Шесть человек сколотилось в бригаду, лес отвели ей богатый, не так уж далеко от поселка, норма (сорок кубов) немалая, но на вывозке другая бригада, жить в общаге можно, вычеты за кормежку не грабительские, местный народ не злой: адыгейцы, шорцы, из Литвы недавно привезли партию высланных. Пилоправом стал высокий седой старик в эсэсовских бриджах, у него двое детишек и молоденькая жена, почему он и не пускал никого в дом, но Иван заговорил с ним по-литовски, спросил, не слышал ли тот о Дануте Казисмировне. В общаге не дуло, пили умеренно, о себе предпочитали не рассказывать, начальник лесоучастка уважал законы бегло-ссыльного края и никого не хотел знать по фамилии. Шли дни, Ангара дымилась, ожидая морозов, которые скуют ее. Того же хотел Иван. Работал он плохо, денег ему не надо было, одежды тоже. По утрам, когда пёхом одолевали пять километров, он всматривался в небо и считал дни оставшейся жизни. Работали без выходных, но на 7 Ноября загуляли, да так крепко, что и 9-го отказались идти в лес, два дня пили без просыпу. Никто уж и не помнил, когда в общагу втерся коротышка в танкистском шлеме, на потешной физиономии его с детства, наверное, оттиснулось желание "пошшупать" баб да повизжать вместе с ними. С собой он принес четыре бутылки питьевого спирта и накачал бригаду "до усрачки", она и потянулась утром 9-го в магазин, Иван остался, давно хотелось побыть одному. Лежал, закрыв глаза. Открыл их, когда за ногу дернул всех спровадивший в магазин коротышка. А тот сел на койку рядом, в голосе пугливый и жалостливый надрыв: "Ты Огородников, да?… Сергей, да?… Кириллович, да?… Из Ивдели, ну?…" Иван понял, кто перед ним, и отпираться не стал, да и любопытство заиграло: у гончих с Лубянки охотничий, понятно, нюх и азарт, а у Николая Огородникова, младшего брата Сергея, звериный инстинкт, что ли? Коротышка ведь шел по следам Ивана с конца августа, навел его на себя сам Иван, отметившийся в Ивделе - не по оплошности, а специально, решился на разведку боем и пошел в городскую библиотеку, предъявил паспорт, записался, надо было срочно почитать кое-что, узнать то, что - по трудовой книжке - умел делать Сергей Огородников. А младший, Николай, как назло, оказался настырным книголюбом, почитывал разное дерьмо, от "исторического" до "про войну". Библиотекарша показала ему формуляр однофамильца - и Николай бросился вдогонку, тут уж, наверное, инстинкт, но, прежде чем добраться до Богучан, побывал в трех леспромхозах, всюду спрашивал Сергея. Когда Иван рассказал ему о стожке сена - вроде бы поверил, убедило его то, пожалуй, что брат не один забрался в сено, с женщиной: Серега без бабы под боком шагу не делал, в баню и то норовил прихватить, страдальцем был по этой части. Вспоминая о нем, Николай тихо ревел, рукавом утирал слезы. Матка умерла до войны, батю забрали в армию осенью сорок четвертого, погиб под Будапештом, были родственники - на Украине, в Крыму, на Дальнем Востоке, да все пропали куда-то, а тянет к родне, тянет! Что стряслось с Иваном, почему живет по чужим документам, от кого прячется - ни о чем таком Николай не спрашивал, а уж выдавать его - и мысли такой не возникало. Сказал деловито: "Давай уж вместе топать по этой Сибири, братья все-таки… "
Его охотно взяли в бригаду, потому что полетели уже белые мухи, тайга скоро завалится снегом, а пилить деревья надо под корень, не выше тридцати сантиметров от земли, для очистки ствола требуется огребщик, вот пусть низенький Николай и дырявит сугробы собою и лопатою. Так и прижился он, родство его с Иваном признали, веселил он братву блатными песнями, знакомство с бабами начинал с того, что засучивал рукава и лез под юбку. Ангара никак не пряталась под лед, крошила днем нараставшую за ночь корку, но морозы уже подбирались, минус десять градусов, минус пятнадцать. Наконец ударило: под сорок, безветрие, дым из труб белыми столбами подпирал небо. Утром Иван пошел к литовцу править пилы, тот глянул на его валенки и сказал, что за подшивку возьмет недорого. Иван кивнул: да, согласен, вечером зайду. Ноги мерзли, это правда, и это радовало. Бригада немного пошумела у конторы, но начальник день актировать не хотел, показал на градусник: всего тридцать восемь. Спорить не стали, на санях доехали до места вчерашней вырубки, распрягли лошадь, ее приспособили под трелевку бревен. Работать кончили раньше обычного, мороз перескочил уже за сорок, свирепел ветер. В километре от поселка Иван соскочил с саней, у него все было готово для задуманного. "Ты поезжай, я скоро вернусь, сеть на зайца поставлю, - сказал он спрыгнувшему за ним Николаю. И, зная, что тот - последний, кто видит его живым, добавил: - Не тужись, все путем будет".
Заскрипели полозья саней, ветер поднял снег, закружившийся вихрем. Была наезженная дорога - и нет ее, белая клубящаяся мгла окутала Ивана, напор ветра и снега развернул его и погнал туда, куда он и стремился. Падая, утопая, вставая, сдирая с лица ледяную корку, добрался он наконец до шатрообразных наростов, макушки которых чернели, вздыбленные ветром. Это были стожки сена. Иван повернулся к ветру, огляделся, но ничего, кроме снега и ветра, который сгустился до осязаемости, не увидел. Руки уже не чувствовали себя, но глаза еще различали свет и тьму. Он врылся в сено, которое подарит ему завершение и всей жизни, и фрагментов ее, и чувств, только здесь сбудутся детские мечтания о совершенстве круга, повторяющего в себе себя и все; концы и начала, сближавшиеся, но так и не сомкнувшиеся, наконец-то сольются в вечность. Отступали боли, изгоняемые радостями, ветер уже не задувал и не подсвистывал, им начинал кто-то дирижировать, вразнобой зазвучали инструменты небесного оркестра, и порывом мелодии Ивана приподняло. Взметнулся вальс, и обольстительный запах духов заглушил музыку, оркестр захлебнулся, чтоб заиграть ароматно; увиделся подвал и Клим, одаренный пожатием руки златокудрой Елены; луг показался, и маленькая Елена срывала цветики, маня к себе Клима в ботаническом саду; Нева уже не текла, а покоилась черным зеркалом, отражая в себе диван, на котором Пантелей сек Ивана. Оркестровые рулады прорвали дыру в небесной сфере, чтоб сквозь нее взмыл к звездам Иван; навстречу ему летели - желтыми окнами ночного поезда - люди, о которых он забыл и которые радостно улыбались ему; блаженство пронизало Ивана: он триумфатором вступал во Вселенную, тайны которой разгадал на день или два раньше брата своего Клима, но ради него и ради Великого Покоя готов расстаться с тайнами, забыть про них, мокрых и соленых…
Вдруг до него стали доноситься тупые звуки, постепенно превращающиеся в удары, лицо ощутилось, он даже увидел его как бы со стороны и себя узрел наконец, лежащего на снегу, и кто-то бил по нему так, что боли он не воспринимал. Все вокруг было красным, а когда глаза нашли над собою свет, то и звуки возникли. "Ты, гад, убил Серегу, ты! От расплаты прячешься, суда людского боишься!" Николай кричал это, и завывающий ветер относил слова. Руки и ноги кололись длинными, с крючками, иглами, постанывали ребра. Зафыркала лошадь, затрясло, забулькало, Иван поперхнулся от вливаемого спирта. Он лежал у печки. "Зайца ему захотелось…" - с уничтожающим презрением провозгласил бригадир, хныкающий Николай гладил Ивану голову, где-то поблизости были эсэсовские бриджи. Возвращалась боль, тесня радость от побоев. Винился Николай: "Не ты убивал, не ты, понял я…" Он придвинул свою койку к Ивану и до утра рассказывал о себе, о Сереге. Как жить дальше - не говорили, но и так все ясно: вместе, но не здесь.
Бригада подалась в Мотыгино, а Иван и Николай устроились на лесобиржу. Хорошо платили на раскряжевке хлыстов, Иван поработал там три дня, мог бы и больше, но Николай вцепился, повис на нем: не пущу! Смирил Ивана, да тот и сам понимал, что в мозгах его - чехарда, глаза завороженно смотрят на сверкающий круг циркулярки, ноги спотыкаются ни с того ни с сего, бывали случаи - на ровном месте падал вдруг. Работа нашлась им - на укладке шпал, плывших по транспортеру, и платили не так уж мало, зато почти безопасно, руки-ноги не поломаешь, если не спьяну различать цифры, поставленные сортировщиком на торцах шпал, они, разного размера и сорта, тащились лентою вдоль штабелей, надо было вовремя усмотреть, где какую шпалу сбрасывать, хватаясь за нее сзади, потому что цапнешь спереди - и шпала вопрется в тебя, раздавит о штабель. Управлялись вдвоем играючи, свалят шпалы, потом - до новой партии - успеют их уложить, на перекур еще оставалось минут десять. Из общаги ушли, слишком там пили, сняли комнату у фельдшера. Спать Николай ложился у самой двери, сторожил сон Ивана, его оберегал, к начальству не подпускал, сам ходил лаяться насчет расценок и тарифа. Утром вставал часом раньше Ивана, вздувал печку, делал завтрак. Нанес из библиотеки книг и читал их запоем - об Отечественной войне 1812 года, о Гарибальди, про декабристов, поселковых и биржевых девушек называл то барышнями, то синьоритами, то паненками. Собачонкою бежал впереди Ивана, когда шли на работу или в магазин. Привел как-то Ивану новенькую, дивчину выше на голову, смущавшуюся оттого, что она высокая, и потому ссутуленную. Остановилась она в дверях, всматриваясь в Ивана, а впечатление было такое, словно не на полу стоит она, а на льду и на нем не держится: от жажды жизни и движений руки хватались за что-то невидимое, ноги расходились; брови писаные, щеки горели, от дивчины дохнуло жаром, как от печки. Глянул Иван в зеркало на себя - и стыдно стало: так постареть, так измениться!
В конце марта штурмовали квартальный план, работали по две смены подряд, Иван устал, погрузчики не успевали отвозить штабеля, шпалами завален проход, и как-то так получилось, что ехавшую по ленте шпалу из лиственницы Иван решил сбросить, стоя лицом к движущемуся транспортеру, чтоб не тащить ее лишние десять метров: лиственница - самое твердое и тяжелое дерево, оно и в реке тонет, но и платили за нее щедро. Схватился за край, дернул - и не смог повалить, а шпала уперлась в него и стала подталкивать; шаг за шагом отступал Иван, пока спиной не коснулся штабеля; шпала давила, уже потрескивала грудная клетка… Откуда-то взявшийся Николай плечом поддал шпалу и упал на Ивана, зарыдал в голос, по-бабьи: "Что ж ты со мной делаешь, братик?… Не проживу ж я без тебя!…" Иван отплевался красными сгустками, упал перед Николаем на колени, умолял не держать на него зла, потому что не хотел он вовсе быть раздавленным, не искал смерти, он жить будет, жить!… Кое-как поукладывали шпалы, пришли домой, фельдшер прощупал Иванову грудь и сказал, что беды не случилось.
В апреле допилили завезенный на зиму лес, народ с биржи перебрался в сплавную контору, Николай же получил в Богучанах письмо, его умилившее: отыскался двоюродный дядя, с бабой своей живет не так уж далеко, в Новосибирской области, при них - внучка без отца и матери, ухаживает за старыми, из сил выбилась. Дядю, как помнил Николай, раскулачили в тридцатом и сослали вместе с детьми, а их пятеро, все мужского пола, по письмам и по слухам - кто умер, кто сидит, кто погиб, - так не податься ли туда на времечко, родня все-таки, потом уж и до Белоруссии доберемся, перезахороним Серегу.
Стожок сена и вознесение к небесному чертогу не забывалось, смерть не удалась потому, что не все прожитое повторено; Иван согласился, да и запасной паспорт был уже добыт, и что ждет их у родни - не думал, не гадал, вновь прошлое отразится в будущем, спирально текущий жизнепоток родит еще одну ленту событий. Катер через Енисей, автобус, поезд, попутка - только в мае увидели родню, помирающую с голода, огонь в печи, на которой подыхало кулачье, поддерживал в них жизнь, в избе - ни зернышка, ни картофелинки, из живности - внучка, краснощекая, горячее печи, рука Николая тут же нырнула под юбку, спикировала на вырез в кофте. "Да пужаные они, пужаные!" - трещала внучка, когда старик и старуха отказали Николаю в родстве, прошамкав: никаких Огородниковых не знаем и знать не хотим. Кулачье сняли с печи, уложили на лавки, развязали сибирские гостинцы, влили медку в черный зев беззубого дяди, тетка учуяла съестное, открыла глаза: "Табачку бы…" Иван подавленно курил, хотелось, как в партизанах, чесаться; нищета здесь - хуже белорусской, стариков из колхоза выписали за недовыработку трудодней, внучка, секретарша сельсовета, ответившая на письмо Николая, получала два килограмма ячменной муки в месяц, но богатеи в селе водились, снарядили к ним внучку, дали денег, та принесла самогон и молоко, затопили баньку, вымыли стариков, попугали тараканов и клопов, внучка Николаю уже расквасила нос, а тот не унимался, допытываясь, целка она или уже порченая. "Кем?" - ахнула внучка и пустила горькую девичью слезу: с войны ни один парень в село не вернулся, в городе сплошь женатые; немцы пленные там кирпичный завод строили, так она отвела одного в кусты, разделась, бери меня, сказала, а тот замотал головой, заплакал, "найн", ответил. "Фашист!" - рубанул Николай и назвал дядину внучку "мамзелью", кем она ему приходится - узнать не смог, кулачье упорно отказывалось признавать его двоюродным племяшом, хотя от имен своих сыновей не отрекались; седьмая вода на киселе Николая никак не устраивала, предложил он следующее: ежели внучка здешняя начальница, то имеет же она право записать себя женою - либо его, либо (он кивнул на Ивана) Сереги! Та подумала и согласилась, с кем именно расписаться - это уж пусть они сами решают, но нужен ей мужик с хорошей характеристикой. Николай задрыгал ногами, повалясь на пол, хохотал и плевался: "Мы тебе сейчас покажем свои характеристики, но учти: если не целка - из дома выгоним!"
Покалякали еще немного, легли спать, от стерлядочки, сала и меда внучка мучилась животом, утром ее собрали в город, надо было купить хоть платьишко на свадьбу, водки настоящей, консервов; перед дальней дорогой она отвела Ивана в сельсовет, посадила у телефона, четыре звонка, сказала, - это Большие Черданцы, три - Валуйкино, а два - это мы. Достала чистый лист бумаги, пиши, потребовала, положительную характеристику себе, а Николая заберу с собой в город, чтоб не мешал тебе, с дедом поладь, он хитрый. На красной тумбе - бюст Иосифа, духота в сельсовете, топят в мае по-декабрьски, Иван обрадовался дождю, тучам, обложившим небо. Затренькал телефон, район обзванивал деревни, колхозы давали сводки, и чтоб не опростоволоситься, Иван снимал трубку при каждом вызове, вникая в ход посевной, уже начавшейся на юге области. Потом прощупал провод, спадавший со столба и пролезавший в дырку над крыльцом, надкусил его, замкнул избу и поплелся к старикам. Долго стоял у мешка с продуктами, надо бы взять с собою побольше, только что услышал он, как у валуйковского инвалида, сидевшего в сельсовете, район спрашивал, не прибывали ли к ним два сибиряка по фамилии Огородниковы; старики уже ходили, но так неуверенно, что с крыльца не спускались; их в больницу бы, в госпиталь, но сами себя выходят, еда есть - решил Иван, заматывая в тряпицу двухсотграммовый шматок сала, с ним и ушел на большак, под проливной и долгий дождь, который кончился только в Семипалатинске, куда Иван прикатил через двое суток, Ташкент же встретил его удушающей жарой, к которой надо было привыкать. Обритый наголо, он смотрел на себя в сиреневом зеркале базарного парикмахера и находил, что дед его, пензенский купчина, жил когда-то в этих краях и, возможно, родом отсюда. В древнем восточном городе нашлась женщина, исполнившая обязанности путевой обходчицы, той, что приютила вышедшего из леса Ивана в сентябре сорок пятого, она обучила его вымачивать баранину в уксусе и жарить шашлыки, у мангала он и стоял, в халате, на славянской макушке - засаленная тюбетейка. Стали дни короче - пристроился к геолого-разведочной партии, ушел с нею в пески, лишь через год осмелился он забрать спрятанные под Москвою сберкнижки, но ни на одном, даже самом безопасном, месте усидеть уже не мог, его мотало по пустоши, населенной двумястами миллионами соотечественников, его съедала мошка на Иртыше, в Доме колхозника под Читой полюбила его синеокая бухгалтерша, и он убежал от нее, потому что называть ее надо было так: Елена. А та, настоящая, в обнимку с Климом гуляла по райскому саду, под пологом плодоносного пласта планеты, не ведая, что раз в году ее видят бесслезные глаза Ивана. Шоссейные и железные дороги свивались клубками, в больших разноязыких городах он прятался, впадая, как литовский медведь времен Ягайлы, в спячку, но каждый сентябрь неизменно прохаживался по проспекту Карла Маркса.
Студентка получила диплом и по утрам ехала не на Васильевский в университет, а в Эрмитаж, она умирала и возрождалась в женщинах, которые всегда красивы на загрунтованных холстах; она ходила в кино, ситро и мороженое покупали ей в буфете артиллеристы и летчики, она поощряла их и отвергала, расчищая дорогу тому, кто будет похожим на красного хирурга Баринова Л…Г. Заснеженные стожки сена уже не манили Ивана, никто не звал его и в братья; на песке одесского пляжа он расстелил мокрую газету и прочитал об Уотсоне и Крике, слепивших наконец-то модель двуспиральной молекулы ДНК; он подумал о британской скуке, о том, что ему суждена долгая жизнь, а Клим, который в вечности, не скоро дождется тех, кто повторит сделанное им.
Над Казанью гуляла вьюга, напоминая о раскаленных песках Кызылкумов; бешеные ветры обрушивались на палатки геофизиков, к звездам унося вырванный брезент с болтающимися колышками; в жесткую мякоть сосны надрывно вгрызалась бензопила, ночную тьму разгоняли фары груженного щебнем самосвала; "Начальник, давай расчет!" Он успел, он увидел того, кто когда-то был обласкан Реввоенсоветом, которого теперь допустили к учебе в Военно-медицинской академии; не заметить научную сотрудницу Эрмитажа этот любознательный очкарик не мог, выбор дочери одобрила мать, эскулап чтил и тещу, и квартиру на проспекте, внушавшую загадочный для него трепет. Иван загибал пальцы, высчитывая: когда? Через Киев добрался до Минска, шел, как по лабиринту, меж могил, приближаясь к святому камню; пятнадцать лет родители ждали его, моля и негодуя, радуясь тому, что он еще жив и не скоро соединится с ними, и если уж кого встретят в ближайшие годы, то старого друга Никитина, который обворожил дочь погребенного рядом гражданина, имел теперь все права на загробный мир в разрешенном месте, он и обелиск воздвиг себе заблаговременно, не указав, естественно, даты смерти и - пущей осторожности ради - выбив на мраморе лишь первые буквы фамилии ("Ни…"), намекнув на незыблемость своих прижизненных принципов. А научная сотрудница взяла декретный отпуск, настал и день, пронизавший Ивана радостью, счастьем, он стал не одиноким, и родился, конечно же, мальчик. Год выдался с ветрами и дождями, поздней осенью атлантические штормы закупорили устья великих рек, воды их поднимались, чуткие к непогодам детеныши хныкали, заливаясь криками.
- Он чем-то напуган, - сказал, склоняясь над сыном, врач больницы, что на берегу располневшей реки. - Возьми его на руки, Беата…
Жена заснула, прижимая к себе сына, ей снилось что-то страшное, будто бы вор забрался в квартиру и польстился на детскую кроватку.
О б л д р а м т е а т р
П о в е с т ь