Он тащил меня, как мальчишку, прижимая локоть, и довольно-таки бесцеремонно расталкивая приезжих - не забывая, однако, ослепительно улыбаться. Я догадывался - зачем он здесь. Вероятно, я серьезно вывалился из графика. Если, конечно, график существует в реальности. Я вывалился из графика, накопилась ощутимая сумма сдвигов, подступила угроза вариации, начались автономные колебания, и Карась усиленно корректирует размытый сюжет.
Он сказал:
- Ситуация крайне напряженная. Крайне. Напряженная. Район выходит в передовые. Это надо учесть. Область тоже выходит в передовые. Так постановили. Небывалый урожай зерновых. По сравнению с тысяча девятьсот тринадцатым годом. Корнеплодов собрали почти столько же, сколько и посадили. Это серьезный успех. Фруктов заготовили - восемь штук. Ну и достаточно. Год сейчас, знаешь, какой? Решающий и определяющий. Он же - укрепляющий, продолжающий и завершающий. Тринадцатая пятилетка. Эпоха развитого социализма. Нужны великие победы. Так постановили. Невиданный подъем промышленности. Скачок вперед. Гантелей теперь выпускаем больше, чем в Англии. На четыре пары. По количеству скрепок перегнали Бельгию и Люксембург, вместе взятые. Сатиновых трусов пошили - до двухтысячного года. На уровне мировых стандартов. Буквально все перевыполнено. Буквально - высшего качества и досрочно. Буквально - новое поколение компьютеров. По сравнению с девятьсот тринадцатым. Трудящиеся полны энтузиазма. Так постановили. Небывалыми успехами и в обстановке трудового подъема. Буквально - пятисменка и восьмидневка. Буквально - трехсотпроцентный встречный план. Саламасов получит "Главный орден", Батюта получит "Героя экономического труда", ему давно обещали, Нуприенок получит - медаль и очередное звание. Сотрясается земля, звучат фанфары, мир поражен грандиозным шествием к коммунизму…
Карась внезапно остановился - будто на что-то налетев. Завертел гуттаперчевой прилизанной головой.
- Десять сорок пять. Совмещение…
Сверкнули наручные часы.
Мы находились у перекрестка Дровяной и Коммунистического.
Видимо, контрольная точка.
- Прощай, - нетерпеливо сказал я.
Мне хотелось поскорее избавиться от него. Вокруг нас непрерывно сновали люди.
Это была иммиграция. Бегство в "позавчера". Круговорот. Великое переселение народов.
Меня это абсолютно не касалось.
Хронос! Хронос! Ковчег!
Я смотрел, как Карась уходит - весело подпрыгивая и размахивая в суете руками. Мне было очень нехорошо. Поворачивались улицы, и гостиница распахнула стеклянный зев. Жутко давило солнце. Оседала пыль. Из горячей крапивы вылетела стрекоза и, прочертив спираль серебром, деловито воткнулась обратно, в иглы.
Я не верил ни единому услышанному слову. Неужели - правда?
Круговорот?
Впрочем, это можно было зафиксировать, а потом проверить.
Я достал из кармана блокнот и сейчас же, на первой же чистой странице увидел запись, выполненную карандашом: "Угол Дров. и Комм. 10-45. 18 авг."
Именно такую запись я и собирался сделать.
Строчка была неровная, вероятно, набросанная впопыхах, - торопливым сползающим почерком. Но она, как молния, ударила меня по глазам.
Я едва не выронил блокнот.
Больше сомнений не было.
Сомнений не было.
Пришли из-под земли косноязычные угрюмые люди, обросшие сивой шерстью, и на плоских холмах у реки поставили город, с трех сторон огороженный студенистой лентой воды. Дома в этом городе были деревянные, мостовые были - деревянные, деревянные курицы выклевывали из навоза деревянное зерно, и бледно-голая деревянная крапива, ощетиненная мутным стеклом, буйно взметывалась к деревянному же волокнистому небу.
Утром над городом поднималось солнце - крепкой дубовой коры. Щепки-лучи его скреблись о деревянные крыши. Вопили недорезанные петухи. Сипело радио. Тогда в спертой нечеловеческой духоте за ставнями пробуждался комариный звон и начинали ворочаться, как аллигаторы, - на влажных простынях, на подушках, выдираясь из порнографических сновидений. Просыпаться было трудно. Да и незачем. В городе не существовало времени. Оно давно уже истончилось, высохло и рассыпалось в коричневую комковатую пыль, устилающую улицы. Его просто не было. Вакуум. Деревянная пустота. Напрасно тикают металлические будильники по квартирам.
В этом городе сажали картошку, и картошка вырастала удивительно крупная и безвкусная - как трава. Здесь сжирали ее вместе с землей, и от этого волос на теле становился еще теснее, а лоснящаяся кожа уплотнялась и ороговевала. Днем здесь открывались учреждения с названиями: "Зипзапснабтяпляптранссбыт" или - "Главмочсанбумсовхренпросвет", где производили в поте лица невероятное количество бумаг. Медленным светлым бураном кружились они по этажам, навевая тоску.
Город питался резолюциями.
В праздники здесь хлестали фиолетовый вонючий самогон, от которого трескались поперек себя стаканы, жрали сардельки, вызывающие неудержимую икоту, а затем хрястко и скучно, словно отрабатывая наряд, били друг друга по морде, наворачивая громадные синяки, опрокидывая в канавы, - терпеливые насекомые струились по бесчувственным холодным щекам.
Так оно все и было. Распадались годы. Незаметно проходила жизнь. Подрастали унылые косноязычные дети. А когда наступал последний срок, то друзья и родственники, вытирая необязательные слезы, заколачивали уходящего в деревянную скупую землю - чтобы его здесь не было больше никогда.
Я отлично понимал, что и меня - заколотят. Специальными оцинкованными гвоздями. Это - судьба. Сучковатые пальцы Безвременья давили мне горло. Они швырнули меня на вокзал, где у кассы висело пожелтевшее объявление: "Билетов нет", и заставили долго стучаться в зафанеренное слепое окошечко, нервничая, обдирая костяшки, пока оно, наконец, не открылось: Вы что, неграмотный?! - Девушка, всего один билет, умоляю, прошу: общий, стоячий, висячий, в тамбуре!.. - Билетов нету! - А когда будут? - Не знаю. - А кто знает? - Пушкин!! - Грохнула фанера. Число на объявлении было сегодняшнее. И вчера оно тоже было сегодняшнее. И позавчера - сегодняшнее. Бесполезно было кричать и выпрашивать снисхождения. Циркуль-Клазов, прислонившийся неподалеку, с чрезвычайным интересом разглядывал свои ногти. Он был наглый и очень спокойный. Я не знал, какие у него инструкции. Должен ли он задерживать меня при выезде или нет? Вероятно, не должен. Черный Хронос обступал меня со всех сторон. Горбоносый мужчина кавказской наружности, которого я отодвинул, пробиваясь к кассе, дико и неприязненно погрозил: Зачэм шумишь, дарагой? Висэм зийчас плохо. Тибэ плохо, минэ плохо. У меня брат - велыкий человек. Тц-тц-тц… Ему завсем плохо. - Он качнул кепкой в угол, где на темной отполированной скамье зала ожидания, притиснутый вещами, сидел точно такой же горбоносый, знойного вида южанин, но - небритый, совершенно отчаявшийся, в летаргии обхвативший голову. - Упал духом. Ушибся, - объяснил мужчина. - Свой трамвай имел. Трамвай - понимаешь? Ты - на "Волге", я - на трамвае. Уважают! - Он воздел загорелые полные руки, не знавшие труда. - Теперь - сахтамыр!.. Бехтар сахтамыр!!.. Канэц!!!.. Турудящийся ездит… Кто такой Турудящийся, скажи, пожалюста?!.. Зачэм ездит?.. Он дэньги платил, да-а?.. - Мужчина полиловел от возмущения. Чуткие надменные веки его дрожали, а в уголках рта ядовитой слюною копился гнев. Ему бы - плетку и пистолет. Ему бы - деньги, власть, женщин. Я уже встречался с такими. Некоронованные правители. Нойоны. Удельные князья социализма. Откуда они тут взялись? Боже мой! Неужели придется жить с монстрами? Иммиграция!..
Я шарахнулся от него, как помешанный. Длинные коробки, узлы и чемоданы громоздились со всех сторон. Некуда было деваться. Сучковатые пальцы потащили меня и выбросили в переулок, примыкающий к задворкам вокзала: оглушительный разноголосый гомон, крапива, плоская рябь окурков на земле. Я торпедой ударил по сборищу, которое возбужденно клубилось и жестикулировало. Вероятно, кого-то убивали. Или, по крайней мере, насиловали. Разумеется, заочно. Столбик с желтой табличкой вздрагивал над озверелой кипящей толпой. Там корячились какие-то цифры, маковые буковки - не разобрать. Но и так все было понятно. Автобус номер три на сегодня отменили. По техническим причинам. Об этом извещала бумага, криво приколотая на столбе. А автобусы восемь, тринадцать и шестьдесят девять сегодня вообще не ходили. По расписанию. Вам, собственно, какой номер требуется? Мне, собственно, любой номер требуется. А вам, собственно, куда ехать? Мне, собственно, все равно куда ехать. На меня смотрели, как на идиота. Я не мог никого осуждать. Я догадывался, что все они - зомби. Этот путь был также обрублен. Деревянный город неутомимо пережевывал меня. Надвигалось вплотную удушающее пустое Безвременье. Я включался в круговорот. Заляпанная грязью полуторка, вся продавленная и щербатая, видимо из колхоза, притулившаяся неподалеку, была уже окружена суетливым муравейником ожесточения: бросали вещи через борт, жутко карабкались и отпихивали друг друга. Кряжистый чумазый шофер в сапогах и ватнике, будто краб, очумело приседая, размахивал гаечным ключом: Не поеду, дыр-дыр-черездыр!.. Слазь оттудова!.. Не поеду сейчас, мудыр-черездыр!.. Завтра, завтра, кому говорят?!.. - Он стаскивал за штаны одного, но сразу трое устремлялись на освободившееся место. Рессоры жалобно повизгивали. Я знал, что и завтра он, конечно, никуда не поедет. Он не поедет никогда. Хронос! Хронос! Ковчег! Я толкался и наступал на пятки. Было ясно, почему Циркуль-Клазов даже не пытается задержать меня. Потому что - Хронос! Хронос! Ковчег! Мне отсюда не выбраться. Я спросил неизвестно кого - искаженные, пропадающие и выныривающие лица: Как пройти на деревню Лаврики? - пять торопливых рук тут же указали мне в противоположные стороны: Туда!.. - Можно было не спрашивать. Я все время чувствовал сучковатые жесткие пальцы на горле.
Апкиш вчера сказал:
- Социализм в нашем варианте - это железная естественная регламентация. Государство пронизывает собою всю толщу жизни. Существуют конституционные гарантии. Это правда. Но существуют еще и невидимые, всепроникающие, абсолютные и жестокие законы власти, которые, как универсальный клей, цементируют наше общество, придавая ему совершенную форму. Каждое слово предписано. Каждый поступок заранее согласован. Внутренняя цензура - это воздух, которым мы дышим с детства. В паузах великих речей сквозит тюремная тишина, и зовущие лозунги примотаны колючей проволокой. Вы мне скажете: Тоталитарный режим? - Да!.. - Вы мне скажете: Империя коммунистической бюрократии? - Да!.. - Но одновременно - и консолидация, и уверенность, и стабильность. Прежде всего - стабильность. Так хочет народ. Косметические средства здесь не помогут. Надо либо ломать до основ, которые были, по-видимому, хороши, либо шествовать дальше, как на параде: бурно радуясь и разворачивая транспаранты - обращая восторги к праздничным золотым трибунам…
Он сидел - бледный и хрупкий, как статуэтка, странно ушастый, керамический, неподвижный - отражаясь в лакированной пустыне стола. Перед ним лежал длинный заточенный карандаш.
Только и всего.
Я сказал, преодолевая гипнотическую силу его интонаций:
- А вы не боитесь вслух говорить об этом? Для вас ведь тоже существуют невидимые и жестокие законы. Может быть, даже более жестокие, чем для нас. И, между прочим, Корецкого раздавили за гораздо меньшее свободомыслие.
Но Апкиш лишь изогнул брови:
- Кабинет не прослушивается. Провинция. Кроме того, ситуация у нас исключительная: главное - играть по сценарию, остальное неважно. А Корецкий ваш - просто дурак. Ему надо было прийти ко мне. Обязательно. Сидел бы сейчас - здесь, а Батюта - в лагере. Я нисколько не шучу. Иногда позарез нужны свежие незамутненные люди.
Он легонько кивнул мне и ужасно медленно, будто створки раковин, опустил известковые хрустящие веки.
Аудиенция была окончена.
- С вами страшно жить в одном мире, - поднимаясь, ответил я.
Видимо, меня опять корректировали. Видимо, психологически. Я прекрасно слышал короткий и резкий гудок приближающегося поезда. Жаркие туманные дали неожиданно распахнулись передо мной. Бросилось вдруг в глаза: стрелка, шлагбаумы, ровная протяженность путей, которые немного подрагивали. Шпалы были засыпаны непережженным углем. Остро пахло гарью. Паровоз ворвался на станцию, точно землетрясение - пышущий дымом и скоростью, громыхающий раскаленным железом. Это был товарняк: вагонетки, груженные серой щебенкой. Вероятно, для стройки. Они свистели мимо, как проклятые. Ветер, нажимая поверх, сдувал полотнищами неприятную колкую пыль. Глаза у меня слезились. Я стоял у самых рельсов, и свистящие гнутые поручни мелькали, как взмах крыла. Есть у вагонеток такая узенькая лесенка сбоку. Лесенка - две ступеньки. Нечего было и думать, чтобы уцепиться за нее. Я постанывал от волнения. Если я сейчас не уеду, то я погиб. Это мой последний шанс. Я примеривался тысячи раз и тысячи раз не решался. Сучковатые пальцы по-прежнему держали меня. Очень мешал конверт, зажатый под мышкой. Его некуда было деть. Грохот удилищем стегал по ушам. - Безнадежно!.. - высоким срывающимся голосом прокричали мне сзади. Я досадливо отмахнулся. Подумаешь, Циркуль! Чихал я на Циркуля! - Почтово-багажные… идут медленнее… все равно безнадежно!… - прокричали мне сзади. Я опять отмахнулся. У меня не оставалось времени. Вагонетки лупили по глазам яркими промежутками солнца. Наступала томительная секунда: звенящая и определяющая судьбу. Я отчетливо представлял себе, как я прыгаю, промахиваюсь, ударяюсь, судорожные руки соскакивают и крутящаяся безостановочная махина колес, уродуя и сминая, торопливо колотит меня по шпалам. В кино это выглядело намного проще: беги рядом с поездом и цепляйся. Но ведь - это в кино. И для этого надо иметь обе свободных руки. Обе руки - как минимум. Или все-таки бросить, к чертям, документы? Я рванулся вдоль насыпи, напрягаясь и холодея, - что-то немотно ударило по щиколотке, что-то поехало, осыпаясь, вертикально встала земля, кувырнулся летящий состав, в невозможной близости прыгнули к лицу - гравий, песок, темное воющее пространство под вагонами. Я даже не успел испугаться по-настоящему. Смерть была совсем рядом. Сильные руки подхватили меня и, немыслимым образом крутанув, снова поставили на ноги. Оборвался камнепадный грохот. Прозвенев на последнем стыке, поезд кончился - стремительно уходя, превращаясь в дымную точку на горизонте. Тут же все прекратилось. - Отпустите меня! - раздраженно сказал я, отрабатывая назад локтями. Мне хотелось заплакать. Это был не Циркуль. Это был высокий худощавый интеллигентный человек с длинными волосами, будто лен, рассыпанными по плечам. Бархатная зеленая куртка и обтянутые брюки из белой джинсы. Лира в петлице, золотые пуговицы, крестик на тончайшей цепочке. По одежде - типичный художник. Или неудачливый музыкант. - Каждый день две-три жертвы, не стоит пробовать, Борис Владимирович, - мягко сказал он. Я, заламываясь, вскинул голову. - Вы меня знаете? - Разумеется. - Откуда? - Это моя профессия. - Какая профессия? - Знать, - ответил Художник. - Я прошу вас, Борис Владимирович, не повторяйте попытки. Всего хорошего. До свидания. - Он поклонился мне как-то очень церемонно и пошел к вокзалу, журавлиными ногами перенося тело через рытвины. Я увидел, как Циркуль-Клазов, выбежавший навстречу из дверей, вдруг остолбенело выпрямился и содрал очки, а затем пружинисто, четко вздернул облупленный подбородок - ать! - по-военному приветствуя его. Я смотрел и обливался горячим потом. Мне было не вырваться отсюда.