КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК - Орлов Владимир Григорьевич 33 стр.


С этим его внутренним убеждением, похоже, тихо не соглашался следователь Игнатьев. Не то чтобы не соглашался, а, видимо, допускал и иное положение вещей. Или иное развитие событий, в каких сам Соломатин признавал себя лишь косвенным и уголовно-невинным персонажем. То есть в тех событиях он был сбоку припека и ни малейшего урона ни государству, ни действующим лицам событий не принес. Впрочем, о тех событиях Игнатьев как будто бы и не расспрашивал. Его интересовала лишь Олёна Павлыш. Разговоры с Игнатьевым велись дважды. "Это что - допросы?" - угрюмо поинтересовался Соломатин. "Нет, отчего же, - был ответ. - Беседы. Или даже собеседования. Мы вот и протоколы не ведем…" Соломатин утверждал, что видел Павлыш не позже, чем за месяц до ее убийства и то мельком. Дел с ней не имел. О гибели ее узнал за столом закусочной в Камергерском. Игнатьев с ним не спорил, розыскные сведения слова Соломатина подтверждали. Однако вопросы Игнатьева иногда невзначай как бы соскакивали в иные смыслы, и Соломатину становилось ясно, что гибель Павлыш для Игнатьева - поздний отросток (возможно, и дичок или отводок от давнего ствола с корнями) совсем других происшествий. Эти вопросы-отскоки раздражали Соломатина. "Да что вы сердитесь-то, Андрей Антонович?" - пытался улыбаться Игнатьев. "Я по натуре угрюм и нелюбезен, - заявил Соломатин. - Я готов быть полезен вам. Но как? Понять не могу".

– Как не можете понять, куда отлетела есенинская бочка? - услышал он вдруг.

– При чем тут есенинская бочка! - чуть ли не вскипел тогда Соломатин. - При чем тут бочка!

– Не волнуйтесь вы эдак! - последовало успокоительное заверение. - Обнаружится где-нибудь ваша кособокая бочка!

– Какая она моя! - возмутился Соломатин. - И какое отношение бочка имеет к случаю с Павлыш! Вы издеваетесь надо мной?

– Я не издеваюсь, - тихо произнес Игнатьев. - Да и что значили бы для вас мои издевки? Существенны для человека лишь издевки судьбы. А про бочку - это я ради красного словца… Пропажи не безнадежны. Пропавшее часто обнаруживается. Даже то, что пропало из памяти и стало утаенным…

– Из моей памяти? - резко спросил Соломатин.

– Я этого не сказал, - встал Игнатьев…

И теперь вот после поливания кактуса явились Соломатину пафосные мысли о боевом кличе. Экий отважный попрыгун! "Действуй, если созрел! - осадил себя Соломатин. - А сопли не разводи! И пафос умерь!"

Совсем не лишними оказались сейчас возникшие у него соображения о пролитиях крови и беседах со следователем Игнатьевым.

Совсем не лишними.

35

И тут как раз исчез дом номер три по Камергерскому переулку.

Сообщили об этом то ли в "Дорожном патруле", то ли в "Местном времени" Второго канала, сообщили коротко, без достойных и тем более занимательных подробностей. Исчез себе и исчез.

Как это следовало понимать? В довоенном сочинении Агнии Барто "Дом переехал" здание тоже пропадало. С утра оно стояло на Тверской, а к вечеру - нате вам! - исчезло. Позже выяснилось, что оно и не исчезало. Умными способами предвоенных пятилеток, не выдворив на тротуары жильцов с паспортами и скарбом, его передвинули куда следует. А дом был не маленький, в четыре или в пять этажей, стилизованный под терем, весь в цветных изразцах. Расширяли парадную улицу государства, освобождали места для зданий державного соответствия. Переехавшее строение и теперь стоит во дворе, на северных задах Камергерского переулка.

Нынче же было заявлено категорично. Исчез. Не переехал, а исчез. Но как исчез? Или пропал? Сам, что ли, ушел куда-то? Не объявив родственникам причин и пути следования? Или его продали коллекционеру, и он стоит сейчас павильоном, скажем, в холодном, продуваемом ветрами лондонском дворе бедолаги Березовского? Впрочем, и в Шанхае разводят теперь версальские дворцы.

Этими своими вздорными соображениями я отвлекал себя. Не знакомая ли мне серая громадина с досками Собинова и Кассиля, в коей комфортно процветала наша закусочная, пропала? Понимал, что дурью маюсь. Знал прекрасно, что дом номер три - тот самый, чей правый подъезд нервно украшала "Волна" Анны Голубкиной. Но не мог этакий дом исчезнуть, не мог! Впрочем, в какое время мы живем, напомнил я себе.

В новостных программах о доме номер три я ничего более не услышал. И успокоился. Наверняка, кто-то втиснул в авторский текст несуразицу. И забыл о ней. Или пошутил на спор, имея в виду ящик пива. Шутники и в смутные времена не переводятся. Мне бы сидеть за рабочим столом и свои тексты выводить ручкой, а я нажимал на кнопки пульта, перепрыгивая с канала на канал. Узнал о том, что тридцатидвухлетняя посетительница Москвы из шахтерского городка Новоград-Волынского в "Макдональдсе" на Пушкинской сломала зуб об овощной салат, обвинила администрацию в черствости обслуживания, подала в суд и потребовала двенадцать с половиной тысяч долларов в возмещение духовно-романтического ущерба (с детства мечтала о "Макдональдсе"). Предъявили блондинку с ущербом и сломанный зуб. Узнал я и о новой форме услуг в Китае. Там завели ферму свиней с мытыми шкурами. Вызвали художника из Бельгии, и тот на мытый материал стал наносить наколки. Сначала черно-белые, класса "не забуду мать родную" (на английском, иероглифы не имели сбыта) и с эротическими банальностями. Потом пошло настоящее искусство. И цветное. На спинах и боковых полотнах возникали мадонны, любительницы абсента, подсолнухи от Ван Гога и портреты из галереи Шилова. Доход же ферме приносило вот что. Любой ценитель мог заказать бельгийцу выколоть, где соответствовало, портрет возлюбленной. Правда, практика бизнеса показала, что самыми ценными стали заказы на изображения неверных жен и зазнавшихся любовниц. Шкуры с картинами бельгийца улетали во множество стран. Некоторые же гурманы предпочитали шкурам сырокопченые окорока с видами милых, но досадивших им дам на съедобных местах.

Такую вот информационную дребедень я выслушивал часа два. И не слова не прозвучало о доме номер три по Камергерскому переулку.

"Успокойся! - говорил я себе. - Успокойся!" И не мог успокоиться. Паскудное предчувствие с крысиными усиками егозило где-то рядом. Слишком многое в моей жизни было связано с домом номер три.

Уже у Телеграфа я в который раз понял, что я остолоп, а возможно, стал и тугоухим. Если бы случилось нечто диковинное, на том берегу Тверской должен был бы толпиться обескураженный народ, не исключались бы оцепление и пожарные автомобили. Нет, тихий Чехов томился в одиночестве, скорее всего в размышлениях о двадцати трех премьерах "Вишневого сада", а за ним в глубине Камергерского я увидел лишь двух-трех прохожих.

Мне по известной причине был противен теперь Камергерский переулок. Но коли уж я себя сюда погнал, почему мне было не прогуляться хотя бы и по Камергерскому? Тем более что дождь не капал и ветер не гремел рекламными растяжками. Одолев подземный переход, я поклонился Антону Павловичу, прошагал метров десять и встал.

Дома номер три по Камергерскому переулку не было.

Еще вчера он стоял. А сегодня здесь ничего не стояло.

"Мираж, что ли? - гадал я. - Видение какое?"

Но мираж или видение позволили бы явиться взору, пусть и внутреннему, какому-либо объему в самых разнообразных, чаще всего привлекательных формах. Никаких объемов передо мной не было. Я наблюдал пустоту.

Не было на месте дома номер три и дыры. От серой боковой стены дома номер пять (увы, без закусочной) и до служебного входа в театр с кордегардией, где размещались лавка колониальных чаев и кассы, находилась теперь гладкая площадка, похоже, чисто выметенная. Но если тротуары и мостовая Камергерского были юбилейно вымощены декоративной брусчаткой, то пустоту будто наспех покрыли простеньким асфальтом.

Я опустился на скамью с подлокотниками в стиле модерн. В метре от меня отдыхал благополучный на вид господин, с сумкой, правда, потрошителя мусорных баков.

– Вы ко мне? - открыл он глаза.

– Если позволите, - сказал я. - Вы давно здесь… занимаетесь созерцанием?

Вопрос я задал зряшный и на всякий случай. По житейскому опыту знал: муниципальные машины с грохотом опустошают здешние мусорные баки, особенно богатые, на задах молочного магазина, сразу после шести. А сумка моего собеседника убеждала в утренних удачах его охоты. Да и пакет рядом с ней стоял с отменной добычей.

– Я круглосуточный, - заявил господин.

– И местность эту вы знаете?

– Имею представление…

– И давно здесь не стоит… этот?…

– Кто?

– Дом.

– Который с птицей, что ли? С утра. С полседьмого. Я протер глаза, а его нет. А только что был.

– И что вы сделали?

– А что мне надо было делать? Шойге, что ли, звонить? Океанская волна, мол, накатила. Или в милицию? Это те, которые по утрам выгуливают собак, пусть звонят в милицию. А мне-то что? Ну стоял. А теперь не стоит. Странный вы человек, ей-богу…

Последние слова собеседник произносил с растяжением гласных и зевотой, я перестал его интересовать, веки его снова склеились. Правда, перед тем он сумел как бы выдохнуть:

– Бочка… Упала бочка…

– Какая бочка? Какая бочка? - не выдержал я и принялся тормошить соседа. - Откуда упала?

– Отстань со своей бочкой… - вышептал сосед, оттолкнул меня, так и не открыв глаз, прихватил сумку с пакетом, перенес их от меня (от греха?) подальше и уперся в мой бок рифлеными подошвами кроссовок.

"Может, и меня он видел во сне? - задумался я. - И театр, и бочку… А не нахожусь ли и я внутри сновидения?" Не во сне ли я смотрел телевизор, не во сне ли и теперь я стою на брусчатке Камергерского? Впрочем был годами проверенный и точный, как удар левой ноги футболиста Карвалью, способ одолеть сомнения или утвердить их. Совсем недавно я вспоминал о том, что ни в каких снах, пусть и самых сюжетно-упоительных и даже навеянных обещаниями скорого гонорара, мне не удавалось ни выпить, ни съесть чего-либо. И голоден был, и жаждал. Но не получалось.

По случаю осени, хотя пока и теплой, многие выносные столики с цветными зонтами были убраны с тротуаров и мостовой переулка. Возле бывшей "Закуски" они еще стояли, но тамошние угощения нарушили бы чистоту опыта. (Вспомнил о Щели). Я присел за столик у ресторана "Яранга". По поводу команды "Челси" и моржовых достоинств острить я не стал, а заказал лишь кружку пива и бутерброд с красной рыбой. Пиво и бутерброд предоставили быстро. Будем считать, из Анадыря или из поселка Уэлен. Сейчас же предоставленное было выпито и съедено. Какие уж тут сны! Полторы сотни были отданы официантке болезненно реальные. Я не спал! Не спал я! И тратил деньги неизвестно зачем.

От "Яранги" опустевшее или выбритое в Москве место не просматривалось, судьбы театров официантку Иветту не волновали, никаких сведений об исчезновении дома номер три я от нее не добыл. "А что, его снесли, что ли?" - удивились синие ресницы.

Я вернулся к Антону Павловичу. Прохожие, поспешавшие Камергерским на Тверскую, от моих вопросов о театре с птицей шарахались как от подвохов и искушений, принимая меня либо за цыганку с социальными услугами, либо за ростовского лохотронщика, либо за ловца душ из секты Афанасия Минусинского.

"Ба! Но здесь нет Мельникова! - сообразил, наконец, я. - Мельникова-то нет!"

Если бы случилось нечто существенное в жизни Москвы и уж тем более России, здесь непременно должен был бы присутствовать Александр Михайлович Мельников. И не один, а со съемочной группой. И уж, конечно, уместными были бы взволнованные разъяснения очевидца водилы-бомбилы Васька Фонарева. Но увы, и Васек не посчитал нужным явиться к месту пропажи. Стало быть, ничего существенного не случилось.

Следовало возвращаться домой.

А мимо меня проходил озабоченный заведующий звукоцехом театра Олег Разносов (опять же знакомый мне по закусочной).

– Олег! - окликнул я его. - Как же это? Что же это?

– Что это? - остановился звукоинженер.

– Вот это. Стояло. А теперь не стоит. И ведь был репертуар…

– А-а-а, это-то… - звукоинженер махнул рукой, поморщился, давая понять, что "это-то" - сущая пустяковина, визуальный обман. - Уткин у меня запил… Беда…

И звукоинженер в печали пошагал к Кузнецкому Мосту. Уткин служил у него ассистентом.

Дома я смог усидеть до половины седьмого. Утром на тумбе вблизи Антона Павловича я разглядел афишу вечернего спектакля. И слов об отмене спектакля не было.

Без пятнадцати семь народ в Камергерском гудел. И народ этот явно состоял из зрителей. Из таких, кто уже заплатил и кого обязаны были развлечь со сцены и удовлетворить в буфетах. Парадные двери впускали в зал главный, а те, что под "Волной" Голубкиной, в зал малый. На секунду, при подходе к театру мне приблажнилось, что восстал в переулке, вернулся из отбытия в никуда лишь шехтелевский фасад, а за ним - пустота. Но блажь я отогнал. Люди входившие в театр, и джентльмены, и дамы, были из ушлых, из тех, что не допустят ущербов в своих коммерциях, а здесь, уж точно, не позволят обморочить себя какими-либо видеообманами и не шагнут - за свои же деньги - в пустоту.

И Сашеньку Мельникова снова не притянуло сюда объявленное утром событие.

Да и зевак, обыкновенных, московских, здесь не наблюдалось.

Удрученный неопределенностью смыслов и собственных недоумений, я Тверской поднялся к магазину "Москва". Поправил состояние организма созерцанием обложек женских любовных романов. Тонны и километры страданий героинь при восхождениях к туфелькам и шиншиловым накидкам Золушек устыдили меня. Сравнимы ли были их страдания с легкостью моих недоумений по поводу дома номер три?

Я вернулся в Камергерский.

Ни самого здания, ни шехтелевского фасада я не обнаружил.

Но ведь в двери входили люди с билетами. И где же они теперь? И как и откуда они будут выходить через два часа? То есть, будут ли вообще выходить?

– Да-а-а… - услышал я протяженное. Со вздохами. Рядом со мной стоял Арсений Линикк.

– Да-а-а… - снова протянул Линикк, впрочем вздохи его не показались мне тяжкими.

– А про бочку вы ничего не слышали? - спросил я.

– Какую бочку? - удивился Линикк.

– Я и сам не знаю, какую…

– Не слышал, - сказал Линикк.

– А может, нам с вами сейчас зайти в Щель?

– Полагаю, - не сразу, а прогладив усы, произнес Линикк, - заходить в Щель сегодня нецелесообразно.

– А эти… люди, которых к вешалкам пропустили билетеры… они где теперь?…

– Не обладаю возможностью строить предположения, - заявил Линикк. - Наука умеет много гитик.

Я поглядел на него с сомнением.

– Но занавес рано или поздно опустится… И все они захотят отправиться по домам…

– Если вы намереваетесь, раскрыв рот, дожидаться окончания спектакля, - сказал Арсений Линикк, - позволю предупредить, ничего интересного вы для себя не откроете.

И в вечерних программах, в том числе и в "Новостях культуры", дому номер три не было отведено ни слова, ни кадра.

Ночью позвонил Мельников. Возможно, от волнения он снова стал обращаться ко мне на "вы".

– Профессор, извините, если разбудил… Но вряд ли вы спите… Вся Москва не спит…

– Из-за чего?

– Ну как же! Как же! Что вы на это скажете?

– Наука умеет много гитик, - пробормотал я угрюмо.

– Я понял. Это не телефонный разговор. Я понял. Встретимся завтра в Камергерском. В десять.

Однако по дороге на встречу с маэстро Мельниковым явились преграды. Доступ в Камергерский со стороны Тверской был перекрыт конной милицией. Знакомый с маневрами сил, заботившихся о благонамеренности граждан, я вспомнил об условиях путешествий по Москве в дни исторического погребения Леонида Ильича. Георгиевским переулком вышел на Дмитровку и с Дмитровки при входе все в тот же Камергерский предъявил служивым людям паспорт со штампом о прописке. Мол, после трудовых бдений прошу пропустить к месту постоянного проживания в Газетном переулке.

Пропустили.

Толпа от бывшей "Пушкинской лавки" и до бетонной ограды пешеходной зоны гудела в обострении чувств.

Где же вчера слонялись в беспечности эти люди, нынче вдруг поумневшие, вспомнившие о своем духовном предназначении, несчастьях культурного наследия и национальной идее?… Лишь мы с Арсением Линикком вздыхали здесь в одиночестве при мыслях о разбитом корыте.

Маэстро Мельников, однако, навстречу мне не бросился. Не было его видно.

Мне не дано при приближении к людской толчее сразу угадывать суть или характер скопления существ, переставших быть индивидуумами. Обычно первым взглядом я ухватываю какие-то частности, они либо примиряют меня с толпой, либо вызывают чувство брезгливости, тревоги и опасности. Сейчас глаза мои уставились на плакат с портретом попс-тенора (или тенора-попса) Николая Баскова. Рыжие слова под портретом дива угрожали: "Большой! Верни Коленьку в свои партитуры! Возврати ему шубу Ленского! Иначе улетишь к чертям собачьим вслед за прокуренной чайкой!" Торчали рядом транспаранты и растяжки опять же с именем московского покровителя прелестной Монтсеррат. Позже я узнал, что первыми под животами служилых кобыл в Камергерский пробрались именно поклонницы попс-тенора во главе с девицей суровых лет Сигизмундой. Ни сам тенор, ни его поклонницы, не были мне интересны. Но в их угрозах и призывах усматривалась логика и выводилась она скорее всего из некоего знания. Большой театр был виноват перед Коленькой. А потому должен был улететь к чертям собачьим. По примеру дома номер три. Значит, дом номер три все же куда-то улетел. Оттого, что был виноват. Перед кем-то. Или перед чем-то. Или вообще виноват. Такое допускалось в Камергерском мнение.

Назад Дальше