пенале карандаши и ручки. Через две недели он пойдет в школу, в первый класс. Славка складывает свои сокровища обратно в портфель и хочет положить его в шкаф. Полка находится высоко, и Славка подвигает стул.
– Давай помогу, – улыбается папа.
– Нет, я сам, – поспешно возражает Славка, словно ожидает от отца какой-то каверзы. Пыхтя, он влезает на стул и ставит портфель на верхнюю полку. Комната вдруг покачнулась, и Славка, взмахнув руками, падает на паркет. Больно… Снова болит спина.
За окном палаты забрезжил рассвет. Зачирикали проснувшиеся воробьи. Невдалеке зазвенел первый трамвай. По Славкиной щеке поползло что-то щекотно-теплое, и, достигнув полуоткрытого рта, оказалось еще и соленым.
Теперь, опершись на две подушки, Славка может вполоборота сидеть в кровати. Прямо сидеть мешает нарост на спине. Он образовался после второй операции, но, как говорят врачи, мог быть и более крупным, если бы их – операции – не делали. С ног недавно убрали гипс, но врачи ходить пока не разрешают. Да Славка и боится идти – ноги стали тонкие и белые. Три страшных бордовых шрама – на правой ноге и один, немного поменьше – на левой. Славка осторожно потрогал их пальцами; шрамы на ощупь были шершавые и очень чесались.
Вчера к его кровати подходили несколько врачей, – ему объяснили, что это консилиум. Старенький седой дедушка, которого все называли профессором, щупал Славкин небольшой горб, клал на него указательный палец одной руки и стучал по нему согнутым пальцем другой. Старичок недовольно хмурился и что-то спрашивал у врачей. Высокий худой доктор, указывая авторучкой на Славкину спину, говорил и вовсе непонятные слова.
" … репозиция дисков исключена". Ему вторила женщина-врач: "… возвратить позвонки на прежнее место невозможно", – она показывала рентгеновские снимки и при этом не отрывала взгляд от профессора: "во-первых, это технически очень сложно, а во-вторых, есть опасность возникновения осложнений". Худой тут же подхватывал, заученно тараторя выписками из лечебной карточки: "нейродистрофические изменения необратимы и деформация …э… – он дотрагивался длинным, холодным пальцем к Славкиному наросту – … э … будет возрастать, потому что кроме травмы позвоночных дисков, нарушена нормальная иннервация некоторых мышц спины".
Профессор долго сидел не шелохнувшись. Затем хлопнул ладонями по своим коленям и решительно поднялся с кровати.
– Будем оперировать, – он улыбнулся и прикоснулся к Славкиному плечу. – Не возражаете, голубчик? – старичок обернулся к врачам: – Это какая будет операция по счету?
– Третья, профессор, – ответила доктор.
– Будем оперировать, – повторил старичок и пошел к выходу. За ним двинулись остальные врачи.
Но ни третья, ни четвертая операции успешными не оказались. Жуткие изнуряющие боли в позвоночнике прошли и уже почти не беспокоили Славку. Но нарост на спине не уменьшался. Он стал тверже и даже немного увеличился в размерах. Шли, вернее, едва передвигались, дни, недели, месяцы. Славка стал привыкать к своему физическому недугу. Спать он мог теперь только на боку или на животе. Славка приучился к тому, что, надевая рубашку, ее приходилось одергивать сзади.
Вопреки страшным прогнозам врачей он стал ходить. Но начинать приходилось заново. Вначале, с помощью медсестры, Славка опирался на костыли и делал первые неуклюжие, скованные страхом, движения. Однако много внимания медперсонал калеке не оказывал, и не из-за черствости своей, а потому, что медсестер и, особенно, санитарок в больнице катастрофически не хватало. Костыли Славка тоже вскоре отложил в сторону и медленно ходил по коридору, держась за скользкие, крашенные голубой масляной краской стены.
Телесная боль уходила, душевная нарастала с каждым днем. Ему перестали давать на ночь снотворное, и, с наступлением темноты тяжеловесно накатывалась не по-детски беспощадная бессонница. Лечащий врач – Славка никак не мог запомнить его имя – как-то ответил на его настойчивые, временами истерически-слезные вопросы – где папа и мама, что он с родителями попал в очень тяжелую аварию, и они тоже сейчас находятся в больнице. В другой – для взрослых, и что они …
Славка, неожиданно для себя, перебил доктора и спросил:
– Они живы?
Врач на мгновение замер и, увидев в открытую дверь медсестру, крикнул:
– Наташа, вы не видели, где я оставил свой стетоскоп? – он поднялся с кровати и быстрым шагом вышел в коридор.
Каждый понедельник в отделении был обход. Свита врачей, под предводительством профессора, с преувеличенным достоинством неспешно перемещалась из палаты в палату, задерживаясь у кроватей тяжелых больных. На сей раз к Славке старичок не подошел, а лишь задержал на нем пронзительный взгляд слезящихся линяло-голубых глаз.
– Доктор, скажите ему, – у самой двери профессор тронул за рукав длинного, указав папкой на мальчика.
Врач вздохнул и несколько раз кивнул. Когда все вышли из палаты, он подошел к Славкиной кровати и присел на нее, откинув простыню. С минуту посидел молча, что-то внимательно разглядывая за окном.
– Ты знаешь, – врач раскрыл папку с документами и тут же закрыл ее. – Ты уже взрослый, и поэтому мы ничего от тебя не скрываем, – он слегка коснулся плеча больного.
"Еще одна операция", – тоскливо подумал Славка. В спине тяжело и надрывно заныло. Но он ошибся.
– Мы ничего от тебя не скрываем, – повторил доктор и посмотрел ему в глаза. – Твои родители умерли, Славик, – он хотел сказать что-то еще, но замолчал.
"Умерли… Как это умерли?! А что же ему – Славке – теперь делать? – беспокойными длинными пальцами он теребил край одеяла.
Врач, словно прочитав его мысли, заговорил быстро и непонятно. Движения его стали суетными.
– Ты у нас находишься почти год и, надо сказать, дела твои неплохи, – доктор встал и подошел к окну. – Хорошо ходишь, боли в спине прекратились. А нарост… – он снова раскрыл папку и достал из нее какую-то бумажку. – Через некоторое время, при стечении определенных обстоятельств, мы планируем сделать еще одну операцию и искривления позвоночника практически не будет заметно.
Из сказанного Славка понял только одно: папы и мамы у него больше нет. Сквозняк из-под двери шевелил застиранную штору на окне, холодил узкие, словно не его, ступни и от этого, казалось, съеживается сердце. Доктор продолжал что-то говорить.
– В общем, – врач повернулся к Славке, заглянул ему в глаза и повторил: – Ты у нас находишься уже почти год, и состояние твое заметно улучшилось, – на его лице возникло подобие улыбки. – Поэтому мы тебя выписываем, а так как … э … других родственников пока не объявилось, мы оформили документы на твое размещение в специнтернат, – доктор захлопнул папку. – Завтра за тобой приедут.
Готовили в дорогу Славку недолго: нищему собраться – только подпоясаться. Хохлушка кастелянша собрала в кладовке кое-какую одежду и обувь. Тихо всплакнула, завязывая на чужих поношенных ботинках шнурки:
– Шо ш цэ такэ творицца на свити билом? – она разгладила теплой шершавой ладонью Славкины вихры. – Жив соби хлопчик жив, и вдруг – на тоби!
Кастелянша взяла его за руку и отвела в приемное отделение, где их уже ждала представитель интерната.
VII
Я часто вспоминаю череду не совсем удачных событий, которые так или иначе повлияли на то, что последний приют стал моим нынешним местом работы.
Жилище холостяка – субстанция далеко неоднозначная. Изнеженная плоть сибарита, едва переступив порог моего дома, затрепетала бы в отчаянии, ибо свою квартиру я давно превратил в художественную мастерскую. Бытовые островки цивилизации затерялись в непригодных для нормального существования атрибутах изобразительного искусства. То есть кухня, телевизор, кресло, кровать, разумеется, были, но постороннему человеку их надо было еще и разыскать, ибо пространство жилого помещения дерзко оккупировали подрамники, холсты, мольберты и прочий художественный хлам. В раскрытых этюдниках, весело поблескивая разноцветными глазками красок, лежали палитры, на столах, подоконниках, топорщась щетиной, словно дикобразы, стояли кувшины с кисточками. На весь этот творческий бедлам, саркастично улыбаясь, – мол, во всем этом скарбе лишь наличие граненого стакана было обосновано, – поглядывал гипсовый Диоген. И еще было много картин… Они, почти полностью закрыв собой узор обоев, висели на стенах; доверчиво прислонившись друг к другу стояли на полу, загромоздив проход; решительно обживали прихожую; обездоленно и жалко ютились на балконе; впитывая гастрономические ароматы, пристраивались на кухне; а самые значительные из них, порой, стыдливо жухли красками, расположившись подле кровати своего автора. Этюдов я писал много, но лишь единицам из них суждено было стать законченными картинами. Вдохновение, словно аппетит, насытившись удачной композицией, мягким колоритом, смелой, а бывало и дерзкой идеей, стремительно и настойчиво покидало меня. На то, чтобы доработать набросок, "долепить" его объем и цвет, мне, как правило, не хватало не только времени, но зачастую и желания. Этюды, в тщетной надежде явиться миру законченными полотнами, постепенно заполоняли квартиру. Иногда, как довольный выбором коллекционер, я медленно ходил по своей маргинальной галерее полуфабрикатов и мысленно дописывал холсты. Завершенные моим воображением картины искаженно мерцали красками в тусклом свете небольшой лампочки и гордо взирали на мир. Особенно я любил одну из них. Это был пейзаж с видом на кладбище. В сюжете наброска едва ли просматривалось нечто мистическое – я был молод, и трепет перед потусторонним являлся совершенно чуждым моей ясной и чистой душе. Но невероятный, холодящий разум, контраст между жизнью и смертью, часто раздирая мое праздное и творческое любопытство, задавал одни и те же вопросы: что же там за чертой? Кто сможет ответить на извечные загадки человеческого ума – Почему, Как, Куда и Где? Зачем же происходит это юридически допустимое явление – смерть? Кто придумал прерывание, прекращение всего любимого, знакомого, желанного? Какой смысл в ошеломляющем вылете в неведомое, в неопределенное, во внезапном конце всех планов и проектов? Прихватив этюдник, я брел к городскому кладбищу. Делал углем набросок, не спеша разводил краски на палитре и, почти ни о чем не думая, накладывал на холст мазок за мазком. Низкий, высветленный известью, кирпичный забор категорично отделял пространство мертвых от города живых. По эту сторону заграждения сновали чем-то озабоченные, веселые или грустные люди, урчали машины, жизнеутверждающе шелестели на ветру огромные липы. А там? Хотелось бы знать…
Левая – здравствующая – сторона этюда, где не было места для печали и уныния, получилась в мажорных, светлых тонах, а на правой, в которой было изображено кладбище, помимо моей воли возникали унылые и даже мрачные оттенки. От столь резкого контраста колорит полотна упорно не хотел складываться в удачную цветовую гамму. Я приходил на это место уже несколько раз, но работа, как говорится, не шла. Приближалась городская выставка, и я хотел среди прочих своих картин выставить и эту. Однажды я решил прийти на этюд поздно вечером, когда краски мира уже не так ярки и вызывающи. Лишь луна, на свое усмотрение, придает им определенную тональность. Я стал под фонарем, раскрыл этюдник и долго разглядывал набросок.
Затем выдавил краски на палитру и … вдруг почувствовал за спиной чье-то присутствие.
– Там не так страшно, как ты нарисовал.
Я обернулся и увидел перед собой горбатого человека. Его возраст определить было сложно, так как большую часть крупного лица прикрывала темно-синяя фетровая шляпа. Я не стал поправлять незнакомца, что картины пишут, а не рисуют, и спросил:
– А вы откуда знаете?
Он неопределенно пожал плечами и через некоторое время сказал:
– Жизнь и смерть – это одно и то же.
До меня не сразу дошел смысл сказанного, ибо вначале я принял слова горбуна за элементарную банальность скучающего прохожего.
– Одно и то же? – я положил кисти на этюдник. – Вы хотите сказать, что мы не умираем?
– Ну, наверное, такое тебе в любой церкви скажут, – горбун внимательно рассматривал набросок. – Просто я хотел сказать, что смерть ничуть не хуже жизни.
– Вполне возможно, – я кивнул на кирпичный забор, – но там, по-моему, не у кого об этом спросить.
– А ты пробовал? – незнакомец, наконец, отвел взгляд от холста. Лицо его, и без того неприятное, стало отталкивающим.
– В каком смысле? – по моей спине пробежал холодок.
– В прямом, в каком же еще, – буркнул горбун и побрел к кладбищенским воротам.
"Что ему понадобилось в приюте теней в такое позднее время"? – подумал я и от чего-то поежился.
Дома я уравновесил на картине цветовую гамму, и полотно, вроде бы, "заиграло". Я дописал еще несколько других холстов и решил отправить их на выставку. За время работы вернисажа мне несколько раз делали предложение купить пейзаж с видом на кладбище. Несмотря на то, что деньги для меня тогда были нелишними, я почему-то отказывался, хотя суммы назывались вполне приличные. После закрытия выставки мои произведения получили удручающе плохую прессу. "Сюрреалистические выкрутасы", "целлулоидный декор", "мертвые пейзажи" – были не самыми обличительными определениями в разгромных статьях журналистов. Однако последний термин заинтересовал меня и показался невероятно точным. Тема мистики постепенно вытесняла другие жанры моего творчества, так как я стал усматривать в устройстве бытия неочевидные и даже пугающие вещи: вокруг безобразно шевелится сложный хаос жизни, а там лишь шепот лип и запах любимых вдовами цветов – хризантем. Пронзительная пустота в квартире, безысходность, бессмысленность усилий, безразличие к жизни стали настолько полными, что само существование начинало меня тяготить. Привычный и, казалось, удобно обустроенный уклад моего бытия вдруг утратил внутренние связи и стал до отчаяния, тусклым. Видимо, отношение к собственным успехам или неудачам определяется еще и теми жертвами, на которые пришлось пойти ради достижения цели.
С тех пор я довольно часто бывал на кладбище и делал там зарисовки с натуры. Даже если погода была не совсем пригодная для этюдов – шел дождь или сыпал снег – меня буквально притягивала сюда какая-то необыкновенная сила. На маршрутном такси я приезжал на погост и часами бродил по сумрачным его аллеям. Не совсем понятное влечение иногда приводило меня в некое замешательство, и я решил обратиться к знакомому психиатру.
– Ничего страшного, друг мой, – приятель ободряюще похлопал меня по плечу. – Я иногда прописываю своим пациентам лечение кладбищем. Место для подобных раздумий – самое подходящее. Люди, к сожалению, не придают значения простым вещам. А всего-то нужно: ничего не определяя, пройтись по главной аллее пантеона, – врач достал из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой и впал в монолог. Лицо его при этом стало важным и многозначительным. – Ежедневный ритм утомляет, каким бы оптимально отработанным он ни был. Современный человек достаточно быстро изнашивает свой психический потенциал – неудачи на работе и в постели, семейные разборки, суета, нехватка времени, – он, как мне показалось, с досадой стряхнул пепел в урну под столом и махнул рукой. – Думаю, ты меня понимаешь.
Конечно, не по всем позициям, но, безусловно, психиатра я понимал.
– Отыскав некое облегчение на футболе-рыбалке, а также призвав в спасители алкоголь или, предположим, женщин, наш клиент попадает в еще большую беду. Представь, – хохотнул приятель, – естественно, что импотент вскоре становится алкоголиком, а рыбак – бабником. Смешно, правда?
– Невероятно, – кивнул я и поинтересовался о более близком мне варианте: сможет ли алкоголик стать бабником?
Врач с профессиональным интересом посмотрел на меня и продолжил:
– А там, – он указал рукой в окно, очевидно, имея в виду город мертвых, – тишина и покой, умиротворение и ликование победителя.
– Ликование победителя? – я не был уверен, что правильно расслышал или понял психиатра.
– Ну да. Ты разве никогда не ощущал, замечая очередную похоронную процессию, тихую, едва заметную радость оттого, что и на этот раз не я? – приятель вопросительно взглянул на меня. – Старуха с косой вновь прошла мимо моего дома.
Я промолчал и стал вспоминать свои ощущения при виде посторонних покойников. Надо признаться, что радости, даже тихой, я не ощущал, но, насколько я помню, корвалол мне не требовался. Впрочем, капризная память один случай нехотя вернула.