Доспехи бога - Вершинин Лев Александрович 18 стр.


…Он ошибся в одном: не до полудня, а спустя битых два часа после того, как солнце вошло в зенит, услышал я негромкий, ровный гул, похожий на шум морского прилива, а потом Буллу обогнул заросший кустарником взгорбок, и тропа растворилась в потоке телег и людей, бесконечной лентой двигавшихся по тракту. Повозки шли медленно, почти впритык - тяжелые фуры, запряженные круторогими волами, щегольские двуколки, похожие на древние земные ландо, дряхлые шарабаны с выцветшими гербами на дверцах, сколоченные на скорую руку волокуши. Вереницей брели караваны мулов, лошадей и осликов, навьюченных грудами рухляди, рядом шли усталые люди, нагруженные не легче животных - узлами с тряпьем и всякой домашней утварью, полосатыми матрасами, кипами одеял, подушками. Узлы были всюду - на повозках, на крышах карет, на тележках, на спинах мулов, осликов, лошадей. На узлах, держась за веревки, сидели старики и старухи, грязные, покрытые пылью, застывшие, безучастные ко всему. К ним жались перепуганные дети, захватившие с собой самое дорогое - старую куклу, клетку с синей птичкой, лопоухого толстого щенка, отчаянно мяукающее нечто, похожее на гривастую кошку. Старик благородного вида в помятом бархатном берете набекрень сидел, обняв горшок с полутораметровым кактусом, чуть поодаль седой мул с трудом волочил такую же седую старуху, прижавшую к груди огромный медный котел, и надраенные до блеска бока посудины отражали лучи утреннего солнца. Подростки вели под уздцы мелкую живность, впрягшись в лямки, вместе со взрослыми тащили волокуши, помогая изнуренным животным.

А по обочинам шли те, у кого не было ни повозки, ни ослика, ни денег, чтобы уплатить за право уложить хоть что-то на чужую телегу, шли целые семьи - по пятнадцать-двадцать человек, старики и старухи, отцы и матери семейств, молодые парни, девушки, подростки. Одни тащили на себе необъятные вьюки, другие несли на плечах хнычущих малышей.

Медленно, обгоняемая всеми, рядом с нами прошла семья с коровой. Пожилую буренку вел на веревке, привязанной к рогам, селянин лет шестидесяти; старуха, семеня рядом, на чем-то громко настаивала, а он, упрямо не соглашаясь, мотал кудлатой головой. Корова выступала медленно, торжественно, и вся семья - человек пятнадцать обоего пола и всех возрастов - приноравливалась к ее шагам. Чумазые малыши на плечах старших братьев и сестер пугливо озирались по сторонам.

Тучи пыли, пропитанные нескончаемым криком, клубились над трактом…

- Люди, люди! Смотрите! - раздался истерический женский визг, перекрывший всеобщий гомон.

В безоблачном, ослепительно ярком небе зависла, слегка извиваясь, тоненькая, быстро наливающаяся чернью вуаль. Она разворачивалась, затягивая небосвод, и спустя несколько минут солнце пригасло, превратилось в тусклый, мертво-белесый круг, и ветер обжег ноздри мельчайшими крупинками гари.

- Калума? - негромко, словно не в силах поверить, спросил кто-то.

И вдруг сквозь серую пелену прорвались тяжелые, смоляно-черные тучи, медленно расползающиеся по горизонту.

Движение замерло. Поток беженцев словно споткнулся, наткнувшись на непреодолимую преграду; люди, оцепенев, всматривались вдаль. Потом все загудело, закричало, заревело в едином хоре ужаса и отчаяния. Бросая узлы, спрыгивая с повозок, люди падали на колени, воздевали руки к небесам. Бились в постромках лошади, надрывно ревели волы, обезумев, рвались куда-то ослики…

Встрепенулся и Буллу.

Взвизгнул, дернулся, пытаясь встать на дыбы.

До отказа натянув вожжи, я левой рукой набросил на гривастую голову плащ, и лошадка успокоилась.

А толпа бесновалась еще долго.

Не час и не два пришлось ждать нам, пока люди, отрыдав, стали понемногу приходить в себя, пока вспомнили, что нужно жить дальше и нужно идти дальше; пока переловили и утихомирили разбежавшуюся скотину, пока собрали вывалившийся из вьюков, запыленный, потоптанный десятками ног и копыт скарб…

Когда же серая слипшаяся масса вновь поползла вперед, я хлестнул Буллу нагайкой - и мы влились в поток, бесследно растворившись в нем.

Потом нас догнала ночь.

Люди располагались здесь же, посреди тракта и на обочинах, перекусывали, запивая скудную снедь водой из придорожных колодцев, и падали вповалку, чтобы с рассветом вновь тронуться в путь; то и дело у крохотных костров вспыхивали перебранки; кто-то кому-то угрожал, кто-то плакал, где-то в отдалении истошно вопил ребенок - а я, как ни странно, заснул, накрутив на правое запястье поводья, а левой рукой обняв Оллу.

Прошел еще день, и еще ночь.

И еще сутки.

И еще.

А на четвертый день, ближе к полудню, людская река замерла у перекрестка. Перерезав тракт, шла по торной дороге конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; плечо к плечу, по восемь в ряду двигались всадники - молча, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами, и только плащи слегка колыхались в такт мерному конскому шагу.

Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной колонной.

- Орден! - вздохнул кто-то, накрепко притертый ко мне толпой. - Они… они все-таки покинули Юг… Хвала Вечному!

Он попытался высвободить руку для знамения, но, не сумев, всхлипнул и срывающимся голосом забормотал благодарственную молитву. Ее подхватили стоящие рядом; тягучий, торжественный речитатив расползся по толпе.

А конница шла…

ЭККА ВОСЬМАЯ, не без оснований утверждающая, что нет в мире ничего выше Справедливости, которая не знает исключений

Что есть на свете страшнее обиды людской?

Ничего.

Иное дело, что лишь глупец станет обижаться на родителей своих: зачем-де меня зачали таким, как есть? Жизнь она и есть жизнь; не с кого спрашивать - напротив, с тебя самого спросят, когда отживешь и вернешься туда, откуда пришел…

Вот так и живут - не спрашивая, ни вверх лишний раз не всматриваясь, ни назад не оглядываясь, от первого дня до последнего часа. Да и мало кто пожелает оглянуться; многим хватает доли, определенной еще до рождения. Кто вилланышем родился, так вилланом и помрет… ну, а сеньорский наследник и в старости останется сеньором. Так уж заведено в мире: у каждого на плечах лежит свой камень и каждый в одиночку бедует свою беду, а счастливых нет.

Кто красив, считает морщинки да сединки. Кто богат, жаждет иметь больше и больше, если же больше некуда - чахнет и сохнет преждевременно, трясясь над коваными сундуками. Кто близок к владыкам, трепещет, опасаясь опалы, но и сами владыки не спят по ночам, вслушиваясь во тьму: не слышны ль шаги убийцы?

Трус боится смерти, герой - бесчестия.

И даже исполненный мудрости страшится пустоты.

Но это все дано свыше; оспаривай не оспаривай - не будет толку. А если слишком уж упрям да боек, тогда жди смерти: будет тебе час, перед Вечным представ, высказать ему, Сотворившему Все, свою обиду. Авось на чем и поладите…

Земная же неправда - совсем иное дело; свербит она обидой нуднее любой язвы и жжется больней раскаленного железа; ведь не свыше она ниспослана, а людьми выдумана, ими, проклятыми, установлена, силой утверждена и пером в хартии вписана.

А раз так - ее следует упразднить. Ибо когда Вечный клал кирпичи, а Светлые месили раствор, - кто тогда был сеньором?

Вслушайся - и услышишь!

Раньше за такие слова бичевали прилюдно, да не плеткой ласковой, а убийцей кнутом, совсем еще недавно за такие речи прижигали лоб казенным клеймом и ссылали в рудники, а то и хуже, на галерную каторгу, а ныне - слушай-слушай! - вещает о том, уже не запретном, каждое Древо Справедливости.

Вкрадчиво шелестит его листва, увитая алыми лентами, манит, зовет, завораживает.

Ныне в каждой деревне, в каждом местечке, да и в городских посадах, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, от земли до кроны выкрашенные радостным багрянцем, как было заведено в дни Старых Королей, и под сенью густых шепчущихся ветвей раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, а сойдясь, соединяют влюбленных, и прекращают мелкие споры, и, досконально обсудив дела насущные, творят именем Вечного скорый суд, обеляя невинных, примиряя заблудших и карая злобствующих.

Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?

Разве что ветру, гуляке из гуляк, под силу сосчитать…

Но не до того ветру. Ему, любопытному, и без этого есть на что поглазеть.

Пламенем охваченная, корчится Империя.

Горит, дымит, трещит искрами опадающих башен Север; там, в болотистых урочищах Тон-Далая, еще дерутся, удерживая немногие уцелевшие замки, беловолосые сеньоры, но без подмоги едва ли смогут устоять северяне.

Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного, и некому там заглушить негромкий шелест ветвей Древа Справедливости.

Во всю силу гудит пал и на лесистом Западе.

Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока еще молчат; в тех дальних, у рубежа Великой Пустоши лежащих краях сгорблены плечи у людей и безнадежны взгляды, ибо суров закон Ордена, крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах…

Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя.

А значит, недолго осталось ждать Югу.

Скоро полыхнет и там.

…Шелестит листва.

Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказывать Ллану верные решение. Но Ллан редко прислушивается к советам раскидистой кроны. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это - листья Древа Справедливости?

Третий, последний из отмеренных для отдыха дней стоит в семи милях от долины Гуш-Сайбо, готовясь к последнему броску, войско Багряного. Рукой подать от этих мест до стен Новой Столицы, где, по слухам, уже собрались для последнего боя дружины сеньоров. Приди королевское воинство сюда месяца два, даже и полтора тому, столица была бы взята с ходу, ибо некому было ее защищать.

Но Вудри Степняк, первый воевода, сказал на Совете: велико наше войско, но не так велико, как следовало бы, и почти не обучено оно. Нельзя идти на столицу; пройдем по землям, закалим людей в мелких стычках, дадим отважным набраться опыта, а робким - наполнить сердца отвагой. Сеньоры же, добавил первый воевода, пускай стягивают силы в кулак; одним ударом и покончим с ними!

Так сказал на Совете Вудри Степняк, и никто не возразил, ибо среди всех вождей не было ни единого, превосходящего первого воеводу воинским опытом; Багряный же, как всегда, молча, подождав миг-другой, но не дождавшись иных мнений, кивнул головою: быть по сему!

И стало по сему.

Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами проползло по стране мятежное войско, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И вот: остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.

Люди отдыхают.

Они рады лишнему часу без отягчающего тело железа. Иные спят, плотно завернув голову в домотканые куртки; дерюга, она хоть и не сукно, а от лагерного шума отгораживает не хуже сукна; другие кидают кости, хохоча при добром броске и яростно бранясь при неудачах; кое-кто, сторожко оглядываясь по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.

Вместе со своими бойцами, у тех же костров - вожаки пехотных сотен.

Тысячники же - отдельно, в высоких шатрах, разбитых не наспех, а умело, с толком и пониманием. Как и вожаки всадников. Уж им-то, несокрушимым, дозволено многое, и нет им нужды прятать огнянку. Больше того: сотникам конницы разрешено и владение пленницами - одной на троих. Но немногие пользуются своим правом. Ибо снуют по лагерю неприметные люди с серыми, незапоминающимися лицами: они видят и слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии, чья память крепка, воля тверда, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди пехтуры?

Отдыхают воины Правды.

Но не все. Нет, далеко не все.

Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен. Вот-вот, треснув, рассыплется. Хоть и легко, почти невесомо иссушенное постами тело Ллана, зато неизмеримо тяжела воля, обремененная долгом решать судьбы людей…

- Боббо, Орлиный отряд…

На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек, скорее всего недавний подпасок. Одутловатое лицо помято, глаза беспомощно моргают; он ничего не может понять; он вертит головой и дергает плечами, пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.

- Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, - добавляет соглядатай.

Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Совсем молод Боббо, можно сказать, почти дитя. Великое прегрешение допустил, а ведь наверняка и не ведал, что творит. За огнянку на первый раз полагается порка. Но прятал же, а не пил. И сразу две фляги, а не одну. Значит, готов был и других к прегрешенью склонить?..

Огорченно покачав головой, Ллан указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины.

- Пошел, пошел, сынок, - поторапливает страж. - Не задерживайся!

Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и стонущим.

А к Ллану ведут нового, уже которого за этот долгий день.

- Зимбру, Алая сотня! Преклонил колени перед истуканом Вийюла…

Взмах рукой: в яму!

- Ариментари, Белая сотня! Трижды помянул Вечного всуе…

В яму!

- Йаанаан! Отряд Второго Светлого…

Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Руки сильные, жилистые. Глаза злые, бестрепетные. Это - боец. Такими не разбрасываются попусту.

- Каково нарушение?

- Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!

Вот как?

Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.

- Давай следующего, - командует старшой, потирая ушибленную челюсть.

На коленях - пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Не иначе, из городских. Брови Ллана сдвигаются, глаза подергивает иней. Высший Судия не любит горожан, даже и "худых". Все они - питомцы каменных клеток. Все - отравлены гнилью. Из каменных, обнесенных стенами клоак вышло все зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. А правда не в роскоши. Правда проста и понятна, она в честном труде и бесхитростной доброте. Деревня-мать проживет без городских штук, вертепам же без нее не протянуть и года. Все, живущие за стенами, предатели, отказавшиеся от матери. А тот, кто предал мать, предаст любого…

- Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни… Так и есть. Из этих.

- Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!

Рядом с писарем - мальчишка в вышитых лохмотьях.

Скручен до синевы. Всхлипывает.

Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными полами рясы сандалиям Ллана.

- Пощади, отец… Я не мог… У меня самого дети…

Сквозь плачущего преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице - недоумение. Почему не в яме? - одним взглядом спрашивает он, и темная пахучая земля принимает визжащее.

- Цфати, отряд Второго Светлого! Прилюдно усомнился в милосердии Высшего Судии…

Ллан слегка вздрагивает.

Цфати смотрит ему прямо в глаза; он, кажется, приготовился к самому худшему, но в сердце его нет страха; у Цфати исхудалые щеки, высокий, изрытый морщинами лоб и ясный взор искателя истины, готового умереть за нее и в смерти - победить.

- Да! Тебе в лицо повторяю, Ллан: ты не кроток, не милосерден, и суд твой неугоден Вечному! - громко говорит Цфати и расправляет плечи. - А теперь - убивай! Я готов!

Но Высший Судия не спешит подавать знак беззаветным, совсем наоборот…

- Цфати, Цфати, - сокрушенно качает он головой, - ты горяч и тороплив, а горячность - враг разума. Грязь есть грязь, а чистота есть чистота; если грязи немного, значит ли это, что ее не следует выметать?

Смельчак молчит. Ему нечего сказать в ответ.

- Друг мой, - голос Судии мягок и укоризнен, - Вечный свидетель, никто не был наказан мною безвинно; если хочешь оспорить, назови хотя бы одно имя!

Цфати опускает глаза. Да, без вины Ллан не карает никогда. Но…

- Согласись, Цфати, - лукаво прищуривается Ллан, - что даже сеньор, живущий праведно, заслуживает снисхождения большего, нежели праведник, впавший в грех…

Впалые щеки правдолюбца жалко подрагивают.

Он сокрушен в прах, он раздавлен, он не способен возразить.

Всем ведомо: охранную грамоту с багряной печатью послал отец Ллан Арбиху дан-Лалла, известному добрыми делами, а ведь Арбих богат и знатен…

- Уведите его, - приказывает Высший Судия. - Восемь ударов плетью ему и три дня строгого поста. Кто там еще?

- Все, Отец, - с видимым облегчением докладывает старшой. - Последний грешник был. Больше нет.

Печальной улыбкой отвечает учитель простодушному ученику.

Увы, добрый сын заблуждается. Грех крепок, грех прельстителен, и немало еще придется потрудиться, чтобы когда-нибудь пришел день, когда очередной грешник воистину окажется последним…

И вот тебе доказательство, добрый сын!

В ближних кустах отчаянно взвизгивает женщина.

Вопит благим матом.

Выкатывается из кустов, плашмя кидается Ллану под ноги, тычась носом в стопы: простоволосая рас-телешенная баба лет тридцати с круглыми мокрыми глазами…

- Помоги-и-и, оте-е-е-ец! Помоги-и-и! Обес-чести-ил, степняга-а подлый! - одуревшая от собственного визга, она смяла пушистую траву, забилась, словно в падучей; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол толстые белые ляжки. Вслед за нею стражи Судии, подталкивая рукоятками секир, выволокли к Древу отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих без пояса штанах…

Неприятное лицо: прыщеватое, с едва пробивающимися усиками; а одежда богатая, едва ли не рыцарская, да при том - новенькая; с первого взгляда видно, не с чужого плеча снял. На щеках, параллельно носу - глубокие насечки. Но все это так, мелочи, важно иное - волочится за прыщавым, метя траву, шитая серебром голубая накидка.

Негодяй - из лазоревых; мерзавец - человек Вудри.

А Вудри своих людей на суд Справедливости не отдает…

Назад Дальше