Они бродят и бродят, пока не начинают гудеть ноги, и Эмерик все показывает брату местные рынки и объясняет назначение новых, незнакомых плодов. На спуске улицы Давида братья осматривают три торговые улицы, выстроенные правителями-франками в византийском стиле, с округлыми арками. На крытом рынке, где торгуют птицей, шум, хлопанье крыльев и летание перьев, и торговцы орут, вытягивая жилистые шеи, перекрикивая свой живой товар. Ближе к восточной стене есть место, где торгуют франки-крестьяне, но там менее шумно и не так интересно.
И чем дольше бродят по Иерусалиму братья, тем теснее свивается вокруг них город, так что в конце концов Ги чувствует себя оплетенным некоей невидимой сетью и все тщится при том понять: надлежит ли ему прилагать усилия, дабы избавиться от этих пут, или же, напротив, следует предаться на волю Господа и погрузиться в их вязкое кружево?
А затем перед Ги вырастает Храм, и происходит это так внезапно, что младший брат перестает дышать. Оцепенение длится почти минуту.
- Это здесь? - наконец, через силу, спрашивает он.
- Да, - отвечает меньшому старший, улыбаясь.
Ничего еще в Храме не увидев, даже не войдя внутрь, Ги падает на колени и так стоит. Глядя на брата, Эмерик поражается его доверчивости.
Храм, вобравший в себя роковую скалу, внутри подобен целому городу, в то время как снаружи он, облепленный паутиной улиц, обсиженный лавками и мастерскими златокузнецов, изготавливающих реликварии для паломников, выглядит незначительно - особенно в сравнении с цитаделью.
- Идемте же, - говорит Эмерик.
Ги слепо поднимается с колен и оглядывается. По узкой улочке, совсем рядом с Храмом, пробирается ослик с двумя бочками воды на спине. Кроткая морда показного смиренника, подрагивающие уши, готовые внимать приказам; копытца трудолюбиво переступают по камням. Чуть в стороне от шагающего ослика колыхаются телеса темнокожей женщины, закутанной в покрывало до самых глаз, и светловолосый ребенок, доверенный ее заботам, беспечно мочится на стену какой-то кривобокой хибары. Из раскрытых дверей лавок глядят веселые глаза.
И Ги де Лузиньяну постепенно начинает казаться, что с ним случилось невероятное: причудливая книжная буквица, которую он разглядывал, приблизив книгу к глазам, внезапно раскрыла перед ним некий таинственный вход, и он шагнул внутрь, в таинственный мир хитросплетенных узоров, сам сделавшись элементом ее убора, - и тотчас плоский орнамент перестал быть плоским, и каждая линия в нем обрела самостоятельное бытие, наделенное собственным запахом, собственной плотью. Все было здесь и утвердительно являло себя: и звон молотков по металлу, и запах перца и корицы, от которого щиплет в ноздрях, и тьма, моргающая огоньками лампад, полная тончайшей, взвешенной в воздухе пыли, и ослик с его лживой покорностью, и прохладная вода в бочках на его спине, и ребенок, и черные, сонные глаза женщины, в которых Ги увидел свое отражение…
Храм стоял, как и прежде, вдвинутый в глубину мощеной площади, сохраняя в себе место, где умер и воскрес Спаситель, и какие-то оборванные греческие монахи затеяли склоку с армянами в одеждах черных и лиловых, ибо еретикам входить в Храм воспрещалось, и шумное раздраженное карканье заполнило двор.
Там, внутри разрисованной буквицы, где чудовища подслушивают разговоры людей, прячась в ветвях райских деревьев, Ги слышит голос своего брата коннетабля:
- Идемте же, я хочу показать вам Гефсиманский сад и тамошнюю обитель, где похоронены дочери второго Иерусалимского короля, Болдуина де Бурка…
* * *
Иссохшие склоны Иосафатовой долины еле слышно шелестят под невидимым ветром. Здесь пахнет истлевшими растениями, но чуть дальше начинаются сады, и туда, к желтоватой, выбеленной солнцем монастырской ограде, под тень деревьев, Эмерик ведет своего брата Ги, и перед ним на террасе противоположного склона долины, почти на одном уровне с городскими воротами, возникает сад.
Премудрое сплетение ветвей и стволы, похожие на связки полуколонн, а между ними - какие-то легкие кусты, усыпанные и ягодами, и цветками, и выросшая под благодатной сенью трава. Ги входит в сад и погружается в раздумье.
Эмерик наблюдает за ним не без интереса. Братья не виделись уже несколько лет. За эти годы, минувшие в разлуке, Ги сильно вырос. Когда Эмерик уезжал в Святую Землю, младший брат был еще подростком, с безвольными золотистыми кудряшками, девчоночьим ртом, тонкими руками. Сейчас природная его хрупкость сделалась обманчивой: Ги довольно силен, и это заметно по тому, как он двигается. И еще он взял в привычку подолгу разглядывать то одну вещь, то другую, словно разыскивая в каждой потаенный смысл и значение.
- Я пойду куплю нам воды, - говорит Эмерик и выходит из сада.
В тот же миг из-за дерева показывается молодая женщина.
Ее появление было здесь настолько простым и естественным, что поначалу Ги даже не обратил на нее большого внимания. Из множества увиденных сегодня чудес - еще одно. Новая прекрасная фигурка в той затейливой картинке, куда он, с Божьей помощью, вошел.
Он бесстрашно встретился с женщиной глазами - на что вряд ли решился бы, окажись он в менее чудесном месте. Все в ней было как в сновидении: яркие искры, вспыхнувшие в зеленоватых глазах, дрогнувший рот, словно разочарованный слишком долгим ожиданием поцелуя, а затем - быстрый и в то же время плавный шаг вперед, к застывшему на месте Ги, - шаг, от которого пришли в движение и разволновались все складки на ее длинном, просторном одеянии. Мысленно Ги отметил про себя, что такие платья давно уже не носят, - должно быть, это правило того странного мира, где от рыцаря ждут молчания и повиновения.
И он молчал, готовый повиноваться.
- Что же вы стоите? - тихо спросила женщина.
Не отвечая, он преклонил колено.
Она смотрела на него с непонятной улыбкой. Несколько раз она вздыхала так, словно пыталась заговорить, но не решалась, а после спросила совсем не то, что хотела:
- Как ваше имя, мой сеньор?
- Меня зовут Ги де Лузиньян, моя госпожа, - ответил он.
Она тряхнула рукавами, и на склоненную голову Ги обильным дождем посыпались бледно-лиловые, белые и розоватые лепестки. Он только моргал, пытаясь сообразить, как ему быть дальше, а женщина с серьезным видом наблюдала за ним, точно совершала нечто значительное.
Вместе с лепестками пришла музыка. Она звучала откуда-то, как показалось Ги, из-за монастырской ограды: еле слышный звук виолы, голос одинокий, плачущий, почти человеческий.
Ги встал, закрыл глаза и протянул руки. Его пальцы коснулись женской щеки, а затем схватили пустоту. Женщина чуть качнулась назад. Он торопливо открыл глаза. Нет, она не исчезла - стояла рядом, и теперь в углах ее рта показались ямочки.
Музыка в саду стала громче. К ней присоединился внезапный птичий хор, как будто где-то разом открыли несколько клеток. Ги очень удивился бы, узнав, что так оно и случилось: его брат, коварный Эмерик, заранее купил десяток и поручил своим людям в урочный миг распахнуть дверцы. Птичье ликование пронеслось по саду летучей стайкой, а затем скрылось в мертвой долине - там, где когда-нибудь свершится Страшный Суд.
Женщина сказала:
- Вам нравится мое платье, мой сеньор?
- Очень, - не задумываясь ответил Ги.
- Оно принадлежало моей бабке, - похвалилась она.
- У вас была красивая бабка, моя госпожа, - сказал Ги, уже не заботясь о том, что он говорит. Птицы подали ему наилучший пример, которому он решил последовать.
Женщина улыбнулась еще раз, ямки в углах ее рта сделались глубже и мягче.
- Идемте, - пригласила она, протягивая ему руку, - я покажу вам гробницу Девы Марии.
- Еще одна пустая гробница, - сказал он.
Она остановилась, строго посмотрела на него.
- Что вы хотите сказать, мой сеньор?
- Только то, что в гробнице Девы Марии нет мертвого тела… - Он обвел рукой деревья и улетевших птиц, как будто пытаясь догнать их повелительным жестом. - Она - везде, но не в гробу.
Маленькая рука, ничем не покрытая, скользнула в его ладонь. Прикосновение было почти невесомым. Сквозь мозоли, оставленные рукоятью меча и удилами, Ги еле ощущал шелк женской кожи. Но от нее исходило тепло - как от этого сада, от этого воздуха и нагретых солнцем камней.
Плоские каменные ступени уводили от двери храма в склеп, в глубину, внутрь скалы. На одной из колонн в свете, изливаемом связкой серебряных лампад, Ги увидел образ Богоматери - написанный так, как это делают византийцы, со скорбным ртом и вопрошающими очами.
- Здесь много святынь из Константинополя, - сказала женщина, чутко улавливавшая всякое движение своего спутника. - Это изысканно и глубоко затрагивает верующее сердце.
Он безмолвно согласился. Склеп начал давить на него. Ему захотелось вернуться в душистое тепло сада, к премудрым деревьям, которые - если прижаться к ним щекой и душой - могут нашептать о том, как они видели, но не смогли утешить Христа.
Женщина потянула его дальше. Они спустились еще на несколько ступеней, и тут она выпустила его руку и побежала вниз одна. Там, спугнув какую-то темную, сердито ворчащую тень в монашеском капюшоне, она остановилась, раскинула руки - и исчезла.
Ги постоял несколько минут один на ступенях. Тень внизу повозилась немного, затем совершенно буднично брякнула ключами и куда-то удалилась. Ги очнулся и вышел вон.
Наверху неуловимо изменился свет. Лучи больше не падали отвесно, и каждая травинка в саду начала отбрасывать крошечную тень. Эмерик ждал брата у стены, с беспечным видом болтая в руках кувшином.
- Где вы были? - спросил он как ни в чем не бывало.
Ги молча покачал головой и вырвал кувшин из рук брата. Пока он глотал разведенное водой кисловатое вино, Эмерик неслышно усмехался.
- Да вас всего трясет, брат, - сказал он наконец, отбирая у Ги кувшин. - Что с вами случилось?
- Не знаю, - проговорил Ги очень медленно и словно с отчаянием. - Клянусь вам, брат, понятия не имею!
* * *
Голубиная почта ненамного опередила всадника. Вслед за птицей явился и сам - ничем не примечательный сержант, привыкший к здешним дорогам, но не сумевший полюбить их, - как не любил он, впрочем, и земли, которая породила его на свет. Глядя на этого человека, без радости и охоты, зато верно служившего ему уже седьмой год, Раймон Триполитанский думал: "Это потому, что простолюдины не владеют таинственным искусством любви".
Сержанта звали Гуфье, а примечательно в нем по преимуществу то, что он был освобожден из сарацинского плена одновременно с графом Триполитанским - да так при Раймоне и остался.
Гуфье умел становиться невидимкой, обратив собственную ничтожность на пользу своему господину. Болдуин решил обойтись без Раймона, граф оставил в Иерусалиме нескольких верных людей. И самым надежным среди них был Гуфье.
Будучи "никем", он проходил в любые ворота. При нем велись откровенные разговоры - и устами, и взглядами, и соприкосновениями рук. Обученный Раймоном грамоте, он сообщал ему обо всем, что происходило в цитадели. Пока - ничего опасного. Болдуин подыскивает сестрам женихов - тщательно, но тщетно. Король очень болен, и болезнь с каждым днем все глубже впивается в его тело; однако дух короля по-прежнему бодр, и разум ясен.
Затем случилось нечто, заставившее Гуфье насторожиться.
Человек Раймона увидел, с каким лицом коннетабль Эмерик выходит из покоев Сибиллы.
Коннетабль был человеком жадным, но это никого не беспокоило. Коннетабль был расчетлив и хитер, однако эти качества - лишь на пользу Королевству, окруженному врагами Христовой веры. У коннетабля не было ни единого шанса получить руку принцессы, и уж тем более никто не подозревал его в намерении сделаться регентом при умирающем короле. К тому же король пока что в опеке не нуждался. О чем и объявил после Лидды столь ясно и определенно.
Так что же в облике Эмерика так насторожило Гуфье?
- Улыбка, мой господин, - объяснил сержант своему сеньору, когда тот принял его у себя в Тивериадском замке. - Я никогда прежде не видел, чтобы коннетабль так улыбался. Как будто купил породистого голубя или украл красивую лошадь.
Тивериадский замок принадлежал жене Раймона, графине Эскиве, и четверым ее сыновьям, графским пасынкам. Брак Раймона с этой женщиной был браком льва и львицы, а целый выводок драчливых львят только укреплял его. Будет кому оставить и Галилейские земли, и графство Триполи.
Земли эти были очень богаты и хороши, и так же богат и щедр к своим людям был граф Раймон. Но угощать Гуфье - неинтересно, ибо ел простолюдин, не разбирая, что подают, и пил с равнодушным видом любое, даже самое лучшее вино, а также и наихудшее.
- Я стал следить за Эмериком, - говорил Гуфье скучно, будто рассказывал не о себе и о коннетабле, а о каких-то никому не известных козьих пастухах, что спят на шкурах и питаются молоком да жестким мясом. - Я не спускал с него глаз.
Раймону хотелось поторопить его, но за годы, проведенные в плену, оба, и господин, и сержант, приучились не вываливать все новости сразу, одним комом, но выкладывать их по одной, как это делает торговец поясами и пряжками, приходя в чей-нибудь дом с товаром.
- Он вызвал к себе младшего брата, - сказал Гуфье.
- Ничего удивительного, - отозвался Раймон, втайне ожидая возражений. - Ведь вся их семья несколько поколений подряд отправляет в Святую Землю своих воинов. У Лузиньянов всегда имеется про запас человек пять младших братьев, которым нечем заняться у себя дома, в Пуату.
- Это верно, - признал Гуфье. - Но на сей раз Эмерик затеял нечто необычное, чего прежде ни один из Лузиньянов не делал. Я понял это по тому, как он улыбался.
Сержант помолчал немного и сказал:
- Как я и думал, Эмерик устроил своему брату свидание с принцессой Сибиллой. Бедный дурак увидел среди оливковых деревьев женщину, готовую к любви, и даже не понял, кто морочит ему голову!
- Так он глуп, этот младший брат нашего коннетабля? - жадно спросил Раймон.
Гуфье скривил лицо.
- Златокудрый болван, - промолвил он, почесывая щеку. - Породистый щенок, почти самый младший в сворке. Есть еще двое, что идут после него, - те совсем дети. У него рот вялый, - Гуфье провел пальцем по нижней губе. У самого сержанта рот был прямой, с темными, втянутыми внутрь губами. - Женщина будет вертеть им по своей воле.
- Какая женщина?
Гуфье сказал:
- Если мы ничего не предпримем, господин мой, то этой женщиной станет Сибилла Анжуйская, сестра правящего короля…
* * *
Эмерик представил своего младшего брата королевской семье и двору на второй день после прибытия Ги де Лузиньяна в Иерусалим. Устремленные на нового рыцаря со всех сторон взгляды мало смущали Ги: он привык к тому, что его рассматривают, потому что всегда был вторым, третьим, четвертым - после отца и старших братьев. Они знакомили его с сеньорами и их супругами, они приводили его на корабли или в замки, они подводили к нему лошадей и сажали охотничьих птиц ему на рукавицу.
Что означали любопытные взгляды для молодого человека, который всю жизнь донашивал одежду и детский доспех после четверых старших! Сколько раз он слышал: "Видел я - в этом доспехе, с этим мечом, на этом коне - Гуго, Эмерика, Жоффруа, Рауля, - они-то держались получше тебя, они-то были покрепче!" И наличие Пьера и Гийома, которые были еще младше, не было ему утешением: обычно как раз Ги доламывал то, что служило до него старшим братьям, и конь тоже околевал именно под ним, так что для Пьера приобретали уже все новое…
Хотят смотреть, каков из себя брат коннетабля? Пусть смотрят.
Хотят сравнивать его с Эмериком? Да ради Бога!
Ги был чуть выше ростом, чем Эмерик, и не всю еще юношескую хрупкость утратил; голос у него оказался неожиданно низкий, а еще молодой Лузиньян иногда совершал неловкости - такие простодушные и милые, что дамы охотно ему их прощали.
Он держался чуть настороже, но в целом хорошо - с достоинством.
Король ждал, уверенно сидя на троне, руки на коленях, туго обтянутых длинным одеянием. А рядом с королем сидела его старшая сестра Сибилла и тоже пристально смотрела на этого нового Лузиньяна.
Ги остановился перед троном, преклонил колено и дождался сиплого:
- Встаньте, сеньор.
Тогда Ги встал и вдруг содрогнулся всем телом: две пары совершенно одинаковых глаз впились в него одинаково испытующим взором. Красиво очерченные, зеленоватые, с острой точкой зрачка и рассыпанными вокруг нее золотыми и черными искрами - пестрые. Насколько страшен был король, настолько прекрасной показалась Ги его сестра. Сияние священной власти помутило зрение Ги и на время скрыло от него незнакомку, что встретилась ему в Гефсиманском саду.
Сибилла сверкала той особенной, обостренной красотой, какая бывает у юных девушек за мгновение до того, как их настигнет любовь. Даже влюбившись и получив от избранника ответ, они уже не столь прекрасны. Лишь этот краткий миг режет душу, точно обладает тончайшим краем, способным рассечь в воздухе невесомый шелк, и любое, самое бережное, самое нежное и освященное воплощение окажется слишком грубым, слишком материальным для стремительного мгновения.
Как и рассчитывал Эмерик, бледная кожа предала Ги - он залился краской, а слезы брызнули у него сами собой, и он закрыл лицо руками.
Король холодно наблюдал за ним. Сибилла чуть шевельнулась, метнула взгляд на коннетабля, затем вернулась к Ги. За это время он успел вытереть лицо и избавиться от жгучего румянца.
- Я вижу, вы будете верно служить нам, - проговорил король.
Ги сказал просто:
- Да.
Король чуть повернул голову, рассматривая сестру: его поразили перемены, с нею происходившие. Исчезла впадина под скулой, тени ушли из-под век, брови приподнялись и чуть изогнулись на гладком лбу - как будто удивляясь и радуясь новшеству. К сестре стремительно возвращалась ее юность, скомканная было неудачным замужеством и ранним вдовством.
Где-то в глубине цитадели рос рожденный Сибиллой мальчик. В жизни Сибиллы выдавались дни, когда она ни разу не вспоминала о сыне, и после, погребенная под валом раскаяния и печали, корила себя за отсутствие материнских чувств, и невыносимая жалость заставляла ее глубоко царапать ногтями свечи, пока она несла их в подземный храм, к Богородице со скорбными глазами.
- Что скажешь? - спросил король у своей смерти, которую никто из собравшихся в зале не видел.
- По-моему, твоя сестра нашла свою любовь, - ответила смерть Болдуина. - Удивляюсь, почему ты этого не видишь.
- Я вижу, - возразил король и замолчал сердито, жестом отпуская нового рыцаря, представленного ко двору.