КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК - Орлов Владимир Григорьевич 17 стр.


Но куда бежать для исцеления души? И так, чтобы исцеление это не было ни подвигом, ни унижением собственной сущности, ни подчинением ее кому-либо кроме Бога. Послушание и поднадзорное покорение вышло бы делом вынужденным и, стало быть, показным. Идеальным было бы отшельничество без всяких связей с миром, гнусным и бессмысленным. При здравом рассуждении Соломатин сдался, истинного отшельничества достичь он не смог бы. Гордые мысли являлись ему самые решительные, но сейчас же их опускали на камни тротуара соображения пошлейшие. Никон Афонский, ни с кем не общаясь, просидел в пещере пятьдесят три года. Но вблизи хоть море было теплое. Египетские аскеты на ночь могли угостить себя горстью сухих фиников. Доставались им и акриды. В пищу тому же Никону Афонскому шли каштаны, из коих можно было выпечь и хлеб. Непременной потребностью прежних пустынников было изнурение плоти, на Севере они подставляли свои тела мошке, не позволяли себе спать, привязывая руки вервием к деревянным крюкам. Изнурение вряд ли бы помогло преобразованию Соломатина. Что же оставалось делать ему? Найти необитаемые берега сибирской речки, устроить там землянку или пещеру? Или шалаш из кедрового лапника? Или отыскать дупло в дубе? И сидеть там годы, излавливая в речке рыбу и собирая корни, грибы и ягоды? Конечно, мысль о том, что он отделится от мира с его сумасшествиями, соблазнами, кровью невинных, ложными идолами и идеалами, путаницей смыслов, забудет обо всем и обо всех, и все забудут о нем, была сладостной, но он понимал, что пребывания в землянке или пещере он не выдержит и недели. В сладостных мыслях оконфуженного и обиженного отрока он был смешон сам себе. Ко всему прочему, тоска его, чуть ли не суицидная, и поиски обновления пришлись на февральские дни, а потому местом уединения должна была оказаться не пещера и землянка, а нора в сугробе. И Соломатин из Москвы не уехал. Свою пустынь следовало отыскивать здесь.

Но отречение от мира, ему доступное, он все же постановил произвести. Оборвал отношения почти со всеми людьми, прежде ему необходимыми. Был бы рад принять обет молчания, но прикидываться глухонемым вышло бы глупо. А потому позволял себе участвовать в кратких бытовых и рабочих разговорах, для него это было равноценно безмолвию. В профессиональных же своих делах Соломатин как будто бы осуществлял обет молчания, единственными его творческими текстами стали теперь отчеты водопроводчика. Женщины признавались им лишь как объекты осуществления придуманных не им физиологических функций.

Но так было в чрезвычайной доктрине Соломатина и исполнялось им лишь поначалу. Потом категоричность доктрины смягчилась, и Соломатин жил как жил. Впрочем, о прежних своих претензиях старался не думать. Есть потухшие вулканы, потухшими им и суждено быть, жерла их закупорены на миллионы лет. Благодать ниспослана с этой успокоенностью. Однако находилось в юдоли бытия тысячи поводов вызвать раздражение успокоенности. А то и возмущение ею. Являлись предчувствия, ужасные, но и опять же - сладостные, пожалуй что и сладострастные. Вот-вот прорвет! Созрел! И ничто не сдержит!

И вчера полагал, что созрел. Но угодил в тенета легкого Ардальона Полосухина. Потащился за ним в укрытие Щели. И ведь наболтал что-то за столиком в Камергерском, вот тебе и безмолвие, вот тебе и обет молчания! Выболтал Ардальону, Большому Киму, с бронепоезда вне расписания, несомненно важное, теперь Соломатин был убежден, что не только выболтал, но и написал что-то, ручка его выводила цепочки каракулей на тонком листе, возможно, обороте ценника закусочной. Он как будто бы и расписался на некоем документе, блудливая улыбка плута Ардальона вспомнилась Соломатину. Влил в него, подлец, отраву, влил! И уж не кровью ли убедил расписаться? Соломатин оглядел свои руки. Ни следов уколов, ни царапин, ни порезов не обнаружил. Но подписи кровью это не отменяло. "Что-то он мне совал… - соображал Соломатин. - Говорил: завтра рассмотришь, поймешь, что я за личность". Стремительный обыск Соломатиным джинсов принес удачу, из заднего кармана выскользнула серая карточка. На визитку она не походила. В ней перечислялись номера кабинетов и сообщался адрес: Проспект Мира, 114. На второй строчке синей пастой было выведено: "Полосухин Ардальон Ильич". Ниже приписали номер телефона. Соломатин произвел звонок.

– Добрый день, - сказал Соломатин. - Можно Ардальона Ильича Полосухина?

– У нас таких нет, - последовал ответ. - Вы какой номер набираете? Верно. Это номер Салона красоты "Самсон и Далила".

Соломатин описал карточку. Выяснилось, что вчерашний гусь всучил ему талон в кабинет № 4 на прием к косметологу. Сам Ардальон Ильич Полосухин в Салоне "Самсон и Далила" не работает и никогда не работал.

"Ничего, объявится, - посчитал Соломатин, - раз взял у меня подпись кровью!"

Прошел день, прошел другой, прошла неделя, но Ардальон не объявился.

И Соломатин положил себе жить тихо. Не созрел. А может быть, и нет необходимости в созревании. Ему хватало общения с книгами, оно было угодно, если не безмолвию, то тишине. Через неделю Соломатин уже удивлялся тому, что слова "мелкие грешники" вызвали в Камергерском его смятение. Понятия "грех", "нечистые помыслы" и прочее давно уже были отнесены им к категориям историческим, ныне омертвевшим. Наиболее важными определениями его состояний оставались - "стыдно" и "неприятно". А от чего "стыдно" или от чего "неприятно" требовалось решать в каждом особенном случае. Впрочем, иногда Соломатину казалось, что он и не живет вовсе, а лишь тяготит своим присутствием земную поверхность. То есть вся его жизнь и есть сплошное "стыдно". Порой все же искал себе оправдания, и тогда на ум ему приходила совершеннейшая глупость. Вынудив подписаться кровью, Ардальон Полосухин, и не человек, может, вовсе, перелил в себя его, Соломатина, жизненную силу. Но что далась ему эта подпись кровью! Нет ведь никаких доказательств факта ее!

А некие желания все же являлись Соломатину. Наплывало лето, пора садово-огородная, и следовало ожидать, что Павел Степанович Каморзин, напарник, пригласит Соломатина, как и было обещано, на открытие дачного мемориала. Блажь напарника снова вызывала бы неловкости, но Соломатин к воздвижению бочки поспешил бы. Отчего бы не поглазеть на действо уравновешенному созерцателю? И был убежден Соломатин, что на даче Каморзина он увидит племянницу Елизавету. В Брюсовом переулке с Каморзиным разговоры велись в полминуты, и вопросам о племяннице Павел Степанович, конечно, удивился бы. Свой интерес к Елизавете Соломатин объяснял интересом опять же созерцателя, мол, его занимает явление самозванства в России начала двадцать первого века. Понимал, что врет себе, но во вранье этом как раз не случалось ничего стыдного или неприятного.

Так в тонкой тишине и без ярости продолжалось движение по жизни Андрея Соломатина, пока не докатилось до летних дней. А в начале июня в газете "Мир новостей" среди прочих объявлений Соломатин увидел такое: "Общественный фонд спасения Хлястика и Вытачек. Контакты с международными организациями. Предвыборные кампании. Культурный центр на острове Родос. Требуются швеи-мотористки. Приглашаем принять участие. Москва, ул. Епанешникова, 11, факс 282 828".

"Где эта улица Епанешникова? - взволновался Соломатин. - Сейчас же отправлюсь туда!"

Но не отправился.

18

Буфетчица Даша, по паспорту Дарья Тарасовна Коломиец, электричкой прибывала в Москву. Жила она у тетки в Долбне, у Савеловского вокзала спускалась в духоту подземной толкотни. Вставала Даша в четыре и без четверти восемь раскладывала закуски и бутерброды на ледяном поддоне прилавка.

Нынче ей снились нутрии, дурным сон признать было нельзя. Ко всему прочему во сне нутрии не пахли.

В электричке Даша то и дело подносила ко рту ладошку. Нет, она не зевала, выспалась. Она боялась рассмеяться. Даша и вообще была смешливая, а тут имелся и повод. Но не хотелось, чтобы в вагоне ее признали дурной. Однажды она все же прыснула в ладошку.

Повод был такой. Вчера известный в Камергерском переулке книжный челнок Фридрих Малоротов, он же Фридрих Конфитюр, он же Фридрих Средиземноморский сделал ей предложение. Сделал принародно, в присутствии кассирши, поварих, уборщицы и матери-администаторши Галины Сергеевны. Фридриха тут же принялись осаживать, стыдить, отсылать к потерянной совести. Было известно, что у Фридриха есть теща и злодей-шурин, пожирающий банки любезного Фридриху клубничного конфитюра, следовательно, есть и жена. А проживает он всего лишь в Щербинке. И было наглостью, пусть и при жене, предлагать девушке, не имеющей московской прописки, стабильное будущее в задрипанной Щербинке.

– А вот и нет! - радостно воскликнул Фридрих. - Нет и жены! Нет и тещи! Нет и шурина! Нет и Щербинки!

Выяснилось, что Фридрих на днях развелся. Шурин, не дававший Фридриху ни единого шанса в конфитюрной войне, его доконал. Фридрих вернулся к родителям, и у него теперь есть комната в сталинском доме на Большой Полянке, где он и оставался прописан.

В ночных нутриях зловещего не было, обнюхивали они Дашу скорее доброжелательно, не поцарапали, будто никогда не слышали от нее бранных слов, ни одно из животных не походило на Фридриха. "Надо написать матери письмо, - рассудила утром Даша. - Неделю, наверное, не писала".

До аттестата Даша жила с домашними в Херсонской области в селе Бекетовке, час езды автобусом от Скадовска, тот на Черном море. (Однажды в любезностях с самим Александром Михайловичем Мельниковым, автограф перед тем соизволил сотворить на чеке, Даша сказала, откуда она родом. "Херсонская помещица!" - воскликнул Мельников. "Да, точно, - согласилась Даша. - Соседка Чичикова!" "Ты что, и Гоголя читала?" - удивился Мельников. "Я же школу кончала, - сказала Даша и добавила себе в оправдание: - Иначе как бы я разгадывала кроссворды…") Дашин родитель, по мнению матери, шальной вертопрах, а по опере - "теперь я турок, не казак", но не турок и не казак, а воздушный человек, какой и должен был осваивать вместе с Чичиковым земли Тавриды и Новороссии, учил Дашу ухватывать выгоду. Даша окончила седьмой класс, когда родителя одолела фантазия (сосед изморил доводами делать выгоду разведением нутрий). Сто раз отец прогорал, сто раз отгрызал собственный хвост, сто раз надкусывал яблоки и без толку, а с нутриями прогореть не мог. Тут озолачивало все: и мех, и мясо - слаще кролика, и домашняя колбаса. Тут в фантазии две "Таврии" сразу же взблеснули салатными боками. Даше была определена должность кормилицы и надзирателя за ходом в животных обмена веществ. Это теперь в долбненском сне Даше видеть нутрий было приятно. И явилось-то их всего штук пять. А увлекшийся папаша завел сначала десять особей, потом еще пятнадцать, а потом в азарте довел поголовье до пятидесяти товарных единиц, и по своей экономической одержимости заставлял Дашу (и сам не дремал) проводить на ферме поверки. В огороде были устроены водоем и наземный загон из мелкой металлической решетки. Каждые два часа воду следовало менять, Даша выпроваживала нутрий в загон с лотками кормушек, орала на них, орудовала палкой, бранила отца, стонала во сне и не могла прекратить ночное копошение сотен, тысяч мокрых, сознающих свою судьбу тварей, копошение их в себе самой. Но это ночью и во снах. Днем же она не могла быть бездельницей и спокойно относилась ко всем необходимостям крестьянского бытия. Посылали ее и на базары - в Скадовск, в Голую Пристань и даже в Мелитополь. В их местах в ту пору нутрия была признана, и только в Мелитополе капризам, понаехавшим на лето из богатых северных городов, приходилось объяснять, что торгует она тушками кроликов, а настоящая домашняя колбаса приготовляется, естественно, из свинины.

Как давно это было! И временная батина удача улетучилась сизым дымом, зверьки передохли во всем районе от какой-то поганой крысиной чумки, и она, Даша, оказалась уже не в херсонских степях, а в чуть отползшей от Москвы Долбне.

После школы в Бекетовке кроме как в родительском хозяйстве заняться было нечем, а для хлопот на дому уже подросли хлопчики Андрей и Павло и сестрица Оксана, а потому Дашу отправили в гремящий железом Краматорск к отцовской сестре Прасковье, тете Паше, учиться на повариху. Выучилась. Товарки по училищу прожужжали уши: чего ты торчишь в нищете вильной и незалежной, у тебя же материна сестра в Москве, ну не в Москве, а рядом, какая разница! Разорение нутриевой фермы вынудило и родителей Даши понадеяться на нее как на добытчицу валютных капиталов. Отца, впрочем, уже посетила новая беспроигрышная идея, но и для идеи город толстосумов оказался бы нелишним. То и дело Даше приводили примеры истинно счастливого устройства в России рукастых и смекалистых мужиков, а уж гарных дивчин - тем более. Для мужиков там была страна Эльдорадо, а для гарных дивчин - заросли волшебных принцев.

Один из них дал знать о себе вчера, назывался он Фридрихом Средиземноморским.

Долбненская тетка, Ангелина Федоровна, согласилась Дашу приютить, для гостеваний - на месяц, а там посмотрим. И вот Даша проживала в Долбне четвертый год. Квартира у тетки была трехкомнатная, Дашу подселили к ровеснице Татьяне, они сошлись натурами, из двоюродных сестер превратились чуть ли не в родные. Для удобства жизни нетрудно было бы принять гражданство, но отец выслал заявление, в нем крупными печатными буквами вывел: он отречется от дочери и проклянет ее, если она предаст Витчизну (остальные слова были написаны по-русски, по-иному он и не умел). Всерьез относиться к заявлению батьки Даша не стала, его романтический нрав знала хорошо, а в смене гражданства у нее особой нужды как будто бы не было.

Поварихой устроиться не удалось. Тетя Аля, бойкая, живая, молодуха в свои сорок лет, повела Дашу в меховое ателье, там ее подруга служила приемщицей. Как раз рядом со столом приемщицы Даша увидела витрину с пошитыми в ателье шапками из нутрий, ее чуть не вытошнило. С чего она стала такая нежная, сама понять не могла. Тетя Аля на нее не рассердилась и определила ее в химчистку. Полгода Даша числилась "пятновыводящей". Слово это ей не очень нравилось. И в дискотеках совершенной нелепостью было рассказывать парням, что она пятновыводящая. Ну хоть бы пятновыводительница, куда бы ни шло. К любой работе Даша выросла способной, непривередливой и не капризной, отправь ее к золотарям, и там бы не роптала, но в химчистке она заскучала. Пятна, жировые, винные, бытовые - блевотина, кровь, химикаты, жидкие и в порошках, дурости клиентов - надоело. А главное - все это происходило в Долбне, а не в Москве. Для одноклассниц-то она давно жила в Москве. Тетя Аля и сестрица Татьяна не одобряли Дашиного интереса, для них Москва была суетней и давкой, съездить туда развлечься - ладно, но вкалывать там - себе не в радость. Все там было дорого, а заработать в Долбне удавалось поболее чем в сумасшедшем проходном дворе. Даша согласилась бы с их доводами, если бы проживали они в Воронеже или Архангельске. А тут - сорок минут, и ты на Манежной площади. Поводом для поездок в Москву становились и встречи с двумя херсонскими ровесницами, Настей и Рогнедой. Настя торговала фруктами с лотка на углу Кузнецкого и Большой Дмитровки, прямо у Театра оперетты. Рогнеда первой из землячек Даши попала в самые денежные дела - стала "девочкой с Тверской". Хвасталась обновками и приобретениями для родственников, те из ее звонков знали, что она устроилась секретаршей в агентство недвижимости. Настя к своему фруктовому делу Дашу не приваживала, зимой она мерзла на ветру в ватниках, а по причине отсутствия вблизи туалетов и летом ходила в памперсах. Проблема туалетов волновала и Рогнеду, перед разъездом по адресам или разбором клиентами тверским девочкам позволялось зайти для облегчения в "Макдональдс", что в Газетном. Отпускали по трое и на пятнадцать минут. По мнению Рогнеды, это были, пожалуй, единственные затруднения в ее работе. Ночной сеанс приносил ей минимум сто двадцать зеленых. Это в самых примитивных и глупых случаях. Если, скажем, снимали загулявшие дурни или конторщики под аркой дома номер девять, то есть на выезде из переулка. (В загулявшие дурни попадал и Фридрих Малоротов, удачно загнавший партию книг в Смоленске или Пензе.) "Давай к нам! - подзуживала Дашу Рогнеда, за бок подругу пощипывая и похихикивая. - Рожа у тебя товарная, тело - тоже, тебе стесняться надо выведения пятен за копейки. У нас-то искусство! Девочки тебя по первоначалу не отмудохают, злых у нас мало, все свои, хохлушки, у нас даже те, кто из Гомеля или Кишинева, все - хохлушки!" Даша отшучивалась, Рогнеду не осуждала, каждая профессия достойна уважения, кабы не бардак повсюду, а с ним и нищета близких, Рогнеда, может, училась бы теперь на стоматолога, о чем прежде помышляла. Но Дашу пугало негаснущее соображение: если бы ее приперло, и она оказалось бы рядом с Рогнедой, что бы вышло? Пугало и другое: ее тянуло попробовать! Вдруг это дело - сладкое. И потом: глядишь, и на квартиру накоплю. На какую квартиру? Почему именно на квартиру? Почему не на виллу под Скадовском? Почему не на свинарник? Или на палатку с торговлей нижним бельем?

Однажды ноябрьским днем Даша приехала в Москву с билетом в Театр оперетты. Давали "Веселую вдову". Приоделась. Посидела у зеркала. Надушилась. Было время. Зашла в кафе "Зима", прямо напротив витрин Художественного театра, рядом там заставили стоять Антона Павловича Чехова. В "Зиме" сидела Рогнеда с двумя девицами и здоровенным, морда - заступом, мужиком лет пятидесяти. Рогнеда быстро перешла за столик к Даше.

– Мужик-то с вами какой свирепый, - заметила Даша.

– Генерал, - хмыкнула Рогнеда.

– Офицер?

– Прозвище "Генерал". Но может, и впрямь генерал. Был. Или и теперь генерал. В синих штанах. Сволочь. Обирала. Жмот. Кулачища-то вон какие. Но когда навар в плюсе - либерал. Сегодня - либерал. Меня отпустил к тебе. Верку привел сюда диетить.

– Диетить? - спросила Даша.

– У Верки с утра желудок… А у нас закон монастыря - по дороге к клиенту не обосраться. Иначе - рекламация и штраф. Генерал дал Верке таблетки, теперь полезно кормит.

– Сострадательный человек, - сказала Даша.

– Забота о производительности труда. И главное - не хамит.

Выпили по пятьдесят коньяка, напитка для Даши коварного.

– А чего тебе в театр-то переться? - сказала Рогнеда. - Если бы кавалер ждал. А то ведь нет. Будет какая-нибудь жирная старуха изображать красотку, ляжками трясти, а за мороженым в антракте встанут сто человек. Пойдем со мной, у нас театр похлеще оперетты.

– Ты что, сдурела что ли?! - возмутилась Даша.

– А что? А что такого? У нас табун здоровый, девочек тридцать, затеряешься, подхватишь безопасного старичка и вернешься в Долбню с парой сотен баксов. Не понравится, больше с нами не пойдешь…

В "Зиме" было тепло, глиняные лики греков и гречанок, лиловые и нежно-коричневые, смотрели со стен, в Камергерском ветер кособочил дождевые струи, заказали еще по пятьдесят коньяка с пирожными.

– Ну ладно, тащись к чардашам и канканам, - напутствовала Рогнеда Дашу при расставании. - А если надумаешь, милости просим, собираемся мы в переходе, у газетного киоска, у лестниц к Телеграфу, там милиция реже гоняет.

Назад Дальше