Комнату он покинул, испытывая немалое облегчение. Запах болезни тягостен, а отчаяние во взгляде бывшего друга – и того хуже. Когда боль велика и арих покидает ранвари, тогда он остается самим собой, почти прежним. Так уже случалось однажды, прошлой зимой. Утери пошел на охоту, но олень почуял выстрел и прыгнул, а неудачливого стрелка скрутил приступ злобы и он выжег проплешину в ельнике. Попытался сдержать безумие – и тогда огонь взялся за него самого, не желая гаснуть, уходить без добычи… Спасло ранвари, рычащего от бешенства и боли, только обилие снега. Сам Ичивари и пнул его в глубокий сугроб. Снег зашипел, потек горячей водой, воин извернулся, стараясь унять жар, и забормотал малопонятное о том, что ему надо домой и что он ошибся… Но, успокоившись и отдохнув, никуда не пошел, продолжил охоту.
Ичивари толкнул правую дверь и осторожно заглянул в комнату. Если и Джанори так же плох… Ночью жар на его коже не ощущался, но тогда мало кто до конца осознавал и точно воспринимал происходящее, а на ладони, придерживавшей голову гратио, до сих пор имеется небольшое покраснение – значит, было горячо…
– Джанори! – шепотом позвал сын вождя, не смея подойти ближе.
Светлая ткань покрывала шевельнулась, сухая бледная рука смяла ее и оттолкнула вниз. Гратио повернул голову и широко зевнул. Захотелось сплясать или хотя бы подпрыгнуть от радости: он выглядел совершенно здоровым, если не считать отчаянного румянца во всю щеку и совершенно гладкого лысого черепа смешного розового цвета…
– Ичи, я почти выспался, – еще раз зевнул гратио, улыбнулся и хлопнул рукой по краю кровати. – Иди сюда, садись. Твоя мама бесподобно готовит. Мне было, право, неловко отягощать ее заботами и выказывать свою прожорливость. До сих пор я не понимал, почему печеный батар называют сладким… мы так хорошо поговорили! О тебе, о вожде и еще много о ком и о чем. Ичи, ты редко и скупо общаешься с мамой. Я жалею, что наказал тебя так, как наказал, – беседой с отцом.
– Мама с тобой разговаривала? Обо мне? О папе?
Ичивари сел и недоуменно тряхнул головой. С того момента, как он встретил мавиви, все вокруг словно с ума сошли и ведут себя исключительно непредсказуемо. Прежде мама не общалась с бледными! Она могла передать горшок с батаром тетке и попросить накормить незваного гостя, могла просто поставить еду на стол и уйти. Да еще хлопнуть дверью – так тихо, что лишь близкие и поняли бы, как сердита жена вождя…
– Утери жив? – Гратио стал серьезен и даже печален. Заметил кивок Ичивари. – Значит, плох… Ичи, мне невесть что снилось. Все, во что я верил, рухнуло и развеялось, сгорело и впиталось. Я совершенно пуст. Мне безразличны и имя Дарующего, и сама идея двух чаш, одна из которых копит наши грехи, а вторая – благие дела… Мне не вспомнить уже, как я умудрялся находить смысл в равновесии святого и гадкого. Ичи, я совершенно здоров телом, но душа моя болит, словно она и впрямь дерево, пересаженное на иное место и приживающееся с немалым трудом. Почему-то я выплескиваю беды на тебя, это неправильно, но кому еще я могу пожаловаться?..
Джанори смолк и ненадолго прикрыл глаза. Затем решительно, сжав побледневшие губы, сел. Было видно, что ему дурно и что слабость вынуждает тело дрожать и корчиться в ознобе. Ичивари торопливо укутал гратио одеялом и поддержал под спину, не пытаясь уложить обратно и не затевая разговоров. Еще ночью он осознал, что этого человека куда полезнее слушать и слушаться – совсем как деда.
– Где Утери? – тихо спросил гратио, чуть отдышавшись.
– В комнате напротив. Тебя отнести?
– Пожалуй, так будет быстрее, – осторожно согласился гратио. Когда Ичивари поднял его на руки, добавил: – А ведь я помню твоего деда Ичиву, хотя мне было всего шесть лет в год его гибели. Он привел воинов на нашу ферму, маленькую, ловко запрятанную в лощине… Сам воздух вокруг его тела был горяч и ярок, светился синеватым огнем, но не обжигал. Он в считаные мгновения превратил в старые холодные угли храм Дарующего и дом, который принадлежал важному дону и назывался "куинта". Но Ичива не тронул никого из безоружных… Потом он снился мне много раз, и я, еще ребенком, всерьез думал, что он и есть бог, настоящий Дарующий, которого мы прогневали. Он увел воинов в тот же день, позволив нам жить на прежнем месте до завершения войны при одном условии: не покидать лощину и окружающую ее долину. Довольно скоро в селение добралась весть, что Ичива мертв, и многие бледные тайком радовались. Но я плакал, у меня отобрали самое большое и яркое чудо всей жизни.
– Откуда ты знаешь, что пламя не обжигало? – удивился Ичивари.
– Я прятался в кустах и кинул в него куском земли, – улыбнулся гратио. – Он меня поймал и отнес домой, похвалив за меткость броска и посоветовав впредь не нападать в одиночку из засады на большие отряды. Такая уж у меня судьба, нелепая для мужчины и воина, но почетная по-своему – путешествовать на руках у вождей махигов. Твой дед Магур нес меня от берега двадцать лет назад, когда я был переводчиком на корабле людей моря… Посади меня ближе к Утери. Понятия не имею, что надо делать, но полагаю, раз вчера он вернул мне яркость воспоминания о вожде, сегодня может еще чем-то поделиться.
Ладонь Джанори накрыла обожженную руку бывшего ранвари. На лице гратио отразилась боль, и сыну вождя пришлось крепче придерживать почти бессознательное легкое тело. Он уговаривал себя помолчать. Это трудно, ведь после слов гратио от вопросов буквально распирает! Каким был Ичива и похож ли на деда он – Ичивари? Как ревущее темное пламя могло напомнить о том, другом махиге, не причинившем вреда? Почему гратио даже не пытается осуждать Утери, а, наоборот, сидит здесь и пробует его лечить? Делает это, едва проснувшись, как самое главное и неотложное… Рядом стоит Лаура и уже не скрывает слез, а зачем ей-то плакать? Может статься, Утери ехал к наставнику и, точно как он сам, свернул в поселок бледных, увидел молоденькую травницу и… дальше думать не хотелось, на душе делалось гадко, темно. Тошнота подступала от воспоминания о себе самом, идущем по батаровому полю и выворачивающем руки Шеуле. Закипала злость от вида этой плачущей бледной Лауры – если она так же стояла на поле, то почему теперь ей жаль пня горелого, причинившего боль и унизившего? Зачем его лечить? И как дед Магур допустил подобную мерзость – власть наставника?
Гратио без сил обмяк, опираясь на плечо проводника. Вся злость улетучилась, в голове стало пусто и просторно… Ичивари вздрогнул, огляделся, благодарно кивнул Лауре, принимая из ее рук кружку с отваром трав. Напоил Джанори и остаток сам выхлебал, в один глоток.
– Он скоро заснет, но перед этим хотел бы совершить одно дело, – едва слышно пообещал гратио. – Лаура, перестань плакать. Я ничего не понимаю в обрядах махигов, я помню от силы слов десять из подходящего ритуала в храме Дарующего… Но ты – единственный корень, который еще жив и крепок в его душе, обожженной до самой сердцевины. Я готов сказать слова и объявить Утери твоим мужем, надо ведь ему во что-то верить.
– Бледные не достойны жить под одним кровом со смуглыми, – неожиданно сухо и резко отозвалась травница. – Он мне так ответил, когда я пришла просить его не ехать к наставнику и сходить к вождю, рассказать о нас… Мне хорошо одной.
– Если бы тебе было хорошо, – снова зевнул невыспавшийся, вопреки собственным заверениям, гратио, – ты бы сейчас сидела дома, а не вынуждала жену вождя возиться всю ночь с твоим сыном. Невыносимо шумный ребенок, я почти не спал… С точки зрения законов чаши света ты должна смиренно простить грехи ближнего. Исполняя законы зеленого мира, ты обязана наказать злодея, обрекая его на пожизненное пребывание в одном доме с бледной.
Лаура задохнулась, не найдя возражений против столь противоречивого толкования двух верований, приводящего к единому выводу. Травница охотно обернулась к двери, прерывая сложный разговор… В проеме стоял Банвас с корзиной, распространяющей на редкость приятный и вкусный запах.
– Джанори, слушай, – начал он так, как будто и не прощался вечером. – Я перебрался к тебе. У меня в столице родных нет, так что мне это удобно. Еще я добыл нам обед на кухне малого университета. Еще я разбудил конюха, показал ему вот это, – глава бранд-команды продемонстрировал свой кулак, – и он одолжил нам кобылу. Бумагу я стребовал у вождя, сумку забрал из комнаты Чара, вместе с пером и чернильницей. Все готово для дела.
Даже закаленный общением с самыми разными людьми гратио окаменел от изумления и ненадолго замолчал. Потом подбородком указал Банвасу место рядом с кроватью. Тот без возражений прошел и встал, пристроив корзину на подоконник.
– Благодатью света, изливаемого милостью Дарующего, – с некоторым сомнением расставляя слова, плохо сохранившиеся в памяти, начал Джанори, не обращая внимания на упрямо качающую головой Лауру, – этот мужчина признает деяния свои и желает перед богом… или зеленым миром? – Гратио нахмурился. – И желает дать свое имя сыну своему и разделить остаток жизни с этой женщиной, в болезни и здравии… – Джанори чуть помолчал, снова соединяя самым нелепым образом верования и слова, – пока растет лес и хранят память корни его. Вы, Ичивари и Банвас, внимаете сказанному мною и ответу сей…
– Он мне лицо разбил и сказал, что я перед всеми падала на колени, собирая волосы и улыбаясь, и для каждого могла бы родить щенка просто за мешок батара! – Не дав Джанори договорить, травница прервала его, сперва шепотом, а затем все громче. Последние слова она уже кричала в голос: – Каналья! Ненавижу! Я никогда…
Рука Утери едва заметно дернулась, пальцы заскребли по покрывалу, и Лаура замолчала на полувздохе, сердито смахнула слезы и отвернулась к столику, чтобы звонко, без всякого смысла и цели, переставлять горшочки с мазями и чашки с готовыми смесями трав.
– Полагаю, вы успеете обсудить без нас еще очень много такого, что вызовет горечь и боль, столь сильные, что их не перетерпеть без крика, – невозмутимо предположил гратио. Но – позже. Я спросил тебя, как гратио, при двух уважаемых людях, и я жду очень короткого ответа. Или "да", или "нет". Лаура, все воистину до боли просто: вот отец твоего ребенка. Он довольно скоро умрет, если не случится неведомое и неподвластное мне чудо. Будет поздно что-либо менять, а я знаю, что ты захочешь менять и не простишь себе несказанного теперь. Очень больно уходить, унося бремя тяжкой вины, но не менее тягостно жить, отказав в прощении. Сейчас он в сознании и еще можно хотя бы это изменить, позже…
– Иногда я тебя ненавижу, Джанори, – тихо отозвалась Лаура. – И тебя, и тем более Магура. Вы лезете в чужую жизнь, словно у вас есть право. Вы заламываете руки и не даете принимать одни решения, а потом так же подло вынуждаете принять иные. Если ты опять заболеешь зимой, я опять не приду тебя лечить, так и знай. Как я радовалась, когда Ичивари поехал к наставнику! Когда старый хитрец Магур сам попал в ту же западню!
– Ты не радовалась, – спокойно уточнил Джанори. – И не лечила меня зимой, но ставила под дверь медвежий жир и пресный, неправильно сваренный батар. А сама убегала. Но если ты промолчишь теперь, от несказанного убегать будет некуда.
Тишина, время от времени разбиваемая звоном донышек горшков и чашек, тянулась и донимала болью. Ичивари сидел, по-прежнему подпирая спину гратио, и с ужасом твердил себе: "Ты мог бы натворить точно то же самое. Без Джанори ты не имел бы даже надежды попросить о прощении, а сам бы не решился. Утери сам тоже никогда бы не пришел и не сказал, потому что такое не прощают, даже Плачущая от него отвернулась…"
– Да.
Ичивари вздрогнул, в первый момент приняв сдавленный голос за подтверждение своих мыслей, – не прощают. Потом неуверенно покосился на травницу. Та прекратила переставлять посуду и молчала.
– Я, гратио Джанори, признаю сказанное, – с немалым облегчением кивнул бледный, выглядящий сейчас белее коры березы, – и объявляю тебя женой Утери, махига из рода…
– …лиственницы, – шепотом подсказал Банвас, взирая на гратио с гордостью. – Пошли? Джанори, теперь я буду тебя носить, вождь куда-то отправляет Чара. Срочно.
– Пошли, – покладисто отозвался гратио. – Надеюсь, кобыла смирная? Я сегодня выдохся, стыдно признать, но все так.
– Я показал конюху вот это, – оживился Банвас, демонстрируя второй кулак, – и он вспомнил, что малый возок починен и на ходу. Пажи уже навалили самого мягкого сена, набросали шерстяных одеял поверх. И проверили, чтобы не было ни ворсинки меха. Вдруг тебе мех теперь вреден? Ты же вроде мавиви, миром признанный.
Ичивари последним вышел из комнаты, чуть постоял, привалившись к стене и слушая, как удаляется уверенный, незамолкающий рокот голоса Банваса. Сын вождя прикрыл глаза и вспомнил себя, занесшего нож и собирающегося зарезать Шеулу. Он слишком сильно хотел казаться взрослым, да и Шеула, в общем-то, не меньше начудила со своим упрямым молчанием… Если бы она приказала змее жалить, вышло бы тоже плохо, вот ведь как… История на батаровом поле, достигшая края неправды и искажения висари, породила Слезу – последнюю надежду на прощение и жизнь без тяжкого бремени вины для них обоих. Сын вождя отказался от высокомерной злобы и не убил, мавиви отказалась от мести и не убила… Что же сделал Утери, раз Лаура окончательно сожгла для него надежду? И можно ли снова оживить то, что утрачено, нелепым обрядом, криво и наспех сметанным из обрывков двух верований?
Дверь приоткрылась. Лаура молча сунула в руку кружку с очередной настойкой, надо думать – успокаивающей. Осушив кружку, сын вождя почувствовал, что может дышать гораздо ровнее.
– Спасибо.
– Откуда ты собирался доставить лекаря? – не глядя на махига, почти нехотя спросила травница. Вздохнула и добавила: – Неважно… Я хотела сказать, что особой спешки нет. Он будет жить еще долго. До новой луны уж точно.
И закрыла дверь…
Из дома Ичивари не вышел – выбежал, ощущая обычную, но не надоедающую никогда радость самостоятельного сотворения маленького чуда: распахиваешь дверь, а за ней открывается тебе целый мир, не ограниченный стенами, свободный и живой… Его загадки притягательны, но совсем не так мрачны и опасны, как тайны людских душ и тем более людского бездушия. Послеполуденное солнце высокое и горячее, оно прочно опирается на колонны света, зримого в легком тумане влажного секвойевого леса. Сам этот день кажется храмом, пронизанным святостью и поющим голосами птиц и ветра своему божеству, имя которого знать не обязательно, чтобы приобщиться к его сиянию и ощутить тепло. Вон и Джанори – приобщается и ощущает, подставив лицо ветру и улыбаясь. Болезненная бледность уже покинула кожу, гратио стало гораздо лучше. Он сидит в повозке, утопая в свежем сене и одеялах. Подушек пажи приволокли столько, что можно подумать – ими-то и будут расплачиваться за полезные сведения.
На середине улицы стоит, замерев и давая собой налюбоваться, священный пегий конь. Заседланный, с парадной цветной уздой, позвякивающей золотыми кольцами и амулетами. Скосил темный глаз на приятеля, всхрапнул и дернул ногой – уже пора? Нет? Снова замер.
Рука отца, вставшего за спиной, легла на плечо, крепкая и уверенная.
– Поезжай, – сказал вождь своим обычным ровным тоном. – Встреть, приветствуй и приведи сюда. Будем разговаривать… Таков удел вождей, Ичи. Быть лучшими воинами и умело избегать права доказать свою боевую доблесть.
Ичивари сбежал по ступенькам, хлопнул по шее пегого.
– С правой ноги! – хором потребовали неугомонные бранд-пажи.
Шагари подобрался, фыркнул, чуть присел на круп, косясь на сына вождя. Не заметил возражений и встал на дыбы, чем привел пажей в полный восторг. Пегий звонко ударил о землю правой передней – и зашагал по улице Секвойи, гордо неся голову и ставя копыта точно и ровно. Привычно и без подсказки повода Шагари свернул к Раздвоенной Сосне, выбрав левый ее рукав. Ичивари крепче и удобнее прихватил ремень подпруги и щелкнул языком, высылая пегого в быструю рысь. Сам побежал рядом, кивая знакомым и с интересом рассматривая оживший поселок, снова наполненный привычным дневным шумом. Словно и не было ни поджога библиотеки, ни страшной ночи, которая едва не погубила Джанори, а может, и всех бледных столицы и даже кажущийся незыблемым мир…
Дорогу вдоль моря проложили бледные пять десятков лет назад. Они, надо отдать им должное, и тогда много лучше махигов разбирались в перевозках и торговле. Первый корабль из неведомой страны Тагорры приплыл, если верить летописям университета, восемьдесят три года назад. Был он невелик, пушек либо не имел, либо ни разу ими не воспользовался. Сопровождали тот корабль два совсем небольших суденышка, подобных лодкам, с простыми парусами. Бледные сошли на берег едва живые: плаванье в пустом и неведомом море без малейшего островка суши растянулось на полгода, что породило голод, извело половину моряков непонятными болезнями, а прочих ослабило и вымотало. Махиги обнаружили новых соседей, когда бледные уже выстроили два больших дома у самого берега и деловито обтесывали стволы срубленных живыми сосен, чтобы восстановить сломанную бурей мачту и произвести иной необходимый кораблям ремонт. Люди леса простили чужакам неуважение к миру – незнание ведь не грех, а слепота и глухота к миру – скорее уж беда, достойная сострадания, но не казни. Тем более что бледные принесли извинения и пообещали изучить и впредь уважать местные законы. Они жили на берегу три года, чинили корабль, ходили по лесу и плавали вдоль берега, составляя карту, а потом уплыли. Проводили их, как друзей… Корабли сгинули за горизонтом, погрузились в неведомое. Все то, что пребывает вне зеленого мира, что не удается рассмотреть с верхушки прибрежной секвойи или с борта малой рыбачьей лодки, в представлении махигов былых времен размещалось вне жизненного пространства, и находится так же безмерно далеко от него, как мир неявленного, то есть духов. Поэтому бледных сочли умершими и забыли о них надолго. На двадцать лет.
Во второй раз океан преодолели уже девять больших кораблей. Они прошли вдоль берега от крайнего севера, где зима сурова и даже соленая вода покрывается льдом, – и до самого юга, где жарко в любой сезон. Пользуясь старыми картами, бледные нанесли уточненную линию границы суши и моря, и это уже не домыслы, а неоспоримые сведения: сама карта или копия с нее хранится в библиотеке махигов. Еще бледные обнаружили, что удобных для стоянки бухт совсем немного, а бури часты и жестоки. Самая северная стоянка, приютившая на полный сезонный круг три корабля, находилась в землях, где кочевало племя деда Магура. Бледные тогда не воевали с махигами. Люди моря помнили законы и честно, как казалось воистину диким людям леса, меняли чудесные топоры и ножи из стали на сухие стволы деревьев, готовое вяленое мясо и иной товар.